Annotation
В чем тайна Гамлета? Покончил ли с собой Маяковский? «Декамерон» — это точно о радостях жизни? Родственна ли Анна Ахматова Данте Алигьери? Смерть Есенина — это происки ГПУ? Почему Блок принял революцию? Почему спился Шолохов? В чём ущербность советской литературы? Что стоит за самоубийством Фадеева и почему стрелялся Николай Островский? И, наконец, правда ли, что гомосексуалисты — талантливы? Все эти вопросы мирно обсуждают в особнячке в Банковском переулке за коньячком два питерских филолога Мишель Литвинов и Юрик Истомин.
Ольга Михайлова
Пролог. Перезагрузка сознания
Глава 1. Большой секрет для маленькой компании
Глава 2. Гамлет — святой в искушении
Глава 3. Никогда не играйте с оружием
Глава 4. Чумная эротика
Глава 5. «Как же можно строить предположения на таком неверном материале?»
Глава 6. Бронзовый монумент висельника
Глава 7. Певец Прекрасной Дамы… или «поэзия должна быть глуповата»
Глава 8. Истоки писательского воображения
Глава 9. «Взгляд иль нечто…»
Глава 10. Законы литературы и воля большевиков
Глава 11. Любимые книги хунвейбинов
Глава 10. Содомиты и гениальность
Эпилог
notes
1
Ольга Михайлова
Шерлок от литературы
Главное, чему учит нас чтение книг, — что лишь очень немногие книги заслуживают прочтения. Генри Луис Менкен
Во мне, а не в писаниях Монтеня содержится то, что я в них вычитываю. Блез Паскаль
Пролог. Перезагрузка сознания
Я был просто дураком, и единственное, что меня извиняло — молодость. В двадцать глупость ещё простительна.
— Юрий, я не могу быть с тобой. Ты должен понять, — Рита смотрела странно пустыми глазами, — Сергей и я… мы решили пожениться.
Должен понять? Наверное, но я не понял. Не смог. В университете была военная кафедра, однако на следующий день я появился в военкомате. Там на меня тоже странно посмотрели, но вроде поняли.
Так я оказался в Афгане. Это был не Кандагар, но тоже горячее местечко. Когда я понял, что был дураком? При первом же подрыве, почти как в матрице процессора компьютера, в мозгу идёт переформатирование сознания с одновременным осознанием нового уровня сложности жизни. Я быстро понял, что измена нравящейся девицы, в общем-то, не стоит и гроша, предательство того, кого считал другом, — тоже не повод для отчаяния, и таких резких движений делать впредь не следует. Это был первый вывод зрелости.
При этом в Афгане какая-то незримая стена отделяла меня от остальных. Сблизиться ни с кем не получалось. Я вроде считался своим, но… всегда вроде.
… Каска спасла мне жизнь, сказал потом нейрохирург. Но это уже в госпитале, а сначала были вспышка и два удара. Тугой удар воздуха и жестокий удар о неприветливую афганскую землю. Мгновенный провал в сознании. Открыв глаза, я удивился тишине. Где-то далеко-далеко бесшумно горела боевая машина, и суетились люди. Не было звука, не было боли и ощущения собственного тела. Но через мгновение я вернулся в мир. Вернулся грохот боя, разрывающий перепонки, затем пришёл запах горелой резины и раскалённого металла, нахлынула боль, заполнившая череп раскалённой лавой. Потом все шло отрывками, через черные провалы. Командир взвода с запёкшейся ссадиной на лице: «Истомин! Слышишь меня? Истомин!». Подрагивающий пол вертолёта и матерящийся от боли сосед. Приёмный покой госпиталя: «Нет, нет, тяжёлая контузия! Скорее всего — отвоевался».
Наконец белый потолок больничной палаты. Английский пилигрим Ферер записал в походном блокноте: «Иностранец, которому случится попасть в Афганистан, будет под особым покровительством неба, если выйдет оттуда целым и невредимым и с головой на плечах». Небо покровительствовало мне: я возвратился в Питер — нервный и издёрганный, но с головой на плечах. Она уже почти не болела. Полтора года войны оказались в прошлом, но переход к покою дался мне тяжелее, чем пути по пыльным афганским тропам после прогулок по ленинградским проспектам. По ночам я всё ещё воевал, и спокойствие городских улиц действовало на нервы. Впрочем, чего врать-то? На нервы действовало абсолютно всё.
