Летняя практика - Карина Демина 15 стр.


— Не дури, царевич…

Поганей всего было, что ему позволили все видеть.

Осознавать.

Он был там, на поляне, когда тот, кто занял тело Еремы, разговаривал с Лисом. Он был и позже, когда Лис ушел, а тварь, присев, зачерпнула горсть земли со следа.

И потом, позже, на запретной тропе, на которую вышел конник.

— Здравствуй, азарин, — сказал он, швыряя землю под копыта степному аргамаку, и тот, почуяв запах зверя, поднялся на дыбы. Да только всадник был не таков, чтобы с седла сверзтись. Удержался. И коня приспокоил. — Что ж, вижу, пришел ты по зову. И не один, мыслю, с друзьями?

— Куда мне без друзей, — осклабился азарин, и волчья натура Еремы рванула, останавливая человеческое глупое сердце. Да только не позволили умереть.

Незримая рука схватила за шиворот.

Тряхнула, успокаивая.

— Не спеши. — Тот, кто занял тело Еремы, стряхнул сторожевой полог. — Дай им пару дней.

— Не учи меня, ашшери-хаяр.

Азарин не привык, чтобы им командовали. И конь ступил на тропу.

А следом — и другой.

Третий.

Они шли цугом, неспешно, ступая след в след.

Ряженые.

Копыта тряпьем обмотали. Натянули лохмотья поверх брони, лица за личинами берестяными укрыли, да все одно тянуло от них азарским духом.

— Вот так, волчонок, — сказал тот, кто сидел в теле Еремы. — Не мы плохие, жизнь такая… не печалься, если верить жрецам, то ирий прекрасен. Скоро ты с братьями сам в том убедишься… или волкодлаков туда не пускают?

— Что за…

Ерема не желал разговаривать с ним, но заговорил, потому как должен был знать.

— Ничего… поверь, я бы не стал лезть в это дело, если бы мог. Твой братец пронесет манок, на который сбежится вся нечисть в округе. А ее тут изрядно развелось. Ни одна охранная сеть не выдержит… и бой будет жарким, да… а если не пронесет, то азары без манка пройдут. Они на многое способны… а если не они, то…

Сердце вновь остановилось.

И застучало, потому как тот, кто занял Еремино тело, не готов был умереть. Его ждала еще одна встреча.

Рассвет.

Болота.

И женщина, чье лицо сокрыто туманом. Ерема не мог отделаться от ощущения, что знает ее, и знает неплохо, но…

— Ты все сделал правильно, мальчик. — Она провела рукой по волосам. — Мне жаль…

— А уж мне как жаль, ведьма, — сказал тот, кто занял его тело. — Ты исполнишь обещание?

— Исполню, — ответила она, и Ерема, и тот, другой, поняли — лжет. — Но сначала дело… ты ведь не довел его до конца. Возьми.

Она протянула веночек, сплетенный из сухих трав.

— Отдай его… ты знаешь кому.

Имя!

Ерема должен узнать его имя.

— Узнаешь, — пообещали ему. — Придет время, и все узнаешь, волчонок… но ты видишь, какая она… тварь?

Видит.

— И понимаешь, почему тебе надо умереть?

Ерема закрыл глаза.

Да.

Понимает.

Дед рассказывал про зов, про тот, который кровный… про… Елисей услышит, надо лишь постараться, надо лишь решиться.

— Я помогу, — пообещал проклятый, и стало жарко. А потом холодно. И Ерема осознал: он умирает. А пока умирает, есть еще несколько мгновений.

Два удара сердца.

И один шанс, которым он воспользуется.

В горле клокотало.

И болотная вода была кисла на вкус. Она заливала ноздри, и Ерема захлебывался. Скрутило страхом. И еще болью. А потом она прошла, с нею — и ощущение собственного тела.

Почти.

И теперь надо позвать.

Так, как учил дед… последняя песня, которую стая услышит, несмотря на расстояние и время. Ерема закашлялся, выплевывая с водой и кровь.

И завыл.

Он пел, рассказывая о собственной ошибке.

И о том, что не жалеет.

Брат свободен. И он, Ерема, тоже. И что бы ни ждало за гранью, он не боится. Он вернется однажды, в волчьей ли шкуре, в человеческой ли, пусть будет, как Божиня решит, но главное, у него была своя дорога.

Пусть и короткая.

Он пел о людях, которые вошли, не потревожив охранной сети.

И о нелюдях.

