Изнанка судьбы - Лис Алина 2 стр.


— От Терри.

Лицо у маменьки стало несчастным. А я, как всегда, когда речь заходит о Терри, почувствовала себя виноватой.

Обещала ведь ему не говорить про него с родными. И маменьке клялась, что «выкину эти глупости из головы». Всего месяц прошел с последнего раза.

— А, твой придуманный друг…

Фанни была еще суровее:

— У нас нет на это времени, Элисон.

И я струсила. Не стала дальше ничего доказывать.

Все равно бесполезно.

Очень страшно было ждать судебного разбирательства. Спускаться каждое утро в надежде на добрые вести, чтобы потом весь день изнывать от тревоги и невозможности сделать хоть что-то. Неуверенность в завтрашнем дне, которую мы все ощущали после смерти отца, теперь проявилась, нависла в воздухе, как тяжелые тучи. Смолкла и без того редкая музыка, даже Китти больше не смеялась, а в один из дней я вдруг поняла, что стараюсь разговаривать шепотом.

Маменька ходила бледная, пила сердечные капли и поминутно падала в обморок. Когда не хватало внимания, начинала рыдать и донимала всех жалобами.

День слушанья приближался неотвратимо. Поверенный хлопотал о его переносе — не вышло. Дядя Грегори — злой гений нашей семьи — употребил все свое влияние, чтобы не допустить проволочек.

Но на самом разбирательстве мы ему показали. Нет, не победили — если бы это было так просто! Выпросили у судьи отсрочку. На месяц.

— Все равно Гринберри Манор будет принадлежать Майтлтонам, а не вашим бастардам, Ванесса, — сказал дядя, гадко улыбаясь.

Маменька, обладавшая безупречным чувством того, когда можно закатить истерику, а когда лучше повременить, лишь побледнела и произнесла трагическим шепотом:

— Боги накажут вас за ваши злодеяния.

— Видно, что вы скучаете по сцене, — снова ухмыльнулся лорд Грегори.

Не знаю, очередная это ложь или правда, что моя мать была актрисой, пока отец не женился на ней. И знать не хочу! Хватает того, что дядя везде распускает эти сплетни.

Я так рассердилась на его поведение, что вмешалась. Ну сколько можно терпеть его двусмысленные намеки?

Речь получилась убедительная и правильная:

— Оставьте мою мать в покое, не позорьтесь. Намерение выгнать вдову брата с детьми не делает вам чести, так хоть не опускайтесь до оскорблений беззащитной женщины.

— О, юный кукушонок Элисон, — он перевел на меня взгляд, и я раскаялась, что влезла. — Свирепый плод страсти нежной. Вас уже выпустили из Батлема?

Все, кто находились рядом, оглянулись на меня. И я поняла, что снова пойдет волна слухов о моем душевном нездоровье.

Сколько раз клялась самой себе не заговаривать с этим подлым человеком! Кажется, ему только того и надо, чтобы я возмутилась, начала возражать. Если молчать, получается, что я согласна с гадостями, которые он говорит. А в споре дядя всегда выставляет меня скверно воспитанной или не совсем нормальной.

Мы уехали домой в похоронном настроении. И все последующие дни предчувствие беды витало в воздухе. Маменька то принималась плакать и жаловаться, то хорохорилась и говорила, что боги не оставят этого просто так, правда непременно восторжествует. Китти, как всегда, хихикала, примеряла наряды и делала вид, что ничего не происходит. Фанни усердно молилась, а я просто ждала беды.

Дождалась.

Глава 2. Предвестие беды

Франческа

…В стылых мартовских сумерках тлеют свечи. Дрожат на ветру, но не гаснут, как заговоренные. Запах оплавленного воска висит над долиной, мешаясь с запахами мокрого камня, прелой листвы, сожженных трав и дыма от факелов.

Короткий, отчаянный крик: «Не надо! Я буду хорошей! Не трогайте Терри!»

Кровь на моих руках. Кинжал, застрявший в теле мага. Пробирающий до последней жилочки, тихий, жуткий шорох. Смерть проносится мимо, не задев, лишь опалив леденящим дыханием щеку.

Снова крик: «Терри-и-и!»

И небо — сиреневое вечернее небо — падает в долину…

За секунду до того, как стоящего рядом человека разорвет на части, за мгновение до того, как второго, чуть дальше, вплавит раскаленной волной в темный камень, а происходящее превратится в нечеловеческий кошмар, я вспоминаю, что это все — сон, морок. Открываю глаза, сдерживая рвущийся на волю крик.