Конец августа не дал времени на размышления: я хотел вернуться в университет. Это удалось неожиданно легко, потребовалось только написать заявление на имя декана с просьбой восстановить меня на четвёртом курсе. Я написал. Мои сокурсники уже окончили университет, и, понимая, что попаду в общество незнакомых людей, я нервничал ещё больше. На Университетскую набережную пришёл за полчаса до занятий — сам не зная, почему. Потоптался у расписания, переписал его в блокнот, поднялся на второй этаж.
…Он появился в конце тёмного коридора, неровной вихляющейся походкой подошёл к моей аудитории. Глаза, большие и наглые, окинули меня быстрым взглядом. Я сжал в карманах кулаки. Худой, вихрастый, с насмешливой шутовской рожей, он не понравился до отвращения, но я сдержался: коридор за его спиной уже наполнялся людьми, стало шумно, двери в аудиторию распахнулись, краем глаза я заметил нашего куратора.
Неожиданно кривляка заговорил:
— Афганистан, — кивнул он так, словно свидетельствовал, что дважды два — четыре. Потом, без всякой паузы, добавил, — не нужно так сжимать руки в карманах, Юрий, даже если моя физиономия вам не по душе. А что она вам не по душе — понятно как раз из сжатых кулаков в карманах. Мы не выбираем себе лица. — Он снова улыбнулся и гаерски поклонился. — Я — Михаил Литвинов.
— Откуда вы знаете, как меня зовут? — я смерил его тяжёлым взглядом.
Всегда терпеть не мог, когда навязываются со знакомствами.
— Ну, откуда бы мне это знать? — снова усмехнулся он и пояснил, как ребёнку, — в деканате, разумеется, сказали. Вам не понравилось, что я излишне фамильярен? — проницательно спросил он. — А мне показалось, вам не хватает… — он неожиданно умолк.
— Чего? — тон мой стал резче.
Этот паясничающий гаер порядком надоел. Кроме того, в деканате я сказал, что вернулся из армии, но никому ничего не говорил про Афганистан, и то, что он угадал, тоже разозлило.
— Чего мне не хватает?
Улыбка сбежала с лица Литвинова. Он обернулся на шум в коридоре, где за его спиной две девицы с визгом бросились друг другу в объятья, потом снова посмотрел на меня — всё тем же остановившимся тёмным взглядом. Теперь он казался серьёзным и печальным. Я отметил, что глаза его — тёмные, без зрачков, — напоминают дула автоматов. Пока он смеялся, это не проступало.
— Вообще-то нам всем не хватает любви, — негромко ответил он, вовсе не стараясь перекричать гул коридора. — Все беды мира происходят оттого, что в нём страшно не хватает любви.
Я оторопел: слова эти какой-то нелепой неотмирностью неожиданно смутили. На минуту промелькнула дурная мысль: «Уж не с голубым ли свела меня недобрая судьба?», но в голове она как-то не задержалась. Сам же Литвинов всё той же неровной походкой медленно пошёл к распахнутой двери кабинета, и тут до меня дошло, что он просто прихрамывает. Я снова смутился и поспешил войти следом.
Небольшая аудитория была заполнена почти наполовину, контингент на курсе оказался в основном женским. Четверо мужчин — Литвинов, двое палестинцев с чёрно-белыми шарфами и один маленький шоколадный человечек, оказавшийся принцем Бангладеш, выглядели случайными вкраплениями чёрной слюды в этой цветной мозаике.
Литвинов сел за второй стол у окна, похоже, это было его привычное место. Девицы, среди которых я не заметил ни одной хорошенькой, всё ещё оживлённо здоровались друг с другом, целовались и повизгивали, некоторые кивали Михаилу, а одна даже чмокнула его в щеку и назвала Шерлоком, но место рядом с ним оставалось свободным. Это снова насторожило меня, тем более я поймал его мимолётный приглашающий взгляд.
