— Не дури, царевич…
Поганей всего было, что ему позволили все видеть.
Осознавать.
Он был там, на поляне, когда тот, кто занял тело Еремы, разговаривал с Лисом. Он был и позже, когда Лис ушел, а тварь, присев, зачерпнула горсть земли со следа.
И потом, позже, на запретной тропе, на которую вышел конник.
— Здравствуй, азарин, — сказал он, швыряя землю под копыта степному аргамаку, и тот, почуяв запах зверя, поднялся на дыбы. Да только всадник был не таков, чтобы с седла сверзтись. Удержался. И коня приспокоил. — Что ж, вижу, пришел ты по зову. И не один, мыслю, с друзьями?
— Куда мне без друзей, — осклабился азарин, и волчья натура Еремы рванула, останавливая человеческое глупое сердце. Да только не позволили умереть.
Незримая рука схватила за шиворот.
Тряхнула, успокаивая.
— Не спеши. — Тот, кто занял тело Еремы, стряхнул сторожевой полог. — Дай им пару дней.
— Не учи меня, ашшери-хаяр.
Азарин не привык, чтобы им командовали. И конь ступил на тропу.
А следом — и другой.
Третий.
Они шли цугом, неспешно, ступая след в след.
Ряженые.
Копыта тряпьем обмотали. Натянули лохмотья поверх брони, лица за личинами берестяными укрыли, да все одно тянуло от них азарским духом.
— Вот так, волчонок, — сказал тот, кто сидел в теле Еремы. — Не мы плохие, жизнь такая… не печалься, если верить жрецам, то ирий прекрасен. Скоро ты с братьями сам в том убедишься… или волкодлаков туда не пускают?
— Что за…
Ерема не желал разговаривать с ним, но заговорил, потому как должен был знать.
— Ничего… поверь, я бы не стал лезть в это дело, если бы мог. Твой братец пронесет манок, на который сбежится вся нечисть в округе. А ее тут изрядно развелось. Ни одна охранная сеть не выдержит… и бой будет жарким, да… а если не пронесет, то азары без манка пройдут. Они на многое способны… а если не они, то…
Сердце вновь остановилось.
И застучало, потому как тот, кто занял Еремино тело, не готов был умереть. Его ждала еще одна встреча.
Рассвет.
Болота.
И женщина, чье лицо сокрыто туманом. Ерема не мог отделаться от ощущения, что знает ее, и знает неплохо, но…
— Ты все сделал правильно, мальчик. — Она провела рукой по волосам. — Мне жаль…
— А уж мне как жаль, ведьма, — сказал тот, кто занял его тело. — Ты исполнишь обещание?
— Исполню, — ответила она, и Ерема, и тот, другой, поняли — лжет. — Но сначала дело… ты ведь не довел его до конца. Возьми.
Она протянула веночек, сплетенный из сухих трав.
— Отдай его… ты знаешь кому.
Имя!
Ерема должен узнать его имя.
— Узнаешь, — пообещали ему. — Придет время, и все узнаешь, волчонок… но ты видишь, какая она… тварь?
Видит.
— И понимаешь, почему тебе надо умереть?
Ерема закрыл глаза.
Да.
Понимает.
Дед рассказывал про зов, про тот, который кровный… про… Елисей услышит, надо лишь постараться, надо лишь решиться.
— Я помогу, — пообещал проклятый, и стало жарко. А потом холодно. И Ерема осознал: он умирает. А пока умирает, есть еще несколько мгновений.
Два удара сердца.
И один шанс, которым он воспользуется.
В горле клокотало.
И болотная вода была кисла на вкус. Она заливала ноздри, и Ерема захлебывался. Скрутило страхом. И еще болью. А потом она прошла, с нею — и ощущение собственного тела.
Почти.
И теперь надо позвать.
Так, как учил дед… последняя песня, которую стая услышит, несмотря на расстояние и время. Ерема закашлялся, выплевывая с водой и кровь.
И завыл.
Он пел, рассказывая о собственной ошибке.
И о том, что не жалеет.
Брат свободен. И он, Ерема, тоже. И что бы ни ждало за гранью, он не боится. Он вернется однажды, в волчьей ли шкуре, в человеческой ли, пусть будет, как Божиня решит, но главное, у него была своя дорога.
Пусть и короткая.
Он пел о людях, которые вошли, не потревожив охранной сети.
И о нелюдях.
