Тишина.
Стук колес телеги и фырканье лошадей стихли, стерлись, растаяли. Шум ветра в вершинах деревьев не воспринимался как звук, был, скорее, его противоположностью, чем-то комкающим и сминающим все остальные звуки вокруг. Несколько ударов сердца, и шум этот перестает восприниматься, превращается в тишину. В глубокую и беспощадную. В безмолвие.
Француз должен быть безумцем, чтобы идти следом за русскими — без оружия, с разбитым в кровь затылком, с раной на лице, но… Но он мог пойти. И объявиться в самый неподходящий момент, крикнуть, позвать на помощь… уличить во лжи, когда Трубецкой попытается воспользоваться паролем.
Капитан был в ярости, в том состоянии, когда человек может совершить самые неожиданные и необъяснимые поступки. И тогда придется капитана убить, а он… он нужен живым. Необходимо, чтобы он добрался до своего штаба, рассказал о предателях… возможных предателях… И чтобы обязательно рассказал о князе Трубецком. О безумном князе Трубецком, объявившем войну императору Наполеону и всей Франции.
Поначалу на это не обратят внимания, может быть, даже посмеются над впечатлительным капитаном, и тот станет объектом насмешек… на некоторое время. А потом…
Француз все-таки пошел следом.
Не потерялся, не сбился с пути в кромешной темноте, шел почти бесшумно, шагом опытного охотника. Дышал, правда, тяжело, наверняка болит голова… и кружится. Но капитан все равно двинулся в погоню. Такое упрямство можно только уважать.
Трубецкой прислонился спиной к дереву и ждал, пока капитан приблизился, прошел мимо и стал удаляться.
— Капитан… — тихо позвал Трубецкой. — Куда вы, капитан?
— Дерьмо, — сказал Люмьер, останавливаясь.
Он сейчас пытается понять, откуда донеслись слова, пытается сообразить — можно ли дотянуться до проклятого русского? Чем он может быть вооружен? Сабли и кинжалы ротмистр собрал, значит — что-то из сельхозинвентаря. Топор или вилы. Лопата? Вряд ли, время железных лопат еще не наступило… не на небогатой мызе, во всяком случае. И вилы, скорее всего, тут — лишь вырубленная в лесу рогатина. Еще может быть коса… или серп… Угадать все равно не получится, нужно быть готовым к любому удару — колющему или рубящему.
— Я же оставил вам жизнь, капитан, — громко прошептал Трубецкой, прикрывая ладонью рот. — А вы вот так…
— Где ты? — громким, срывающимся голосом спросил француз.
— У вас за спиной, — сказал Трубецкой. — Или прямо перед лицом…
— Проклятье! — воскликнул Люмьер. — Я…
Он, похоже, взмахнул своим оружием, затрещали ветки куста. Все-таки палка, оценил Трубецкой. Вилы. Или просто вырванная из забора слега… или как тут это называют…
— Эй! — крикнул шепотом Трубецкой, дернул за ветку над головой и шагнул в сторону.
Француз бросился вперед, на звук. Трубецкой почувствовал, как что-то прошуршало мимо него… на расстоянии вытянутой руки пролетело.
Браво, подумал Трубецкой, делая еще один шаг в сторону, стараясь ступать мягко, чтобы не шуметь. Почти достал меня, господин капитан. Еще раз?
— Эге-гей!
И уход в сторону нырком, пригнувшись, пропуская удар над головой.
Снова мимо, господин капитан. А ведь каждый удар может оказаться последним, в такой темноте, промахнувшись, можно легко пропустить ответный выпад. Злость — плохая подмога в такой схватке, этому Трубецкого в свое время научили крепко.
