Из стебельков звездчатки она принялась колечко крутить.
— Я выведу вас. Решайтесь. Никто не посмеет остановить. Я тоже кое на что способна… провожу к целительницам… там тихо… кому они нужны, гусыни глупые… Фрол задним числом перевод оформит, чтобы никто не придрался… пересидите…
— А вы…
— А я… женщинам на войне не место. Но приходится порой.
Она сплетала стебельки ловко, и колечко выходило хрупким, махоньким.
— Решайтесь, Зослава… есть мнение, что все мы здесь… расходный материал, если можно так выразиться.
— И вы?
— А я чем лучше других?
— Вы ж могли не приходить…
— Могла, — не стала спорить Люциана Береславовна и по колечку ладонью провела. Будто изморозью подернулись зеленые листочки, иней выступил на стебельках, а после и вошел в них, меняя самую суть. Была живая трава, а стало серебро. — Но… однажды я уже совершила ошибку. И не хочу повторять.
Вот и чего мне делать-то? Пущай силов у меня имеется, Божиня одарила, да только вот умения никакого, только и освоила, что огневики да щиты.
— Время, Зослава…
И вправду, уйду.
Не моя это война… а остальные? Кирей? Чего б ни задумал, исполнит.
Мой жених мертвый? Так он и вовсе радый будет, если случится ему сгинуть безвозвратно.
Арей?
Царевичи…
— Нет. — Я головой покачала. Неможно так с ними. Они вон Ерему потеряли, да и… как воевать, когда тот, с кем ты плечом к плечу стать готовый, вдруг исчезает поутряни. Небось и матушке моей боязно было на том поле проклятом, и батюшка, думаю, уговаривал ее возвернуться.
И дед.
Да не отступила она. И я не отступлю.
Люциана Береславовна лишь кивнула с видом таким, будто бы и не ждала от меня ответу иного. А может, и вправду не ждала. Колечко свое протянула.
— Наденьте, — велела. — И не снимайте. Здесь… старый узор… в старых узорах своя сила.
Я колечко этое и так, и этак крутила, а все одно узору никакого, окромя того, который Божиней сотворен в стеблях звездчатки, не узрела.
— А травы разложите. — Люциана Береславовна поднялась. — Глядишь, пригодятся, не сейчас, так…
— Что ты здесь делаешь?
Вот и правда моя, заявился Фрол Аксютович. И ноне не было в нем ничего от сказочного богатыря, каковым он народу предстал, равно как и от нашего декана.
Широкие порты.
Рубаха холщовая, перетянутая поясом из воловьей шкуры. На ем — хлыст скручен степной, таким, сказывали, умелый пастух волку хребет с одного удару перешибает. С другого боку — жезл костяной короткий с навершием из бурштыну. Запястья перехвачены полосами из толстое шкуры, а в полосах тех будто железные гвозди заклепаны. Или не железные? Вона, серебром поблескивают.
— Не рад меня видеть? — Люциана Береславовна косы за плечи перекинула.
А ведь просто плетены.
По-девичьи. И смешно было б, что баба этакого возрасту — в Барсуках иные уже внучек в девки выводют, — а косы, что девка плетет. Только не до смеху было.
— Ты не понимаешь, что…
— Не понимаю, — согласилась она и голову склонила.
А мне вот вспомнилась тетка Алевтина с ейною присказкой, что, мол, бабе надобно быть на иву подобное, гнуться пред силою мужской, да не ломаться.
Вот и она нагнулась.
Сама ж глядить с усмешечкой, мол, чего теперь-то скажешь?
— Ты… — Фрол Аксютович на меня глянул да, шагнувши к Люциане Береславовне, за рученьку вцепился. — Пойдем. Поговорим.
— Пойдем… когда я говорить не желала? Со всем удовольствием… поговорим…
А я осталась с колечком да посеред трав разложенных, на которых роса уже высохла на солнце, а значится, и силу свою они с большего поутратили.
— Люциана, что ты творишь!
От же, недалече отошел. Не хватило то ли выдержки, то ли розуму. Туточки болото, а на болоте каждый звук летит далече. У меня ж и слух хороший.
— Что я творю, Фрол? — А наставница спокойна, что озеро, бурею готовое разразиться.
— Это ты мне скажи… тебя не должно здесь быть!
— А я есть.
— Зачем?