И о битве, что грядет, и о сожалении — не ему вести за собой стаю… и о том, что любит…
Когда сознание почти померкло, Ерема услышал ответ. И потому умер почти счастливым.
Елисей знал, что так будет.
Это знание принадлежало звериной его половине, которая, против ожиданий, способна была испытывать боль. И близость луны, ради этакого случая спустившейся низко — рукой достанешь, — не успокаивала.
Елисей выронил нить заклятья, которое плели все.
И оно рассыпалось мелким бисером.
Он отступил.
И, поймав взгляд наставника, сказал:
— Ерема… все.
Архип Полуэктович покачал головой и ответил:
— Иди…
Куда?
Туда, к краю болота. Пусть человек слаб, но Зверь слышал зов и запомнил, откуда тот доносился. Елисей даже не успел испугаться, что сил его малых не хватит для оборота днем, как шкура человеческая сползла.
Больно?
Не та эта боль, которая стоит слез.
И плакать волки не умеют. Не слезами. Елисей втянул волглый воздух, отделяя запахи.
Женский… Зослава… своя…
Рядом двое, от которых костром тянет. На болотах костры разводить опасно, даром что вода кругом, а того и гляди полыхнет черная болотная земля. И пойдет пламя низом, выжигая целые пласты, сотворяя глубокие ямины, в которых кипит раскаленный воздух.
Змеиный.
Наставник.
Прочие, которые воспринимались своими, хотя были чужды.
Елисей отряхнулся и широким волчьим шагом потрусил по тропе. Ступал широко, и мхи держали, будто привыкли, а может, сочли Зверя меньшим из зол. Ему было все равно.
Он сорвался на бег, понимая, что уже опоздал.
Волки не умеют плакать. Зато, в отличие от людей, способны отыскать своего даже в болоте. Оно, упрямое, не желало отдавать Ерему, а когда, подчиняясь ведьмаковской силе, выплюнуло, то…
Он был таким спокойным.
Улыбался даже.
И глаза закрыты… и нельзя было отпускать… нельзя…
Елисей облизал лицо брата, избавляя от воды и редких мхов. А потом сел рядом и завыл. Голос его полетел по-над болотом, поднялся к серому небу, потревожив луну. И разлетелся о твердь.
Рассыпался.
Упал на мягкие мхи, чтобы потревожить и тех, кто во мхах обретается.
Плевать.
Горе выплескивалось песней. И в какой-то миг Елисей исчез в ней.
Зверь?
Человек?
Его просто не стало. И не было долго, но все же ни одна песня, даже погребальная, не могла длиться вечно. И на зов его откликнулась стая. Эта была чужая стая, не та, в которой Лис рос. Он не узнавал голоса, но… вот хриплый бас вожака. И мягкий — его волчицы, которая еще молода, но сильна и крепка. Вот разноголосица… и даже детский ломкий вой… и они придут.
Они слышат.
Они не оставят Елисея наедине с его бедой.
От этого стало немного легче. И Лис, улегшись на мхи, принялся ждать. Где-то смутно он осознавал, что надо бы уйти, но… люди его не тронут.
Те, которые были его стаей. А что до других, то пускай, быть может, тогда уйдет не только горе, но и ярость, клокотавшая в груди.
ГЛАВА 13
Поминальная
Черный хлеб.
Белое сало с тонкой мясной прожилкой. Зеленые стебли лука. Платок, разостланный прямо на полу. Фляга, которую передавали из рук в руки.
Тишина.
И я, которая этую флягу приняла.
Руки дрожали.
И слезы душили.
Неужто возможно такое, чтобы Еремы не стало? Вчерась он был, а сегодня вот…
— Давай, Зослава, пей. — Кирей протянул и флягу, и краюху хлеба на занюшку. — Пусть будет ваша Божиня к нему милосердна…
— Пусть будет, — отозвалась я, делая глоток.
Зажмурилась.
Вот же ж… первач… не самое пользительное для девки питие, только не вином же фризским душу поминать. И я занюхнула рукавом.
А может…
Архип Полуэктович разом помрачнел там, на болоте. И велел прекращать, мол, повытягивали покойников, и хватит. А после, уже когда добрались до сухого — повел он иной тропою, — раздался протяжный волчий вой. И такая тоска в нем была, что я сама едва не завыла. От голоса этого и небо потемнело, а Илья споткнулся и головой покачал.
— Недобре, — молвил он.