Ты стоишь с завязанными глазами, а твой противник наносит удары — не смертельные, естественно, но очень болезненные. И ты прекрасно знаешь, что щадить он тебя не будет, что это пока он хлещет тебя по лицу или наносит удары по рукам и плечам. А через минуту он ударит в пах… или в солнечное сплетение… или в горло… и ты рухнешь, захрипев… схватившись за место удара… и подставишься под новый удар, теперь уже ногой… по почкам… в печень… И если ты проиграешь в этой схватке, тебя, дав лишь перевести дыхание, поставят в новую… и в новую… и в новую… пока ты не научишься слышать движения противника, предугадывать их… или сломаешься и попросишь, чтобы это прекратили… поймешь, что тебе не суждено переступить этот рубеж…
Француза явно не готовили к таким схваткам. Он слишком сильно шумит, даже если пытается быть бесшумным. Он громко дышит. Он скрипит зубами. Он ругается… беззвучно, как ему кажется… А еще ему кажется, что он понял, где находится его противник. Там зашелестели листья. Да, точно. Нужно только ударить. Один раз, точно. Вот он, даже вроде бы силуэт проступил в темноте — черное на черном. Один удар, выпад…
Не-ет!..
Рывок обезоруживает капитана, вилы — деревянные двузубые вилы — вылетают из рук, и темнота наносит ответный удар — в лицо. И еще один удар — в солнечное сплетение. И в пах. Темнота держит, не отпускает, схватив за грудки. И наносит удары. А потом с силой бросает на землю, выбивая из легких остатки воздуха.
И холодный металл прижимается к горлу. И ненавистный голос у самого уха:
— Не стоило за мной идти, капитан! Я ведь не человек… Я ужас, летящий на крыльях ночи…
Проклятый русский произнес это с драматическими интонациями, но потом почему-то засмеялся.
— Я могу распороть вам брюхо, господин капитан, — сказал Трубецкой. — И оставить здесь подыхать. Это гарантированно два или три часа агонии. А если у вас крепкое здоровье и вам не повезет, то и больше. Вы даже позвать на помощь не сможете, боль будет такой, что вы просто не сможете выдавить из себя ни звука, будете только сипеть… и чувствовать, как из вас вытекает жизнь, кровь, моча и жидкое дерьмо…
Француз дернулся.
— Не надейтесь, я не ошибусь и не перережу вам горло. Только брюхо.
Капитан Люмьер замер.
— Вот так лучше, значительно лучше. Встречи со мной не принесут вам счастья, капитан, поверьте. Я оставлю вам жизнь только потому, что вы должны передать Бонапарту мое объявление войны. И предупредить Великую Армию, что князь Трубецкой начал на нее охоту. Здесь, под Смоленском, под Москвой… в Париже — везде. Меня зовут Сергей Петрович Трубецкой. Запомните это. И предупредите остальных.
Люмьер молчал.
— И чтобы вы больше не могли делать глупости, — сказал Трубецкой, — я вынужден вас вырубить…
— Что? — не понял капитан.
Как это — вырубить? О чем это говорит русский?
Удар по шее — тело француза обмякло.
— Извини, капитан, за анахронизм, — сказал Трубецкой, поднимаясь на ноги. — Какое такое «вырубить». Обездвижить, наверное, будет правильным. Я вынужден тебя обездвижить.
Трубецкой схватил капитана за одежду и оттащил его в сторону, с дороги, чтобы кто-нибудь случайно на него не наехал.
Вот так, сказал Трубецкой. Вот это уже намного лучше — тело слушается. Ведет себя правильно, выполняя команды. Теперь бы немного тренировок, наладить рефлексы, «набить» руки, поставить удары… Общая физическая подготовка князя ниже, конечно, чем имел Трубецкой в своем времени… в своем теле, но князь и не слабак. Фехтовал, по-видимому, частенько ездил верхом. Да и плац-парады, помимо всего прочего, прекрасное средство тренировки ног, спины и дыхания.
Трубецкой огляделся по сторонам. Одинаково темно везде, но он знал, чувствовал, что ротмистр с повозкой находится вот там, не слишком далеко он успел уйти за время схватки с упрямым капитаном. И догнать его будет нетрудно, Трубецкой чувствовал свое новое тело, ощущал его своим, и это было хорошо. Это вселяло надежду.
У него было много вариантов поведения в девятнадцатом веке. Больше двух десятков. Некоторые казались предпочтительными, наименее безопасными, некоторые — виделись рискованными до полной безнадежности. И даже у тех, кто отправлял его в прошлое, не было единого мнения по поводу сценария, который нужно было выбрать. Они спорили до самого последнего дня, приводили аргументы и контраргументы, высмеивали друг друга и приводили неотразимые аргументы.