Тут, однако, прерывая мои мысли и подавляя подозрения, в аудитории появилась девушка, одетая как с модной картинки. В повороте головы мелькнул красивый профиль и грива вьющихся рыжевато-каштановых волос. Я ощутил запах духов — пряных, немного сладковатых и явно очень дорогих.
— Привет, Мишель, — красавица замерла у литвиновского стола, точно ожидая приглашения сесть рядом.
Приглашения не последовало. Михаил приподнялся, вежливо и церемонно кивнул девице головой в знак приветствия, потом сел и отвернулся к окну. Красотка же, нервно дёрнув головой и презрительно фыркнув, села в конце соседнего ряда. Я сразу расслабился, поняв, что Литвинов вовсе не голубой: слишком много надсады было в позе и жестах девицы для банального знакомства. Тут явно запахло тяжёлым, затяжным и дурно складывающимся романом.
Наш куратор, замшелая старушка Лидия Вознесенская, которую я помнил по первым годам учёбы, сообщила моим будущим сокурсницам, что с ними будет учиться новенький — Юрий Истомин. Одни девицы покосились на меня исподлобья, другие оглядели откровенно, не таясь. Я неловко поклонился, потом, помедлив, прошёл по проходу и сел рядом с Литвиновым. Лидия Васильевна торопливо провела перекличку, и я узнал, что красавицу звали Ириной Аверкиевой.
Не давая никому времени на разговоры, в аудиторию вошёл Илья Ефимович Холмогоров, преподаватель языкознания. Пока профессор раскладывал на столе пособия, я счёл нужным тихо спросить Литвинова, намекая на его, видимо, непростые отношения с Аверкиевой, не стоит ли мне на следующей лекции сесть отдельно?
Литвинов раскрыл толстый конспект, немного криво усмехнулся и прошептал:
— Женщинам часто кажется, что если довести бессмыслицу до абсурда, может получиться что-то осмысленное. Но это логическая ошибка. — Он наклонился к моему уху вплотную и ещё тише сообщил. — Рад, что вы отказались от нелепых подозрений на мой счёт. Вы довольно быстро соображаете. У меня есть грехи, но, упаси Бог, не содомские.
Я искоса метнул взгляд на Литвинова. Мне польстила его похвала, однако задело, что он правильно расшифровал мои подозрения. Одновременно сейчас, в хорошо освещённой аудитории, я недоумевал: с чего это он показался мне неприятным? Выглядел Литвинов как типичный петербуржец: бледное интеллигентное лицо, нервный рот. Разве что тёмные, чуть вьющиеся волосы и глаза — какие-то восточные — выделяли его среди свинцовой питерской хмари. Просочилась и другая мысль: «Что, интересно, у него с этой Аверкиевой?»
Первая лекция по языкознанию была такой же скучной, как и те, что я слушал полтора года назад на четвёртом курсе, но, зная, как относится профессор к тем, у кого не обнаруживается конспектов его лекций, не удивлялся, что все записывали. У меня, по счастью, остался конспект доафганских времён, и я просто сверял его с лекцией Ильи Ефимовича, к радости своей не обнаруживая никаких существенных расхождений. Литвинов тоже писал: отчётливым, почти каллиграфическим почерком, при этом — очень быстро. Временами я осторожно поворачивал голову направо — туда, где сидела Аверкиева, и всякий раз видел её взгляд в спину Литвинова — напряжённый и остановившийся, Литвинов же ни разу не обернулся.
В перерыве лекции мы разговорились.
— Почему вас называют Шерлоком? — я сам удивился непривычному дружелюбию своего тона. — Практикуете дедукцию и расследуете преступления?
— Нет, — покачал головой Литвинов, — любая логика — это искусство мыслить в строгом соответствии с ограниченностью человеческого разума, и потому логика умеет ошибаться с полной достоверностью, и ничто так не логично, как глупость. Я скорее интуитивен, чем логичен.
Отметив мягкую плавность его речи, я восхитился. Полтора года войны, надо признать, лишили меня красноречия. Мне часто не хватало слов, речь стала лапидарной, как предгорья Гиндукуша.
— И что это значит на практике? — поинтересовался я.