Архип же Полуэктович остановился и, обведя нас тяжелым взглядом — от сразу поняла, что беда случилась, — повторил:
— Недобре.
И после добавил со вздохом:
— Ерема… ушел…
А я, дурища, едва не ляпнула, мол, куда ушел? Добре, Арей руку стиснул, и тогда сообразила, что не на выселки он отправился. И слезы на глаза навернулись.
Разве мог он…
Вчерась сбег, это да, а сегодня, стало быть… не стало.
И никто не осмелился спросить, как же так вышло. И я роту не раскрыла, потому как пускай и говорит Люциана Береславовна, что, дескать, такту во мне что в корове стремления к прекрасному, а все одно разумею — не время для вопросов.
В деревню шли мы молча.
И ныне молчали.
Пили.
Думали. Каждый о своем.
Евстигней ножи свои достал, разложил на коленях и поглаживает, губы шевелятся, будто бы он им рассказывает чегой-то этакого, об чем другим ведать не стоит. Еська на руках монетку свою катает. Взглядом в стену вперился. А видеть — ничегошеньки не видит.
Кирей косу плетет. Заплетет и рушит, и наново начинает.
Арей, тот в углу устроился, разом с Ильею да Лойко. Этие не свои, но и не чужие, погнать их никто не гонит — не дело это, на поминках свару устраивать, — однако ж и к столу, сиречь платку поминальному, не идут они, признавая, что не семья.
Завтрева надо будет блинов напечь.
Как оно еще сложится, а порядок порядком быть должен…
Емельян ладонью по лицу шморгнул.
— Не реви, — одернул Егор, который туточки с самого началу сидел, голову на руки уронивши. — И без тебя тошно.
Встал и вышел.
Только дверь ляснула.
— Началось, — это произнес Евстигней, ножи убирая. — Не думал, что так быстро.
— Ага. — Еська длинное луковое перо подобрал и прикусил. — Сперва надобно было упреждение послать. По-благородному… на гербовой бумаге. Мол, так и так, разлюбезные, готовьтеся, убивать вас станем…
Он сплюнул и зажевал пером.
Поморщился.
— Мне другое вот интересно. Почему они так спокойны? Архип и эта… ведьма.
— А тебе надобно, чтоб по потолку бегали? — поинтересовался Евстигней.
— Нет, но… вам не показалось, что они чего-то такого ждали?
— Ждали, — согласился Евстигней. — Само собой, ждали. Ты ж не думаешь, что нас и вправду сюда привезли нечисть гонять? Пей уже… пока можешь. А ты, Емелька, не слушай. Хочется плакать — плачь. Вдруг да вправду легче станет… барыня ты моя… сударыня…
Он не касался ножей.
Иль я слепа стала, не увидела, как коснулся, да только взлетели оные да к самому потолку и в балку потемневшую впились, что осы злые.
А Евстя встал, покачиваясь, и тогда-то я поняла: пьян он.
— Привезли… на убой и привезли. А мы и поехали… дураки…
— Дураки, — согласился Еська.
— Наш долг служить… — Емелькин голос был тих, но слышали все. — Ей служить… и царству Росскому…
— Ей или царству? — поинтересовался Ильюшка.
Ему не ответили.
А поутру прибыли гости.
Я встала спозаранку. Да и то сказать, спалось дурно. Стоило глаза закрыть, как Ерема вставал, что живой. Хмур. Сосредоточен. Я-то там, во сне, ведала — мертвый он, а… рученьки тянул, обнять желая. Я ж отбивалась, сказывала, будто бы женихи у меня есть, прям на выбор, и выбрать все не могу. А Ерема усмехался и приговаривал, что этакого, как он, точно нетути.
Глаза открывала.
Садилась.
Смахивала испарину. И Еська, который у дверей спать устроился, прямо на полу устроился, на пол этот конскую попону кинувши, спохватывался.
Я головою качала: мол, ничего страшного, он кивал, и внове ложились.
В хате, царевичами облюбованной, было тесно.
Нет, сама-то хата обыкновенною была, крепкой и добротной. Кухонька махонькая, с печью да столом. Погреб, вход в который половичком прикрытый был.
Комнатушка.
Лавки широченные вдоль стен ставлены. Да только ж разве тех лавок достанет на всех? Пусть и не стало Еремы. Пусть и сгинул Елисей, по брату тоскуючи — всю ночь волки пели. А все одно многолюдно туточки. Вона, Кирей на полу крутится, что уж на сковородке. Евстя во сне ногами дрыгает. Емелька постанывает. Я со своими кошмарами маюсь.