— Боишься, что под ногами мешаться стану? Или думаешь, что я это? Ну же, скажи, Фролушка, что меня подозреваешь? Это ведь кто-то из наших… только выбор невелик, да? Я или Марьяна… Архипу эти игры ни к чему. Тебе…
Я поднялась да колечко погладила. В нем дело, а не в болотное водице. И если оставила его Люциана Береславовна, если доверила мне этую разговору, стало быть, так и надобно.
— И вот удивительно мне, отчего ж меня сразу не пригласили?
— Дура ты…
— Наверное… столько лет прошло… давно уже пора забыть, отпустить, а оно все ноет и ноет… правда?
Вздох тяжкий.
Будто бык о судьбе своей печалится. И от вздоху энтого прям слеза на глаз навернулась. На левый.
Правый, стало быть, к чужим страданиям не такой чуткий буде.
— Люциана!
— Не волнуйся, Фрол… не буду я тебе мешать. Закончим это дело и разойдемся. Меня в Бероярск кличут давно, в тамошнюю школу магическую для девочек. Афанасия Груздовна открыла при имении. Сироток собирает с магическим даром. Или не сироток, но тех, кто беден… иных холопок и выкупает… добрая она женщина. Тяжко ей со мною будет.
Это да, если добрая, то тяжко. Люциана Береславовна женщина хорошая, тепериче я это разумею, но вот норов у нее не сахарный.
— Значит, будешь с сиротами возиться?
— Буду… есть у меня одна мысль… если учить их с малых лет, а не как твою… красавицу…
И не евонная я. Или это она про Велимиру?
— Многого достичь можно… Акадэмия — это хорошо… буду тебе лучших отправлять, чтобы дальше постигали науку, пользу тем обществу приносили, — ровно так говорит, только у меня от ее голоса сердце перехватывает.
— Уходи.
— Гонишь?
— Да!
— Боюсь, это вне твоей компетенции.
— Люциана! Стой… давай поговорим по-человечески.
— Мы ведь и говорим.
— Как-то не так говорим.
— Ты злишься.
Жаль, не вижу этих двоих, да только мнится, что злость, ежели и была, перекипела давно. А ноне она страхом сменилась. И боялся Фрол Аксютович вовсе не за себя со студиозусами.
— Злишься, Фрол, — меж тем продолжила Люциана Береславовна, — и я понимаю. Я сама… столько лет потратила на глупое… я ведь тоже на тебя… злилась…
— На меня?
А от теперь он удивлен.
— Я ведь ждала, что ты найдешь, поможешь… прости, я не могу говорить о том, что было… тогда случилось… не по моей воле…
— А письмо?
Злость непросто изжить, так мне бабка сказывала. И ныне в голосе Фрола Аксютовича я услыхала остатки ее, лютой, темной, выпестованной пустыми ночами.
— Письмо… да, я его писала… и к тому человеку села сама… знала ли, где окажусь? Догадывалась. Не дура, чай… и кляла себя последними словами, только… мне казалось, я спасаю… всех вас спасаю… только все равно хотелось, чтобы и меня спасли. Но не думай, тут я за все расплачусь. И как бы оно ни повернулось… прости?
Я колечко повернула: не дело мне такие беседы слушать.
Арея я нашла у колодца.
Старый, с порушенным краем, он все ж сохранил воду сладкую и студеную, вот только ворот его заржавелый шел с натугою. С этаким воротом не всякий мужик сдюжит.
Арей тянул ведро.
Медленно поворачивал ручку, скрежетала цепь, на цепь накладываясь, звенели капли, срываясь с ведра, и оно, покачиваясь, ползло наверх. Арей подхватил его легко, одною рукой, потянул, ослабляя цепь.
— Хочешь? — Он перевернул ведро, и чистая, прозрачная вода полилась в другое, принесенное. — Тоже не спалось?
— Да.
— Ерема?
— И это… Люциана Береславовна приехала.
Арей кивнул:
— Видел. И Фрол с ней… то есть, не с ней, а… — Воду он пил из ведра, жадно, и не боялся рубаху замочить. Я глядела.
И думала.
То есть думала, что думаю, а в голове ж пусто было.
— Скоро начнется. — Арей ведро поставил. — Архип пошел… прогуляться… велел за ограду не выходить, но, может…
Он губы ладонью отер.
И руку протянул.
А я приняла. Как оно еще будет — поди пойми, да только дурное это дело — себя до сроку хоронить. Успеется… и пошли мы по улочке втроем. Я, Арей и ведро евонное, колодезною водой до краев наполненное. После-то он спохватился и ведро поставил.
— Когда вернемся, я в столице не останусь. — Он заговорил, только когда мы от нашее с царевичами хаты отошли изрядно. Тиха была деревня. Мертва. Стояли дома, не рушились едино чудом, а вот заборы, те развалились почти. И видны были в прорехах их дворы.