Дед не вмешивался. Все время был рядом с ним, но большей частью молчал. И только уже перед самым началом процесса отправки отвел Трубецкого в сторону и сказал тихо, чтобы никто больше не слышал:
— Ты все будешь решать сам. Только ты. И только там, на месте, когда никто не сможет тебя поправить или одернуть. Ты примеришь на себя то время, примеришь на себя сценарий. И сам придешь к победе или поражению. Только сам. Только ты.
Вариант «Имя» был среди наиболее авантюрных. Его оговаривали, но так, мимоходом. Слишком он казался рискованным. Слишком ненадежным. И таил в себе слишком непредсказуемые последствия. И вероятность погибнуть, работая по этому плану, составляла процентов семьдесят.
Так казалось… так будет казаться через двести лет. А здесь, сейчас…
Он принял решение. И теперь остается только его выполнять — через кровь, смерти, обманы и подлости.
Кто сказал, что этот набор не способен послужить хорошему делу?
Через несколько минут Трубецкой догнал телегу и незаметно на нее вскочил. Через два часа начало светать, через три — совсем рассвело и они увидели с десяток французов, расположившихся на ночлег, как положено в начале успешного завоевательного похода, без охраны. Бояться нечего: русские бегут, местное население — приветствует освободителей. Оно, местное население, еще не почувствовало железную хватку вечно голодной Великой Армии. Поэтому — бояться нечего. Бояться…
Трубецкой убил пятерых, прежде чем остальные начали просыпаться. Убил ножом, перерезая глотки и придерживая тела умирающих, чтобы те не бились, не подняли тревогу раньше времени. Четвертым… четвертой оказалась молодая женщина, лежавшая рядом с бородатым сапером. Трубецкой замешкался лишь на мгновение, зажал женщине рот и убил.
Проснувшихся они с Чуевым убили вместе. Всех, кроме одного. Ему Трубецкой подсек саблей ноги, перерезав сухожилия под коленками. Позволил ротмистру перевязать французу раны, а потом что-то тихо сказал по-французски, гусар не разобрал, что именно.
Потом, когда через несколько часов очередная колонна Великой Армии — это были неаполитанцы в белых с зеленым мундирах — наткнулась на раненого, он, срываясь на крик, рассказал о происшедшем. И сообщил то, ради чего, собственно, ему была оставлена жизнь. На вопрос, кто это сделал, бедняга выкрикнул труднопроизносимое русское имя.
Трубецкой. Князь Трубецкой.
Глава 04
Наполеон полагал, что к началу войны его Великая Армия имеет в своем составе пятьсот девяносто тысяч шестьсот восемьдесят семь человек при ста пятидесяти тысячах восьмистах семидесяти восьми лошадях. Более того, с учетом союзных солдат, включая Польшу и Германию, официальная численность Великой Армии вроде бы достигала шестисот семидесяти восьми тысяч человек… плюс-минус несколько тысяч.
С началом войны реку перешли в первой волне что-то около четырехсот пятидесяти тысяч вооруженных человек, опять-таки плюс-минус несколько тысяч. Если верить бумагам, официальным рапортам и ведомостям. Наполеон настоятельно требовал, чтобы ему доводили истинную численность войск, чтобы говорили правду и только правду, но при этом имел неприятную привычку устраивать военачальникам выволочку за небоевые потери войск.
Те, кто однажды ощутил на себе гнев императора, второй раз испытать его не хотели, а те, кого чаша сия минула, не стремились пополнить свой жизненный опыт столь ярким, но болезненным впечатлением. Посему, если судить по рапортам и официальным бумагам, которые французские командиры отправляли по команде наверх, Великая Армия продвигалась вперед будто по воздуху, не имела отставших, заболевших, умерших от болезней и несчастных случаев — идеальная армия идеального императора.
На самом деле даже в приближенной к Наполеону гвардии из «бумажной» численности гвардейцев в полсотни тысяч человек за время русского похода никогда — никогда! — не было больше половины. Двадцать пять тысяч вместо пятидесяти. И не только в гвардии. В баварских войсках, например, из двадцати четырех тысяч официальных штыков максимально в строю в реальности было одиннадцать тысяч.
Так что выходило, что по приказу Наполеона Неман пересекли всего-то меньше двухсот тридцати пяти тысяч человек. Что на самом деле для того времени было не так уж и мало.