Снова тот же кошмар. Прошел почти год с тех пор, как сон возвращал меня в долину Роузхиллс.

За окном сумерки Изнанки. Не вечерние, рассветные. Чуть покачивается полог кровати, за витражным окном сереет небо.

— Чш-ш-ш. Что случилось? — Горячие объятия заставляют чуть отступить навалившуюся жуть. Воспоминание не уходит навсегда, просто прячется в тень, как прячется в кустах хищник, поджидая добычу.

— Ничего.

Губы касаются моего виска, спускаются чуть ниже к мокрой щеке:

— Ты плакала?

— Кошмар приснился. Я тебя разбудила? Прости.

Хмыкает:

— Я только лег.

— Опять до утра сидел за гримуарами? — говорю я с притворной строгостью.

— Угу.

— А потом дрыхнуть до обеда будешь?

— Угу. — Он обнимает меня чуть крепче и недовольно замечает: — А ты опять в сорочке.

— Конечно. Что мне, голой ложиться?

Он вкрадчиво шепчет мне на ухо: «Было бы неплохо!», и я чувствую, как горячая ладонь скользит вверх по ноге, задирая тонкую ткань.

— Ты же спать хотел.

— Угу.

— Ну хватит.

Пальцы уже поглаживают подколенную ямку — легонько, нежно. От прикосновений по коже бегут мурашки.

— Неужели хватит? Мы же только начали, — и рука движется дальше, вверх по бедру, чуть стискивает ягодицу, пытается проникнуть меж ног…

Тело отзывается на ласки, но память о кошмаре слишком свежа. Душой я еще там, под холодными небесами долины Роузхиллс. Они не располагают к любовным утехам.

Я отпихиваю его и отворачиваюсь.

— Давай спать.

— Спать — отличная идея, — соглашается Элвин, прижимая меня к себе и медленно целуя в шею, пока пальцы все так же гладят кожу с внутренней стороны бедра. Чувствую возбуждающий холод металла на своей груди сквозь ткань сорочки.

Низ живота наливается пульсирующим теплом. Элвин слишком хорошо знает мое тело, чтобы я смогла долго сопротивляться.

— Перестань, — придыхание, с которым я говорю это, выдает меня с головой.

— Что перестать? — спрашивает он обманчиво-невинным тоном. — Перестать делать вот так? — ладонь ложится на живот, спускается ниже и чуть надавливает, заставляя меня ахнуть и выгнуться.

— Да-а-а, — выдыхаю я и откидываюсь назад, чтобы прижаться к нему плотнее. Сорочка скомкана и задрана до талии, обнаженными бедрами я ощущаю его возбуждение. Металлические пальцы пощипывают и сжимают твердые горошинки сосков, и я уже не пытаюсь сдержать стонов. Сама чуть раздвигаю ноги, чтобы ему было удобнее, и ощущаю прикосновение к самой чувствительной точке моего тела.

Шепот на ухо:

— Перестать делать вот так? Да, сеньорита?

— Да-а-а!

— Неужели сеньорита действительно хочет, чтобы я прекратил?

— Не-е-ет, — всхлипываю я, чувствуя во всем теле вожделеющую слабость. Сейчас я сделаю что угодно, лишь бы он не останавливался.

— Тогда чего сеньорита хочет? Этого?

Я снова всхлипываю, ощущая его полную власть над собой. Жаркий выдох опаляет ухо, зубы чуть прикусывают мочку, а неутомимые безжалостные пальцы продолжают дразнящую ласку. Я раздвигаю ноги шире в безмолвной просьбе, и он гладит там, прикасается к чувствительному местечку. Слишком нежно, слишком легко, вынуждая меня стонать от желания и разочарования.

— Да-а-а, — я трусь об него, выгибаюсь, прижимаюсь плотнее, ощущая на шее его учащенное дыхание.

Это его любимая игра. Заставить меня обезуметь от вожделения, забыть о приличиях. Чтобы я сама просила взять меня. Какой бы развратницей я ни стала за эти десять лет под его руководством, в такие мгновения на меня всегда находит странная немота. Чем сильней желание, тем постыднее признаться в нем.

Но в этот раз он сдается первым.