И душно.
И жарко.
И еще комар над ухом гудит-заливается. От и встала я досветла. Поднялась. Еську перешагнула — он под утро вовсе умаялся, обнял подушку, подсунул ее под живот да и приснул так.
Дверь отворила.
Воздуху вдохнула студеного. Испарину со лба смахнула… этак я до конца практики и не доживу. Убивать не надо будет — сама уморюсь.
Огляделась.
Небо только-только заружовело. Предрассветным часом сон самый сладкий, а у меня — ни в одном глазу. И чего делать? А было б желание… сошла я со двора. Иные травы по росе собирать — милое дело, они в самое силе своей. Оно-то, разумела я, что нынешним часом одной ходить неможно, но… не будить же Еську? Я и со двора не выйду, туточки все заросло, вона, и подорожная трава есть, и тысячелистник, и ромашка зеленая, пахучая. И пупавку вижу с донником желтым…
Села я и стала рвать.
Приговаривая, как бабка учила, что, мол, не из баловства пустого, но за-ради дела полезного: так-то травы, глядишь, и обиды не затаят, сил не лишатся… рву и складываю на платке, том самом, поминальном, который ктой-то вчера во двор вынес да на лавку кинул.
Может, оно и неправильно, да… другого нема.
Сама не заметила, как песню завела, вполголоса, а все одно…
— Надо же, а голос у вас неплохой, — раздалось над головою. Я и села.
— Только репертуар оставляет желать лучшего. — Люциана Береславовна во двор вплыла лебедушкой. — Я, признаться, не любительница народного творчества… хотя, признаюсь, за душу берет.
— А… вы откудова?
— Откуда, Зослава. Иногда у меня создается впечатление, что учить вас — только время зря терять. Говорите правильно.
А рубаха шелковая, белехонькая, на вороте шитье красной нитью, на руках — тоже. И оденься она так в Барсуках, наши б спрашивать стали, кого хоронить барыня собралась, а тут ничего, мода, стало быть… летник алый из тяжелое парчи. Рукава длинные, широкими нарукавниками прихвачены, а на тех — алые камни переливаются.
— Травы собираете? Похвальное занятие… и все-таки, Зослава, почему вы отказались поступать на целительский? — Она полы подобрала и рядышком присела, огляделась и вытащила из травяных кудрей тонюсенький стебелек звездчатки. — Война — не ваше… оно вашей сути противно. А травы вам по душе. Вы их слышите…
И второй стебелек потянула.
На кой?
От уж вовсе трава бесполезная, сорная. В огород вобьется — никакой силой не выведешь. И ни сушить ее, ни парить, ни в венок вплесть, каждая девка знает, что травку эту с цветочками махонькими разлучницею зовут. Бывало, что иные норовили в венок соперницы вплесть тайком, особливо если венки парные. Глядишь, и разбегутся пути-дороженьки, освободится сердце от неправильное любови.
— Так… — Я плечами пожала, вспоминая свое поступление. — Оно ж… замуж я хотела. А серед целителей женихов нема…
— Резонно… и ректор наш подсказал, где они есть?
Я кивнула.
— А вы чего туточки…
— Я туточки, — передразнила Люциана Береславовна, — травы вот собираю… девочками есть кому заняться. Тем паче, что я к целительскому факультету отношение имею весьма опосредованное.
— Чего?
— Зослава! Опосредованное, то есть не приписана я к нему.
— А…
— Рот закрывайте, не то муха влетит… хотя… в ваш целый рой поместится.
— Злая вы, — вздохнула я и, незнамо с чего, пожалилась: — А у нас Ерема помер. Вчерась.
— Вчера, — поправила меня Люциана Береславовна. — Знаю. Архип сказал. И… мне очень жаль.
Тень набежала на белое лицо боярыни, что туча солнце закрыла.
— А теперь послушайте, Зослава, и внимательно. Это не ваша война. Женщинам на войне не место… я знаю, я была там. — И вдруг стало ясно, что не двадцать ей годочков и не тридцать, разом вдруг постарела Люциана Береславовна, и с того мне сделалось жутко. — Сейчас еще я могу вас вывести. Это нарушит чужие планы, но я устала… я слишком долго варилась в своей злости, поэтому и выварилась… одни кости остались. И если на этих костях что-то и вырастет…