Беспрерывный поток пополнений со всей Европы, который тек вслед Великой Армии, ее, конечно, настигал, но самое большее — латал дыры в рядах французов и союзников, замещал погибших и раненых в боях, умерших от всяческих болезней — в первую очередь дизентерии, отставших, дезертировавших, пропавших без вести. Латал, и не более.
Была, правда, категория людей, следовавших с Великой Армией, реальная численность которых отличалась от официальной в большую сторону. Это были всяческие маркитанты, торговцы, ремесленники — жулики, бандиты, грабители, спекулянты, проститутки… В ставке Наполеона их численность оценивалась в пятьдесят тысяч, а на самом деле…
На самом деле кто мог реально подсчитать, сколько народу следовало за ротами, батальонами, эскадронами и полками, обеспечивая солдат едой, выпивкой, бытовыми мелочами, продажной любовью… а сколько просто наживалось на войне?
Маркитанты и фуражиры рыскали возле основных дорог, вычищали подвернувшиеся под руку деревни, села, поместья, церкви и монастыри, не делая разницы между врагами и союзниками, исчезали в болотах и лесах, бросали все и бежали в Европу, сорвав куш, показавшийся достаточным, гибли от болезней, от пуль, от вил, дубин… Отличить фуражиров от мародеров по методам деятельности было совершенно невозможно, поэтому если что-то в стороне от основного потока войск шло не так, то судьба у тех и других была одинакова.
Тела солдат и мародеров находили вдоль дорог, обнаруживали висящими на деревьях, брошенными в болота, разбросанными на лесных полянах и в оврагах — никто на все это особого внимания не обращал. На войне как на войне.
То, что солдаты и сопровождающие их гражданские могли разграбить поместье лояльного к императору польского шляхтича, раздражало, естественно, командование французской армии. Для особо отличившихся на поприще грабежей воинов Великой Армии было придумано новое наказание: их привязывали к столбу, и пара солдат с кнутами стегали их на глазах у проходящих частей и подразделений до тех пор, пока кожа провинившихся не становилась похожа на лохмотья, а плоть не начинала отделяться от костей.
Солдаты шли мимо, покуривая трубки, перебрасываясь шутками по поводу судьбы этих бедняг, но грабежи все равно не прекращались, разве что становились более скрытными, а свидетелей, которых раньше могли оставить в живых, теперь в живых не оставляли. Вопрос зачастую стоял даже не об обогащении.
Войска, двигавшиеся внутрь России, голодали. Голодали люди и лошади, умирали от голода, а некоторые так даже кончали жизнь самоубийством. Люди, естественно, не кони. Те тащили на себе пушки и телеги до последней возможности, а потом умирали в оглоблях или на обочинах дорог. Их даже не добивали, не было принято в то время щадить гибнущих лошадей. Тягловую скотину оттаскивали в сторону и бросали, людей второпях прикапывали, чаще всего даже не написав их имени на убогих памятных знаках. На войне, ясное дело, как на войне…
В общем, люди, которые с боями прошли всю Европу, которые в любой момент были готовы убить или быть убитыми, на чужую смерть… не то чтобы совсем не обращали внимания, но реагировали на нее не слишком остро.
Вот и на десяток убитых у дороги подошедшие неаполитанцы, конечно, обратили внимание, но, скорее, прагматичное, чем сочувствующее.
Мешки и одежда, лежащие возле тел, вдруг начали, словно по волшебству, перебираться в ранцы и на повозки идущих мимо солдат, лошади, которые очень кстати оказались не клейменными, бодро зашагали в обозе неаполитанцев, кто-то даже подхватил с погасшего костра котел с остатками ужина убитых. Собственно, ничего такого из ряда вон выходящего и не произошло, Великая Армия продолжала оставаться Великой, даже ее численность практически не изменилась — десятком больше, десятком меньше, кто там заметит. Кто поймет, были убитые солдатами или дезертирами? Оттащить в сторону, вывернув мимоходом карманы, свалить в кучу полуобнаженные тела (одежда и обувь тоже денег стоила, башмаки и мундиры быстро изнашивались, так что запасные были никак не лишними) и идти дальше. Семьдесят шагов в минуту. Великая Армия все еще была в состоянии двигаться темпом, прописанным в уставе, а при необходимости так и ускоряться до ста.