Массажист - Ахманов Михаил Сергеевич 15 стр.


Взвизгнув, Жека упал и скорчился в позе эмбриона; пальцы его скребли по мерзлой земле, из прокушенной губы сочилась кровь. Теперь Баглай его разглядел: сытый парень, холеный, лет, наверное, двадцати. И куртка дорогая, из натуральной кожи, с блестящими заклепками.

Он сплюнул Жеке в лицо.

– Было сказано – кровью умоетесь! Ну, так умывайся!

Удар подбросил скорчившееся тело. Баглай бил ногами – не по плечам, не по спине, а в почки. Ребро сломаешь – срастется, синяки пройдут, разбить башку – без толка, или на месте помрет, или же откачают и будет как новенький. Другое дело – почки! Почки – не печень, сами себя не чинят, и смерть от них долгая, неприятная… Мучительная смерть!

Он бил и бил, изливая накопившуюся ярость, но – странный случай! – с каждым ударом она не утихала, а делалась все сильней, будто какой-то гейзер в душе Баглая безостановочно фонтанировал и выбрасывал ее, порция за порцией, всплеск за всплеском, черпая в тех бездонных глубинах, где гнев и ярость не иссякали никогда. И казалось ему, что бьет он не мелкого подонка, возомнившего себя Охотником, а ненавистную тварь, что покусилась на его сокровища – может, вора, что влез к нему в окно, а может, бандита – из тех, что похищают, мучают и вымогают выкуп.

Выкуп!.. Его драгоценные картины, его фарфор и серебро, нефрит и мебель, статуэтки и посуда…

Он бил и бил.

Сзади раздался шорох, потом – чей-то хриплый голос:

– Ты что делаешь, урод… Ты ж, падла, его прибьешь… Ты что, с катушек съехал, дядя?

Баглай обернулся и с нехорошей усмешкой шагнул к Саньку.

– А, чеченский ветеран… Придется тебя инвалидом сделать, для большего правдоподобия… Где ты видел Чечню? По телевизору? Ну, сейчас наглядишься живьем… будут тебе и Чечня, и Афган…

Он нанес первый удар, потом, в накатившем исступлении, начал бить и пинать распростертое тело, уже не выбирая мест – по ребрам, так по ребрам, по почкам, так по почкам. Должно быть, этот последний приступ был недолог, минуты три-четыре, но для Баглая он растянулся впятеро. Ярость его утихла, и вдруг он понял то, что до сих пор не понимал, в чем не хотел признаться: смерть, уничтожение, чужие муки были гораздо приятней целительства. Почти так же приятны, как полет в пустоте, в необозримой пропасти без конца и без начала…

Попятившись, он огляделся, подобрал свой саквояж, затем вышел на улицу. Она была пустынной и безлюдной; только вдалеке, у речки Карповки, погромыхивал трамвай, да шевелились и стонали двое избитых.

Живы, подумал Баглай, смакуя то упоительное исступление, что покидало его – медленно, с неохотой, капля за каплей, как масло из трещиноватого кувшина. Живы… А могли ли бы издохнуть, если б монах обучил… не только б шу-и обучил, а драться и убивать… Жаль!.. Жаль, что отказал в учении… Видно, аура и впрямь не та…

Он пересек улицу, размышляя уже о другом, о завтрашнем дне, о работе, о Вике Лесневской, об экстрасенсе Римме и его дежурной шуточке. Римм, конечно, не Тагаров, не обучался тридцать лет в Тибете, плоть не усмирял, не пил живой воды и не ходил босым по снегу и огню… Словом, не то умение, не тот талант, на тот калибр. Но все же, все же… Есть ли истина в его словах? Или хотя бы кроха истины? Или все – пустая болтовня, чтоб покуражиться над ним, Баглаем? Или не кураж, а дружеская шутка? Предупреждение? Намек?

Он дорого бы дал, чтобы узнать, какую ауру видит Жора Римм, и видит ли что-то вообще.

Дверь подъезда с лязгом захлопнулась. Рявкнули псы, соседские ротвейлер с мастифом. Баглай облизал губы, сплюнул и быстро направился к лифту.

Глава 11

С Линдой Ян Глебович столкнулся в коридоре, в том конце, где были кабинеты «глухарей». Этот тупик именовался «наша половина», хотя, конечно, до половины не дотягивал. Даже до четверти; коридоры в здании на Литейном были длинными, и ни один отдел не мог похвастать, что занимает половину.