И о битве, что грядет, и о сожалении — не ему вести за собой стаю… и о том, что любит…

Когда сознание почти померкло, Ерема услышал ответ. И потому умер почти счастливым.

Елисей знал, что так будет.

Это знание принадлежало звериной его половине, которая, против ожиданий, способна была испытывать боль. И близость луны, ради этакого случая спустившейся низко — рукой достанешь, — не успокаивала.

Елисей выронил нить заклятья, которое плели все.

И оно рассыпалось мелким бисером.

Он отступил.

И, поймав взгляд наставника, сказал:

— Ерема… все.

Архип Полуэктович покачал головой и ответил:

— Иди…

Куда?

Туда, к краю болота. Пусть человек слаб, но Зверь слышал зов и запомнил, откуда тот доносился. Елисей даже не успел испугаться, что сил его малых не хватит для оборота днем, как шкура человеческая сползла.

Больно?

Не та эта боль, которая стоит слез.

И плакать волки не умеют. Не слезами. Елисей втянул волглый воздух, отделяя запахи.

Женский… Зослава… своя…

Рядом двое, от которых костром тянет. На болотах костры разводить опасно, даром что вода кругом, а того и гляди полыхнет черная болотная земля. И пойдет пламя низом, выжигая целые пласты, сотворяя глубокие ямины, в которых кипит раскаленный воздух.

Змеиный.

Наставник.

Прочие, которые воспринимались своими, хотя были чужды.

Елисей отряхнулся и широким волчьим шагом потрусил по тропе. Ступал широко, и мхи держали, будто привыкли, а может, сочли Зверя меньшим из зол. Ему было все равно.

Он сорвался на бег, понимая, что уже опоздал.

Волки не умеют плакать. Зато, в отличие от людей, способны отыскать своего даже в болоте. Оно, упрямое, не желало отдавать Ерему, а когда, подчиняясь ведьмаковской силе, выплюнуло, то…

Он был таким спокойным.

Улыбался даже.

И глаза закрыты… и нельзя было отпускать… нельзя…

Елисей облизал лицо брата, избавляя от воды и редких мхов. А потом сел рядом и завыл. Голос его полетел по-над болотом, поднялся к серому небу, потревожив луну. И разлетелся о твердь.

Рассыпался.

Упал на мягкие мхи, чтобы потревожить и тех, кто во мхах обретается.

Плевать.

Горе выплескивалось песней. И в какой-то миг Елисей исчез в ней.

Зверь?

Человек?

Его просто не стало. И не было долго, но все же ни одна песня, даже погребальная, не могла длиться вечно. И на зов его откликнулась стая. Эта была чужая стая, не та, в которой Лис рос. Он не узнавал голоса, но… вот хриплый бас вожака. И мягкий — его волчицы, которая еще молода, но сильна и крепка. Вот разноголосица… и даже детский ломкий вой… и они придут.

Они слышат.

Они не оставят Елисея наедине с его бедой.

От этого стало немного легче. И Лис, улегшись на мхи, принялся ждать. Где-то смутно он осознавал, что надо бы уйти, но… люди его не тронут.

Те, которые были его стаей. А что до других, то пускай, быть может, тогда уйдет не только горе, но и ярость, клокотавшая в груди.

ГЛАВА 13

Поминальная

Черный хлеб.

Белое сало с тонкой мясной прожилкой. Зеленые стебли лука. Платок, разостланный прямо на полу. Фляга, которую передавали из рук в руки.

Тишина.

И я, которая этую флягу приняла.

Руки дрожали.

И слезы душили.

Неужто возможно такое, чтобы Еремы не стало? Вчерась он был, а сегодня вот…

— Давай, Зослава, пей. — Кирей протянул и флягу, и краюху хлеба на занюшку. — Пусть будет ваша Божиня к нему милосердна…

— Пусть будет, — отозвалась я, делая глоток.

Зажмурилась.

Вот же ж… первач… не самое пользительное для девки питие, только не вином же фризским душу поминать. И я занюхнула рукавом.

А может…

Архип Полуэктович разом помрачнел там, на болоте. И велел прекращать, мол, повытягивали покойников, и хватит. А после, уже когда добрались до сухого — повел он иной тропою, — раздался протяжный волчий вой. И такая тоска в нем была, что я сама едва не завыла. От голоса этого и небо потемнело, а Илья споткнулся и головой покачал.

— Недобре, — молвил он.