— А, к грискам все! Хочу тебя.

Чувствую, как он входит в меня, и снова выгибаюсь, не в силах сдержать возбужденного стона. Двигаюсь в едином ритме с ним, вскрикивая каждый раз, когда он вторгается глубоко и резко. Его пальцы снова начинают ласкать меня — в этот раз никакой нежности, он делает это яростно, почти грубо. И эта грубость, этот напор откликаются во мне восхитительным разрядом. Каждое его движение продлевает удовольствие, вызывая все новые и новые спазмы наслаждения.

Бешеные толчки, всплески блаженства и упоительное чувство беспомощности в мужских руках. Чувство принадлежности ему — целиком, без остатка. Он стискивает мои бедра, хриплый рык над ухом, боль обжигает шею чуть выше ошейника.

И несколько мгновений тишины, когда все закончилось, но мы еще одно целое.

Его руки — горячая, человеческая, с длинными пальцами музыканта, и вторая — странный механический уродец — обнимают меня. И от этой близости, от того, что мы вместе, находят такая теплота и сумасшедшая нежность, что хочется расплакаться.

— Фра-а-ан, — он произносит это едва слышно. Так, словно ему просто нравится звук моего имени. — Моя Фран.

— Твоя, — соглашаюсь я и откидываю голову, ищу губами его губы. — А ты меня за шею укусил! Вурдалак недоделанный.

— Прости, — в голосе не слышно раскаяния, только самодовольство. — Больно? — он проходится языком по следу от укуса и легонько дует на него.

— Не очень, — мне даже нравится, когда он оставляет свои метки, пусть потом их приходится маскировать шарфами и пудрой.

— Хорошо. Вот теперь — спать. Можешь даже сорочку оставить, стесняшка.

Под ехидное «очень вовремя» я стягиваю сорочку и поворачиваюсь, чтобы положить голову ему на плечо. И засыпаю без страха.

Когда он рядом, когда мы спим в обнимку, Роузхиллс и другие кошмары обходят мои сны стороной.

Элисон

— Ты дурочка, счастья своего не понимаешь, — Китти надувала губки и разглядывала себя в зеркало. Судя по довольному выражению ее лица, то, что она в нем видела, ей очень нравилось. — Будешь графиней.

— Он гадок!

— Ну почему сразу «гадок»? На любителя. Говорят, его мать была из Эль-Нарабонна, поэтому такой темненький, — она хихикнула. — Еще брился бы почаще или отпустил бороду. И бровушки эти… Зато богатый. И нас наконец-то смогут посватать.

— Я не выйду за него, — устала повторять. Эти слова — как заклинание, которое не работает.

— Выйдешь, куда ты денешься.

В последние дни было ощущение, что я ступила в трясину и теперь бесполезно барахтаюсь. О свадьбе говорили как о решенном деле.

— Саймон еще мог бы все отменить, как глава семьи. Да где его искать? — вздохнула Фанни. — Элисон хорошо хоть при муже будет. А нам — побираться и жить милостью дяди.

— Саймон? Да он у маменьки из рук ест, а она сама не своя от радости, что избавилась от меня.

— Не говори так, Элисон. Мама желает тебе счастья. Мы все желаем. А Саймон терпеть не может сэра Оливера. Он бы ему снега зимой не отдал, не то что сестру.

— Какой он все-таки эгоист! — каждый раз, как я вспоминала о брате, становилось горько. — Неужели не мог хоть немного о нас подумать?

— Ты тоже эгоистка. Отказываешься выходить за Блудсворда, а он — наше спасение.

— Китти права. Семья важнее всего. Каждый делает что может. Ты старше, вот от тебя большего и ждут.

— Но как же… я ведь тоже человек? Тоже заслуживаю счастья? — Неуверенно это у меня как-то получилось. Словно я сомневалась в своих словах.

— Пф-ф-ф, хватит слез, — Китти приложила к шее кружевной воротничок. — Ну разве я не красавица? — воскликнула с таким искренним кокетством, что нельзя было не улыбнуться в ответ. — На свадьбе Элисон все кавалеры будут мои!

— Элисон, не будь такой переборчивой. Мы думали, к тебе и эсквайр не посватается, а тут целый граф. Что тебе не нравится? — спросила Фанни.

— Подумаешь, горбун, — поддержала ее Китти. — А у тебя припадки. И воображаемые друзья. Не будь эгоисткой, Элисон. Подумай о семье!