Линда будто ждала его, стояла, постукивая туфелькой о туфельку, посматривала в сторону лифта, крутила пальцем длинный темный локон. Глухов старался смотреть мимо нее, на потолок, на дверь «майорской» или кабинета Олейника и, приближаясь, делал серьезный вид, сопел и хмурился. Все эти маневры были лыком шиты, и он отлично это понимал, но ничего не мог поделать. А что тут поделаешь? Пялиться на женщину или зажмурить глаза? Он предпочел бы пялиться – на милое ее лицо, на стройные линдины ноги, высокую грудь, и на все остальное, что было между ногами и грудью. Не отводил бы взгляда, будь помоложе лет на десять… или хотя бы на пять… Взгляд, он ведь о многом говорит, о слишком многом – особенно, когда глядишь на женщину… Глухов об этом не забывал и, торопливо двигаясь к Линде, пересчитывал трещины на потолке.

– Добрый день, Ян Глебович.

Он поздоровался и осторожно пожал узкую белую ладошку. Пальцы у Линды были длинными, мягкими, не такими, как у Веры – у той кулачок был невелик, да крепок. Но ощущение точно такое же – нежности, гладкости, теплоты…

Линда смущенно улыбнулась, и он отпустил ее руку.

– К вам капитан приходил, Ян Глебович… молодой такой, вежливый, в тужурке с надраенными пуговицами… Вот, велено передать.

Она протянула Глухову папку с листами, разрисованными красным карандашом. Ян Глебович кивнул.

– Пуговицы, гмм… Это Джангир Суладзе. Очень аккуратный юноша. И очень толковый. Знает, кому доверять. Везде и повсюду ищет женщин. Вот и вас нашел… не Верницкого, не Караганова, а именно вас… Странно, да?

– Странно, – согласилась Линда, искоса посматривая на Глухова. – Мог ведь у Надежды Максимовны оставить.

– Вот в этом ничего удивительного нет. Он лишь красивым женщинам доверяет… красивым и, желательно, молодым. Тем, кто в сфере его интересов.

Щеки у Линды порозовели.

– Это я заметила… насчет интересов и сферы… целый час у меня просидел, вас ожидал и делал комплименты… – Она улыбнулась не без лукавства и вдруг, будто решившись, произнесла: – А я и не подумала, Ян Глебович, что вы тоже комплиментщик. Вы…

– Я тоже человек, хоть вдвое постарше Джангира, – со вздохом признался Глухов и начал бочком-бочком отступать к своей двери. Но Линда вдруг ухватилась за рукав его плаща, так что перед дверью пришлось затормозить.

– А раз человек, могли бы иногда заглянуть и выпить со мной чаю. Просто так, по-человечески…

– Надо же! – преувеличенно изумился Глухов. – Я ведь к вам, Линдочка, каждый день заглядываю и чай пью. Бывает, и кофе.

Она помотала головой, темные локоны заплясали, рассыпались по плечам. Пахло от нее духами и чем-то еще, смутно знакомым Глухову. Приятным, но почти забытым.

– Нет, Ян Глебович, нет… вы не ко мне приходите, а к моему компьютеру, к бумагам нашим и к работе… Понимаете разницу?

– Понимаю. – Опираясь спиной о дверь, Глухов наощупь сунул ключ в замок и повернул. Дверь открылась. – Понимаю, Линда. Не такой уж я старый идиот.

Ее глаза насмешливо блеснули.

– Ставьте правильно акценты, подполковник. Не старый, но идиот!

Тут Глухову помнилось, будто качнулся пол, а может вместе с полом дрогнули и стены, словно находился он не в Петербурге, а в каком-нибудь Сан-Франциско, где, говорят, по землетрясению каждый день, не исключая праздников. Он ухватился за дверной косяк, вытянул шею, бросил взгляд вдоль коридора (было тихо, только в дальнем конце сновали суетливые фигурки), заглянул Линде в лицо и охрипшим голосом промолвил:

– Сегодня – никакой совместной работы, майор. Сегодня я тружусь один. Работаю… – он посмотрел на часы, – с четырех до семи. А в семь прихожу на чай. Потом провожаю вас к дому. Кажется, нам по дороге?

– По дороге, – кивнула Линда. – Всем одиноким по дороге, Ян Глебович.