Архип же Полуэктович остановился и, обведя нас тяжелым взглядом — от сразу поняла, что беда случилась, — повторил:

— Недобре.

И после добавил со вздохом:

— Ерема… ушел…

А я, дурища, едва не ляпнула, мол, куда ушел? Добре, Арей руку стиснул, и тогда сообразила, что не на выселки он отправился. И слезы на глаза навернулись.

Разве мог он…

Вчерась сбег, это да, а сегодня, стало быть… не стало.

И никто не осмелился спросить, как же так вышло. И я роту не раскрыла, потому как пускай и говорит Люциана Береславовна, что, дескать, такту во мне что в корове стремления к прекрасному, а все одно разумею — не время для вопросов.

В деревню шли мы молча.

И ныне молчали.

Пили.

Думали. Каждый о своем.

Евстигней ножи свои достал, разложил на коленях и поглаживает, губы шевелятся, будто бы он им рассказывает чегой-то этакого, об чем другим ведать не стоит. Еська на руках монетку свою катает. Взглядом в стену вперился. А видеть — ничегошеньки не видит.

Кирей косу плетет. Заплетет и рушит, и наново начинает.

Арей, тот в углу устроился, разом с Ильею да Лойко. Этие не свои, но и не чужие, погнать их никто не гонит — не дело это, на поминках свару устраивать, — однако ж и к столу, сиречь платку поминальному, не идут они, признавая, что не семья.

Завтрева надо будет блинов напечь.

Как оно еще сложится, а порядок порядком быть должен…

Емельян ладонью по лицу шморгнул.

— Не реви, — одернул Егор, который туточки с самого началу сидел, голову на руки уронивши. — И без тебя тошно.

Встал и вышел.

Только дверь ляснула.

— Началось, — это произнес Евстигней, ножи убирая. — Не думал, что так быстро.

— Ага. — Еська длинное луковое перо подобрал и прикусил. — Сперва надобно было упреждение послать. По-благородному… на гербовой бумаге. Мол, так и так, разлюбезные, готовьтеся, убивать вас станем…

Он сплюнул и зажевал пером.

Поморщился.

— Мне другое вот интересно. Почему они так спокойны? Архип и эта… ведьма.

— А тебе надобно, чтоб по потолку бегали? — поинтересовался Евстигней.

— Нет, но… вам не показалось, что они чего-то такого ждали?

— Ждали, — согласился Евстигней. — Само собой, ждали. Ты ж не думаешь, что нас и вправду сюда привезли нечисть гонять? Пей уже… пока можешь. А ты, Емелька, не слушай. Хочется плакать — плачь. Вдруг да вправду легче станет… барыня ты моя… сударыня…

Он не касался ножей.

Иль я слепа стала, не увидела, как коснулся, да только взлетели оные да к самому потолку и в балку потемневшую впились, что осы злые.

А Евстя встал, покачиваясь, и тогда-то я поняла: пьян он.

— Привезли… на убой и привезли. А мы и поехали… дураки…

— Дураки, — согласился Еська.

— Наш долг служить… — Емелькин голос был тих, но слышали все. — Ей служить… и царству Росскому…

— Ей или царству? — поинтересовался Ильюшка.

Ему не ответили.

А поутру прибыли гости.

Я встала спозаранку. Да и то сказать, спалось дурно. Стоило глаза закрыть, как Ерема вставал, что живой. Хмур. Сосредоточен. Я-то там, во сне, ведала — мертвый он, а… рученьки тянул, обнять желая. Я ж отбивалась, сказывала, будто бы женихи у меня есть, прям на выбор, и выбрать все не могу. А Ерема усмехался и приговаривал, что этакого, как он, точно нетути.

Глаза открывала.

Садилась.

Смахивала испарину. И Еська, который у дверей спать устроился, прямо на полу устроился, на пол этот конскую попону кинувши, спохватывался.

Я головою качала: мол, ничего страшного, он кивал, и внове ложились.

В хате, царевичами облюбованной, было тесно.

Нет, сама-то хата обыкновенною была, крепкой и добротной. Кухонька махонькая, с печью да столом. Погреб, вход в который половичком прикрытый был.

Комнатушка.

Лавки широченные вдоль стен ставлены. Да только ж разве тех лавок достанет на всех? Пусть и не стало Еремы. Пусть и сгинул Елисей, по брату тоскуючи — всю ночь волки пели. А все одно многолюдно туточки. Вона, Кирей на полу крутится, что уж на сковородке. Евстя во сне ногами дрыгает. Емелька постанывает. Я со своими кошмарами маюсь.