— Все равно жизни не дадут… поеду… к вам в Барсуки. Примешь?
— Приму.
Давно уже приняла.
— Я тут думал… поместье, которое твоей боярыне принадлежало… у нее ж никого из родни не осталось, а значит, продавать будут. Дорого не попросят. А у меня теперь деньги есть. Вроде бы…
Вот именно, что вроде бы и есть, а коль разобраться, то и нету, потому как осерчает царица-матушка за своеволие, и тогда добре бы шкуру целою сохранить, не то что деньги.
— Если получится прикупить…
— Там хозяйство хорошее, — согласилась я. И добавила: — Было прежде.
От верно, что было… и маслобойни стояли, и птичий двор, и скотный, и шерсть чесали да валяли, пряли и ткали, вязали платки пуховые, легкие да мягкие. Люду было изрядно… и тепериче что стало? Вестимо, не бросили, прислали кого в пригляд, но это ж каждый знает, что чужой глаз так приглядит, что после и соринки лишнее не останется.
А ведь славно было бы.
Барсуки недалече. Стали б к бабке наезжать… аль ее к себе прибрали. Домина-то у боярыни нашей преизрядная… зажили бы…
В этом месте ему было не по себе.
Возвращались сны.
Радужные. Яркие. И не о том, как он умер, — к этому он привык давно и уже не пугался, но вот те…
Труба хитрая с цветными стеклышками внутри. Глядишь сквозь нее на солнце, поворачиваешь, и внутри узоры предивные складываются. Ему жуть до чего любопытно было, как же она, труба эта, устроена. Вот и расколупал.
Внутри не было узоров.
Только горсточка стеклышек цветных. Он их в трубу засыпал, да только без толку.
— Что ты наделал? — Матушка хмурится. Она недовольна, как в тот раз, когда он в норманнского посланника тыквенною семечкой плюнул. А он не нарочно.
Он в муху целил.
— Простите, матушка. — Он присел, как учили, хотя ж не нравилось ему ноги кренделем завязывать. И одежды эти: от чулок шерстяных ноги чешутся. А узкие штаны из блискучей ткани тесны, не присядешь толком. Все кажется — лопнут.
И ладно, еще парик надеть не заставили.
Тут он всяко уперся.
— Ты ведешь себя неправильно, дорогой. — Голос матушки потеплел. Пальцы ее коснулись щеки, от них пахло травами и еще зельями. — Любопытство — это хорошо, но ты должен понимать, что не всегда стоит поддаваться ему. Ты должен учиться сдерживать себя.
Да, он помнил.
Про сдерживать.
И про то, что надобно вести себя так, чтобы матушке за него не было стыдно. И не только матушке. Он ведь царем станет. Потом, когда батюшка умрет. А матушка говорит, будто ему уже недолго осталось… жаль. Батюшка хороший.
Он, правда, редко появляется, зато всегда с дарами. Вон, и коня принес резного на палочке, расписного, яркого. Саблю деревянную. Щит, почти как настоящий… матушке не понравилось.
— Тебе не о том думать надобно. — Подарки отобрать она не посмела. Она вовсе батюшку побаивалась, хотя и держалась с ним важно, как и с прочими. — Ты не просто ребенок. Ты будущий царь. Тебе некогда заниматься глупостями.
А это не глупости.
И пусть лошадка для совсем малышей, а он уже большой, но ведь сабля хороша была… и щит… жаль, что сломался. И как только наглый холоп посмел в сундук залезть? И ладно бы просто вытащил игрушки, но нет, поломал…
— Выпори его! — Он не плакал, хотя игрушек жаль было. Но цари не плачут по поломанным саблям.
— Выпорю, — обещала матушка.
Сны кружат. Мешают одно с другим, вытягивая дни разбереженной проклятой жизни. И вот всплывает подслушанный некогда разговор.
Он спал.
Он уснул и проснулся, разбуженный голосами. Матушкин звенел, что струна натянутая.
— Ты обещал мне…
— Охолони. — Отцов был строг. И этот голос вытянул его из постели. Он… собирался кинуться навстречу отцу? Обнять его? Рассказать, что за прошлую седмицу научился многому? Буквы норманнские вот… и еще считать до десяти. По норманнски. По-росски он и без того умеет, даже до ста и обратно. Еще стихи выучил.
Глупые какие-то.
Непонятные.
Но матушка одобрила. Сказала, что царю надобно развивать чувство прекрасного.