Она скрылась за дверью «майорской», а Глухов сбросил плащ, сел за стол, подпер кулаками щеки и уставился на верину фотографию. Вдруг подумалось ему, что женское одиночество круче и безнадежней мужского, ибо мужчина – стрелок и охотник, прыгает там и тут, сеет при случае семя, а значит, на старости лет может прифантазировать, что есть у него где-то потомки, дочери и сыновья, пусть незнакомые и никогда не звавшие его отцом, а все-таки родная кровь, плоть от его шаловливой плоти. Но одинокой женщине отказано даже в таком утешении; женщина в точности знает, кого родила. Или не родила.

– Прости меня, дурака… – прошептал Глухов, поглаживая кончиками пальцев верино лицо. – Прости… И подожди. Вот встретимся на небесах, там и разберемся.

Он придвинул к себе папку, вытащил бумаги, перелистал их и убедился, что под каждой фамилией и адресом было написано хотя бы десять строк, а в иных местах – побольше, целое сочинение. Почерк у Суладзе был разборчивый, строчки получались ровные, и самое важное он обводил рамочкой – тоже красным карандашом.

– Молодец парень, – пробормотал Ян Глебович и приступил к изучению первой странички, но тут раздался телефонный звонок.

– Товарищ подполковник? Это Суладзе. Папку вам передали?

– Передали. – Глухов помедлил, взглянул на часы и сокрушенно покачал головой. – Прости, Джангир, уговаривались встретиться в два, а я только сейчас к себе добрался. Ждал?

– Ждал, но с удовольствием, Ян Глебович. У майора, соседки вашей. – Джангир поцокал языком и сообщил: – Какая женщина! Топ-модель, высший класс! Все на месте, включая мозги. А их на трех генералов хватит.

– Даже на четырех, – согласился Глухов и добавил: – Знаешь, она ведь тоже от тебя в восторге. Вежливый, говорит, и пуговицы блестят. Жаль, что слишком молодой.

– Ну, это дело поправимое, – промолвил Суладзе с легкомыслием юности. – Это как бомбежка по Белграду: сегодня зелен и красив, а завтра весь в руинах и пуговицы не блестят… Кстати, Ян Глебович, вы что полагаете насчет Балкан и НАТО? В своем они праве или как?

– Или как, – буркнул Глухов. – Я полагаю, двое дерутся, третий не лезь. Но если уж заявился, так разнимай без палки, без поножовщины, и не топчи траву. Трава-то чем провинилась? А кто б ни сражался, ей достается в первый черед.

– Однако растет.

– Растет… До поры, до времени.

Творившееся в Югославии отнюдь не радовало Глухова, но подтверждало некий тезис, казавшийся ему бесспорным. Он считал, что раз законы созданы людьми, то, следовательно, отражают несовершенство человеческой природы, и лишь с большим приближением их можно считать критерием истины и справедливости. Но Справедливость – тот Абсолют, которому он служил – была, разумеется, выше Закона, ибо являлась ничем иным, как нравственным чувством, прерогативой психологии и философии, а вовсе не юриспруденции. И это чувство возмущало Глухова против убогой простоты Закона. Всякое деяние Закон трактовал в черно-белых тонах, интересуясь, кто прав, кто виноват, но в жизненных перипетиях сплошь и рядом виноваты были все – вожди, их партии, их армии и целые народы.

Суладзе, обеспокоенный долгой паузой, кашлянул.

– Я что звоню, Ян Глебович? Я насчет поручений… Завтра-то чем мне заниматься? А то начальник увидит, что без дела болтаюсь, и запряжет. Вы-то знаете – у Стаса Егорыча не погуляешь!

– Будет тебе поручение, – пообещал Глухов, вернувшись к реальности из мира философских категорий. – Будет. Сейчас соображу.

Он снова смолк, разглядывая бумаги на столе. Читать и читать, вникать и вникать… И вспоминать об утренней беседе – вдруг что-то всплывет, намек, обмолвка, интонация…

Но думать о той беседе не хотелось. С утра Ян Глебович встречался с депутатом Пережогиным, кузеном Мосоловых, мужчиной увертливым и скользким, точно обмылок в машинном масле. Промаял он Глухова до трех часов, по каковой причине не состоялось рандеву с Джангиром, и ничего полезного не сообщил, ни о кузенах, ни, разумеется, о собственной супруге, ни о ее аптечном бизнесе. Глухов мог бы его прижать – имелась информация, что с депутатского фонда Пережогина кормились разные фирмы и фирмешки, и среди них – «Диана», принадлежавшая Мосолову, однако решил не торопиться. Вроде чутье подсказывало, что депутат-обмылок на руку нечист, но осторожен – в явном криминале не замешан и от разборок и трупов держится в стороне. Жил он от выборов до выборов, а в паузах вкладывал средства туда и сюда, осуществляя круговорот финансов между политикой и бизнесом: сегодня я помогу тебе, а завтра ты купишь моих избирателей. Словно кот, норовящий сожрать сметану, не перемазав усов… Все заботы – сожрать кусок послаще и угодить покровителям… Вот только кто они, эти таинственные покровители?