— Если логика говорит мне, что жизнь — дурная и бессмысленная случайность, я посылаю к чёрту логику, а не жизнь, — любезно пояснил Литвинов.
Промелькнула мысль, что сам я когда-то поступил как раз наоборот, но я промолчал. Из дальнейших разговоров с новым знакомым выяснилось, что новоявленный Холмс специализировался на кафедре русской литературы. Затем Литвинов сообщил, что ему чихать на кровавые тайны Боскомских долин и обряды дома Местгрейвов, просто он увлёкся психологией текста и сегодня может прочитать любого поэта и писателя как книгу, — по его стихам и прозе. И именно этим он и занимается на досуге, развлекая сокурсников. Он — Шерлок от литературы.
Я счёл это ненаучным.
— В подобные изыскания неизбежно вторгаются личные предпочтения исследователя, историк литературы никогда не может быть абсолютно беспристрастным, — сообщил я ему.
Михаил на мой аргумент только пожал плечами и вяло возразил, что беспристрастны только кирпичи, трупы да диссертации.
Я находчиво выдвинул новый аргумент:
— Прошлое недоступно наблюдению, со временем неясными становятся тайны отношений и мотивы поступков.
Однако Михаил и с этим не согласился:
— Астрономы судят о далёких галактиках по доходящему до Земли свету, в моём же распоряжении — вещественные следы прошедших эпох, книги, письма, дневники, воспоминания. Сиди и анализируй.
Я снова не согласился, но разговор заинтересовал и как-то расслабил. Впервые за много дней перестали раздражать чужие слова, и даже накрапывавший за окном сентябрьский дождь не нервировал, а успокаивал. Лицо Литвинова, умное и живое, теперь нравилось. Чего я утром на него взъелся?
Однако я не решился спросить Литвинова об Аверкиевой, причём не только на языкознании, но и на истории философии и спецкурсе по Достоевскому, куда я записался только потому, что туда пошёл Михаил. Отношение Шерлока к девице явно противоречило той фразе о любви, что он бросил в коридоре.
Я был заинтригован новым знакомством и откровенно обрадовался, получив приглашение зайти к нему подзакусить. Как оказалось, квартировал новоявленный Шерлок не на Бейкер-стрит, а в Банковском переулке, совсем рядом.
Глава 1. Большой секрет для маленькой компании
Квартира Литвинова в старомодном, но внушительном особнячке в Банковском переулке, к моему немалому удивлению, оказалась не съёмной хатой, а собственностью Мишеля, завещанной ему покойной бабушкой, и устроился он там недурно: обстановка была вовсе не богемной, чего я, признаться, ожидал, а весьма солидной, едва ли не антикварной. Никакого тебе минимализма — два массивных буфета с витражами цветного стекла, литая бронзовая люстра с фавнами, диван с грузными подлокотниками, перетянутый бледно-зелёным бархатом, повторявшимся в цвете тяжёлых портьер на окнах. Модерн.
В спальне, оклеенной тёмно-вишнёвыми обоями, фронтальная стена была занята коллекцией старинных часов с мелькавшими маятниками и причудливыми циферблатами, в углу громоздилась кровать и два кресла, накрытые пушистыми пледами, а боковую стену занимали полки с книгами. На полу лежал огромный ковёр.
Такого я у питерцев отродясь не видывал.
Мишель, снова прочитав мои мысли, пояснил, обстановка в квартире частью наследственная, а частью собранная им по свалкам, подправленная и отреставрированная. Для него нет ничего интереснее, чем восстанавливать из праха останки вещей и оживлять мёртвых. Он с откровенной гордостью снял с журнального столика тяжёлый подсвечник.
— Этот канделарий я нашёл среди кучи хлама на стройплощадке за Лиговским, когда ломали старый дом. Он весь позеленел от патины и два рожка были отломаны. Реставрировал полгода, но в итоге… — Литвинов чуть отодвинулся, предоставляя мне возможность полюбоваться плодами своих трудов.
Старый шандал, который Литвинов почему-то звучно именовал канделарием, действительно выглядел дорогой антикварной вещью.
— Диван тоже сам перетягивал, — похвастался он и, вздохнув, признался, что это потребовало от него неимоверного напряжения интеллекта.