И душно.

И жарко.

И еще комар над ухом гудит-заливается. От и встала я досветла. Поднялась. Еську перешагнула — он под утро вовсе умаялся, обнял подушку, подсунул ее под живот да и приснул так.

Дверь отворила.

Воздуху вдохнула студеного. Испарину со лба смахнула… этак я до конца практики и не доживу. Убивать не надо будет — сама уморюсь.

Огляделась.

Небо только-только заружовело. Предрассветным часом сон самый сладкий, а у меня — ни в одном глазу. И чего делать? А было б желание… сошла я со двора. Иные травы по росе собирать — милое дело, они в самое силе своей. Оно-то, разумела я, что нынешним часом одной ходить неможно, но… не будить же Еську? Я и со двора не выйду, туточки все заросло, вона, и подорожная трава есть, и тысячелистник, и ромашка зеленая, пахучая. И пупавку вижу с донником желтым…

Села я и стала рвать.

Приговаривая, как бабка учила, что, мол, не из баловства пустого, но за-ради дела полезного: так-то травы, глядишь, и обиды не затаят, сил не лишатся… рву и складываю на платке, том самом, поминальном, который ктой-то вчера во двор вынес да на лавку кинул.

Может, оно и неправильно, да… другого нема.

Сама не заметила, как песню завела, вполголоса, а все одно…

— Надо же, а голос у вас неплохой, — раздалось над головою. Я и села.

— Только репертуар оставляет желать лучшего. — Люциана Береславовна во двор вплыла лебедушкой. — Я, признаться, не любительница народного творчества… хотя, признаюсь, за душу берет.

— А… вы откудова?

— Откуда, Зослава. Иногда у меня создается впечатление, что учить вас — только время зря терять. Говорите правильно.

А рубаха шелковая, белехонькая, на вороте шитье красной нитью, на руках — тоже. И оденься она так в Барсуках, наши б спрашивать стали, кого хоронить барыня собралась, а тут ничего, мода, стало быть… летник алый из тяжелое парчи. Рукава длинные, широкими нарукавниками прихвачены, а на тех — алые камни переливаются.

— Травы собираете? Похвальное занятие… и все-таки, Зослава, почему вы отказались поступать на целительский? — Она полы подобрала и рядышком присела, огляделась и вытащила из травяных кудрей тонюсенький стебелек звездчатки. — Война — не ваше… оно вашей сути противно. А травы вам по душе. Вы их слышите…

И второй стебелек потянула.

На кой?

От уж вовсе трава бесполезная, сорная. В огород вобьется — никакой силой не выведешь. И ни сушить ее, ни парить, ни в венок вплесть, каждая девка знает, что травку эту с цветочками махонькими разлучницею зовут. Бывало, что иные норовили в венок соперницы вплесть тайком, особливо если венки парные. Глядишь, и разбегутся пути-дороженьки, освободится сердце от неправильное любови.

— Так… — Я плечами пожала, вспоминая свое поступление. — Оно ж… замуж я хотела. А серед целителей женихов нема…

— Резонно… и ректор наш подсказал, где они есть?

Я кивнула.

— А вы чего туточки…

— Я туточки, — передразнила Люциана Береславовна, — травы вот собираю… девочками есть кому заняться. Тем паче, что я к целительскому факультету отношение имею весьма опосредованное.

— Чего?

— Зослава! Опосредованное, то есть не приписана я к нему.

— А…

— Рот закрывайте, не то муха влетит… хотя… в ваш целый рой поместится.

— Злая вы, — вздохнула я и, незнамо с чего, пожалилась: — А у нас Ерема помер. Вчерась.

— Вчера, — поправила меня Люциана Береславовна. — Знаю. Архип сказал. И… мне очень жаль.

Тень набежала на белое лицо боярыни, что туча солнце закрыла.

— А теперь послушайте, Зослава, и внимательно. Это не ваша война. Женщинам на войне не место… я знаю, я была там. — И вдруг стало ясно, что не двадцать ей годочков и не тридцать, разом вдруг постарела Люциана Береславовна, и с того мне сделалось жутко. — Сейчас еще я могу вас вывести. Это нарушит чужие планы, но я устала… я слишком долго варилась в своей злости, поэтому и выварилась… одни кости остались. И если на этих костях что-то и вырастет…

Назад Дальше