Может, она права? И я действительно эгоистка?

Я попыталась подумать о семье. Но вместо этого снова вспомнила вязкую тьму в глазах его сиятельства и предвкушающую улыбку на смуглом лице.

* * *

Первый раз я увидела графа Блудсворда в двенадцать лет, аккурат в свой день рождения. Цвела сирень, ветер обрывал с яблонь белые лепестки, и жужжали мохнатые пчелы.

Он приехал вместе с дядей Грегори. Я сначала и внимания не обратила — мы с Китти и Фанни играли в крокет во дворе. Солнце так и палило, словно уже лето, все захотели лимонаду, я сказала, что сбегаю — попрошу прислугу принести.

Побежала и наткнулась на дядю с его другом. Они как раз входили в дом. Хотела проскочить между ними, но дядя ухватил меня за плечо.

— Тпру, мисс Майтлтон. Куда вы так торопитесь? Разве вас не научили, что благовоспитанным девицам не следует носиться, как челяди?

— Будьте добрее, Грегори, — хорошо помню, как жутко стало, когда услышала этот медовый голос. День жаркий, а у меня мороз по коже. — Я ведь правильно понимаю, что это сама виновница торжества? В такой день следует быть с ней помягче, мой дорогой друг.

Я съежилась, попробовала выскользнуть. Не тут-то было. Дядя Грегори крепче сжал пальцы и укоризненно покачал головой.

— Где ваши манеры, леди? Поприветствуйте моего друга. Граф Оливер Блудсворд, член палаты лордов. Оливер, это моя племянница, Элисон Майтлтон.

— Доброго дня, сэр, — пискнула я. Сделала книксен и лишь тогда осмелилась посмотреть на него.

Отчего-то граф с первой минуты показался мне таким же страшным, как его родовое имя. Лицо у него было грубое, некрасивое — с большим носом, густыми почти сросшимися бровями и тяжелой челюстью, но смеяться над ним не хотелось. Над такими не смеются, их боятся.

Особенно мне запомнились глаза — две бездонные ямы, полные тьмы.

— Наслышан, наслышан. Вот вы какая, юная леди, — он говорил лениво, вроде бы небрежно, но так и ел меня глазами.

Я еще раз сделала книксен. И заверила, что мне очень приятно. Хотя приятно совсем не было.

Только когда он отвернулся, скинул с плеч плащ и отдал его дворецкому, я заметила, что друг дяди Грегори горбат.

* * *

А потом граф Блудсворд сдружился с папенькой и стал частым гостем в Гринберри Манор. Всякий раз, видя меня, он пакостно улыбался и спрашивал, как у меня дела. И еще иногда дарил конфеты.

Я брала подарки — отказываться было неловко. Если отказаться, граф начнет расспрашивать, почему я не хочу конфетку и что случилось. И если при этом рядом окажется маменька или кто-то из взрослых, они непременно примутся стыдить меня за невоспитанность. А граф с благостной гримасой будет рассуждать, что, мол, кто же поймет этих детей. Дети с их безмятежными радостями так бесконечно далеки от угрюмых озабоченных проблемами взрослых. Детство прекрасно, так будем снисходительны к капризам юной леди.

Так что конфеты я брала, но не ела никогда. Все казалось, что они пропитаны ядом или еще какой гадостью. Иногда я даже представляла, как граф разворачивает хрустящую золоченую бумагу, в которую завернуты конфеты, медленно, со вкусом облизывает их, высунув толстый красный язык, а потом заворачивает обратно. Фу, противно.

Я их даже детям слуг не отдавала — никого так не ненавидела, чтобы подсовывать конфеты, которые облизал его сиятельство. Просто выкидывала или прятала.

А графа я боялась до мелкой дрожи. Он все время смотрел на меня, как на самую большую, самую вкусную в мире конфету. И улыбался, как облизывался. И разговаривал — вроде обо всем на свете, как обычный взрослый, но мне в снисходительном журчании его голоса чудилось: «Ты будешь моей, маленькая Элли, ур-р-р!»

Порой даже думалось, что Блудсворд сошелся с папенькой только затем, чтобы быть поближе ко мне.

Чтобы оправдать этот страх, я рассказывала самой себе истории о графе. В них он представал то людоедом, то и вовсе вурдалаком из нянюшкиных сказок.

Назад Дальше