— Я спокойна. — Матушка и вправду говорила тихо, но от ее тона стало не по себе. И он замер. Матушка не одобрит, что он поднялся… да и представать перед батюшкой в этаком виде… Рубаха белая, широкая и длинная, в которой он сам себе девчонкой казался. А еще чепчик этот, который матушка надевать велела и самолично завязывала, чтоб ему, значится, в уши не надуло.
— Но скажи, не ты ли обещал мне, что однажды я стану твоей женой не только втайне?
— Так ведь… у тебя муж есть.
— Прежде ты о том не думал. Или думал? Что ты мне сказал? Отойдет… а не захочет, то и…
— И не жалко тебе мужика?
Про мужика он не очень понял. Стоять на полу было холодно. И страшновато. Сквозь окна цветные луна пробиралась.
— То есть теперь я его жалеть должна? А он меня пожалеет, когда вернется? Или тебе все равно уже? Ты клялся перед Божиней, что любишь… я верила… я никому так не верила, как тебе… а теперь…
— Все решено.
— Стой! Кем решено? Ими? Это они заставляют…
— Никто меня не заставляет. Я люблю ее.
— Вот, значит, как? — Голос матушкин заледенел. — Ее любишь? А меня?
— Прости.
— Не прощу! — И таким гневом полыхнуло, что луна и та попятилась. — Не прощу! Ты поклялся, что мы будем вместе… и ради этого я терпела… насмешки терпела. Плевки. Позор, которым покрыла и себя, и весь свой род… ты сказал, что мы должны таиться, и я таилась… я принимала смиренно все, что ты давал… и этого недоумка, по недоразумению считающегося моим мужем. Как же… позор прикрыть. Но разве наш сын — это позор?
Он замер.
Застыл, больше не ощущая ни холода, ни страха.
Он позор? Для кого? И…
— Он — благословение Божини. И ты говорил, что прячешь его… защищаешь… что надо дождаться, когда наш мальчик повзрослеет, и тогда ты расскажешь правду. Объявишь его наследником… Ты поклялся в том, что объявишь!
— Тише!
— Тише? О нет… себя бы я простила… смирилась бы, но наш сын… кем он теперь будет?
— Поверь, я позабочусь, чтобы он ни в чем не нуждался.
— Титул бросишь? У него уже есть мой. Деньги? Мой род не беден.
— Тогда чего ты хочешь?
Он отступил.
К кровати. В ней безопасно. Под тяжелым пуховым одеялом, которое еще недавно казалось душным. А теперь он всей сутью своей желал спрятаться под этой тяжестью, закрыться пуховым щитом от взрослого гнева, который клокотал в отцовском голосе.
— Я хочу, чтобы ты сдержал данное слово.
— Это невозможно. Незаконнорожденный…
— Незаконно? — Теперь матушка говорила тихо. — Мы оба знаем, что все законно… что мы с тобой сочетались браком. Или ты забыл?
Тишина.
— Он ведь мертв, тот жрец, который принял наши клятвы, верно? И книга… что с ней стало? Сгорела? Утонула? Ты уже тогда не собирался держать слово… придумал мне замужество… о да, ты обещал… что обещал?
Тишина звонкая.
Хрустальная.
— Ты все продумал, кроме одного… она слышала наши клятвы. И перед лицом Божини ты мой муж. А наш сын рожден в законном браке. И даже если появятся другие, он — наследник… он… и не думай, что я стану молчать!
— Станешь.
Что-то зазвенело.
И упало.
— Если хочешь жить…
Мама плачет.
Никогда-то он не видел ее плачущей. Напротив, она и чужие-то слезы с трудом выносила.
— Это ты? — Она повернулась к нему. — Разбудили?
Он кивнул.
— Ничего. — Матушка отерла слезы. — Иди сюда, родной, дай обниму.
И обняла. Крепко-крепко.
Прижала к себе.
От нее пахло свечным воском и еще медом немного, травами всякими…
— Он на самом деле хороший… очень хороший… твой отец. — Она гладила волосы и целовала мокрыми от слез губами. — И любит меня… если бы не любил… пошел против всех… тайно, да… кто бы позволил взять магичку в жены? Ладно, пусть и целительницу всего-навсего, но магичку… у меня дар сильный… и у тебя есть… а он любил… и не слушай никого, ты законный сын… единственный законный… эта тварь виновата… появилась из ниоткуда… одурманила… мужчину легко одурманить… вот он и забыл, что любит нас… если ее не станет… все будет как прежде.