– Знаешь, Джангир, – произнес Глухов, перекладывая бумаги на столе, – завтра у нас суббота, и по такому случаю я тебя премирую. За усердие и проницательность. Ты мне рассказывал про Марину, учительницу из «Бенедикт скул»… А встретиться с ней не желаешь?

– Еще как желаю, – с энтузиазмом признался Суладзе и громко сглотнул. – Что-нибудь выяснить надо, Ян Глебович? Про Орловых?

– Про Орловых – ни к чему. Узнай, любит ли она мороженое, и если любит, пригласи в кафе, поболтай о том, о сем, развлеки девушку. Такое вот тебе задание… В понедельник отзвонишься, доложишь.

– Все ясно, товарищ подполковник!

– Тогда выполняй, – произнес Глухов и положил трубку.

До шести он работал с бумагами, читал и раскладывал их в определенном порядке, что-то поближе, что-то подальше, на край стола. Ближних дел оказалось четыре: юрист, писатель, художник-реставратор и актриса – хоть из кукольного театра, зато прослужившая в нем без малого сорок лет. Юрист – точней, адвокатша по фамилии Деева – была из репрессированных, семьи не завела и, по отзывам коллег, отличалась деловитостью и на редкость угрюмым нравом; к себе не приглашала, но ходили слухи, что все заработанное тратится ею на предметы старины. Однако не всякие и любые, а чем-то памятные ей – быть может, с эпохи безоблачного детства или счастливой довоенной юности. Наследников у нее не нашлось, квартира со всем добром отошла государству, и сколько чего в ней было, знал лишь всеведущий Господь. К справке, составленной Суладзе, прилагались описи и акты приемки из Русского музея, разумеется, в копиях; ознакомившись с ними, Глухов присвистнул и поскреб за ухом. Выгодная профессия – адвокат! Даже в советские времена!

Писатель Симанович был ему знаком – хранились дома две-три книжки, памятник соцреализма и нерушимого братства народов. Из прочих богатств была у писателя библиотека, которую дочь, заокеанская подданная, вывезла в Новый Свет – на память и в назидание писательским внукам. Дочь прилетела быстро, на третий день, похоронила отца и встретилась со следователем Новодворской – та готовила заключение по факту внезапной смерти. Джангир созвонился с Новодворской и приписал на соответствующем листе, что, по смутным ее воспоминаниям, вроде бы заходила речь о каких-то деньгах, присланных дочерью Симановича, сумме весьма значительной и не обнаруженной в квартире покойного. Новодворская пыталась прояснить ситуацию, но тут заокеанская леди опомнилась, сообразила, что деньги переданы нелегально, и сразу встанет вопрос, кто и как протащил их через таможню. В общем, дело замяли ввиду отсутствия претензий, что было в данном случае вполне разумным шагом. Писатели – люди неглупые, и Симанович, вероятно, свою наследницу умом не обделил.

А вот с другим покойником, с Надеждиным, случился неприятный казус – правда, расхлебывать его пришлось новосибирским родичам, сестре с племянником, на коих было оформлено наследство. За пару месяцев до смерти Надеждин взял на реставрацию пейзаж французского художника, предположительно – Бурдона; семнадцатый век, вид на Альпы вблизи деревушки Тревизио, владелец – картинная галерея Приходько. Бурдон был живописцем не из последних, его картины тянули тысяч на пятьдесят, а в случае неустановленного авторства – на восемь-десять, причем не в долларах, а в фунтах. Заказ оформили как полагается, официально, Надеждин получил аванс и выполнил работу с блеском, но сдать владельцу не успел, а после его кончины полотно исчезло. Ни в мастерской, ни в квартире художника его не обнаружили, Приходько подал в суд, наследство взяли под арест, и дело затянулось, поскольку авторство Бурдона – а значит, сумма компенсации – были моментом неясным и спорным. За этот срок картина не всплыла нигде – ни у богатых коллекционеров, ни при попытке вывоза за рубеж; выходит, если ее похитили, то исключительно с эстетической целью, для любования и наслаждения. Такой расклад был Глухову понятен – он сам не отказался бы повесить у себя Бурдона.

Назад Дальше