Массажист - Ахманов Михаил Сергеевич 17 стр.


После случившегося в августе обвала привычный мир залихорадило как в приступе белой горячки; рубль деревянел, народ нищал, цены росли и неприятные сенсации поторапливались друг за другом, словно власть, во всех ее ветвях, искренне желала наделить сограждан пусть не хлебом и маслом, так развлекательными зрелищами. Сначала важный олигарх-чиновник объявил, что на его персону покушаются спецслужбы; затем чиновника убрали, а вместе с ним – и генерального прокурора, что обернулось склоками и демонстрацией скандальных пленок; тем временем левые грозили президенту импичментом, банки лопались как мыльные пузыри, Запад не давал кредитов, где-то горело, где-то взрывалось, банкиров и демократов отстреливали через одного, финансы, промышленность и торговля были на грани паралича, и лишь в республике Ичкерии торговали с прежним размахом, но большей частью заложниками. На просторах великой страны, как на гигантских подмостках, разыгрывалась буффонада, где каждому, от президента до люмпена, предписывалась роль, которую он был обязан исполнять. Даже равнодушные и безразличные тоже являлись актерами, ибо мир рушился с их молчаливого попустительства.

Глухов равнодушным не был и честно играл свою роль. Но если б его спросили, на чьей он стороне, кто ему дорог и близок, парламент или президент, левые или правые, центристы, демократы, либерал-социалисты или неокоммунисты, он пожелал бы всей этой своре сгинуть в тартарары. Во всех скандалах, спорах, дрязгах он занимал позицию твердую и верную: он был на стороне потомков – тех, кому предстояло жить. К несчастью, при нынешнем повороте событий жизнь потомков могла превратиться в выживание.

Но в этот весенний день, на редкость погожий и теплый, мысли Глухова растекались хрустальным ручьем, и не было в них ни сожалений, ни забот, ни горестей, ни гнева. Как тридцать лет назад, казалось ему, что все дороги перед ним открыты, мир прекрасен, неколебим и дружелюбен, и состоит по большей части из вериных улыбок, а также океанов и морей, к которым он всенепременно доберется – вместе с Верой, с коробкой красок и со своим этюдником.

Обманчивый мираж… Но жизнь без обманов невозможна, как и хрустальные ручьи без пенных накипей. К тому же Линда не была обманом.

На выезде из города, у стеклянной башенки гаишников, Ян Глебович притормозил, навел справки и принялся петлять по узким парголовским уличкам, среди глубоких луж, одноэтажных хибарок под шиферными кровлями, заборов, огородов и сараев. Правда, встречались тут и другие строения, кирпичные особняки о трех-четырех этажах, с балконами, колоннами, верандами, заасфальтированными подъездами и капитальными гаражами. Они, словно символ грядущих перемен, теснили деревянные дома и домишки, прозрачно намекая, что им тут не место, и что недалек тот день, когда огороды преобразятся в цветники, а на смену сараям и лужам придут бассейны и фонтаны.

Одна из этих вилл была знакома Глухову, но он проехал мимо и головы не повернул. Четверть одиннадцатого… Мартьянов, бывший коллега, а нынче – бизнесмен, уже, разумеется, находился в городе, в своем офисе на Васильевском, а встречаться с его супругой, то ли четвертой, то ли пятой, у Яна Глебовича желания не имелось. Сам Мартьянов старых приятелей не забывал и был мужиком энергичным, напористым, удачливым, и только с женами ему не везло – от первой ушел, а все остальные, как помнилось Глухову, были вроде бы на одно лицо: молодые, раскрашенные, с хищно поджатыми губами.

Он миновал часовню Николая-угодника. За ней потянулся редкий лесок, корявые сосны да елки вперемешку с березами и осинами; кое-где еще лежали грязно-серые сугробы и размышляли, то ли таять, то ли обождать. Затем слева от шоссе обнаружилась просторная поляна, а на ней, подальше от обочины – дом не дом, терем не терем, а все же какое-то жилье, на бутовом фундаменте, со стенами из вертикально поставленных бревен, под крутой высокой черепичной крышей и с удивительно узкими окнами. Больше всего это строение напоминало огромный сарай, метров сорок в длину и двадцать – в ширину, и лишь трубы, торчавшие над черепицей, подсказывали, что здесь людская обитель, построенная прочно, со знанием дела и с учетом климата. Однако дым над трубами не вился.

От шоссе к странному сооружению вела дорожка из плотно утоптанной щебенки. Глухов форсировал ее, заглушил мотор, вылез из машины и уставился на стену. Вблизи стена впечатляла: окна казались амбразурами для стрелков-арбалетчиков, неохватные бревна тянулись вверх будто тын старинной крепости, а край крыши нависал над ними и выдавался вперед шагов на шесть – и там, где с него стекали дождевые воды, была прокопана канавка с уложенным на дно бетонным желобом. Кроме окон, в стене была дверь или, вернее, ворота с двумя створками, невысокие, но широкие, так что Глухов мог бы заехать в них на своем «жигуле». Рядом с воротами со стрехи свисал гонг, а под ним – молоток на цепочке; то и другое – из потемневшей бронзы и непривычных глазу очертаний. Глухов оглядел их, хмыкнул, взялся за длинную рукоять и легонько стукнул по круглой бронзовой пластине.

Родившийся звук был музыкальным, протяжным и наводившим на мысль о полотнах Рериха: синие горы, белый снег, а на снегу – отшельник с полузакрытыми глазами. Сидит, скрестив ноги, и слушает, как тает в вышине стон потревоженного металла…

Створка приоткрылась, возник молодой светловолосый парень в коротком халате и шароварах, посторонился, отвесил Глухову поклон, сложив ладони перед грудью. Глухов переступил через высокий порог. Парень, по-прежнему не говоря ни слова, присел, подвинул к его ногам мягкие войлочные туфли и, когда гость переобулся, принял плащ.

Ян Глебович огляделся. Большая квадратная комната тонула в полумраке; слева и справа были проходы, прикрытые бамбуковыми занавесками, напротив дверей – возвышение со статуей улыбающегося Будды и горящими перед ним свечами, а у порога – вешалки и обувной ящик. Больше ничего, если не считать плетеных циновок на полу и призрачных дымных кружев в воздухе.

– Я к Номгону Дагановичу, – произнес Глухов, испытывая странное чувство умиротворения и отрешенности. – Подполковник Глухов. С Тагаровым, если не ошибаюсь, условились о встрече.

– Учитель скоро будет. Ждите, – прошелестело в ответ.

Светловолосый поклонился и исчез, а Глухов начал с любопытством озираться, припоминая, доводилось ли ему бывать в таком же странном месте, явно жилом, но без столов и стульев и даже без лампочки у потолка. Пожалуй, не доводилось, решил он, внимая звукам ударов и резким выдохам, раздававшимся за левой занавеской. Справа царила тишина, только поскрипывал бамбук, чуть заметно колыхаясь; в воздухе висел запах каких-то курений, приятный и непривычный, а еще пахло сухим деревом и сосновой хвоей. Странная смесь ароматов, подумал Ян Глебович; такая же странная, как и буддийский ашрам на петербургской окраине. Меняется мир… В чем-то – к худшему, в чем-то – к лучшему…

Занавеска слева отдернулась, и на мгновение он увидел квадрат гладкого блестящего пола, свитки с рисунками и письменами на стенах, и десять или двенадцать полуголых парней, сидевших на пятках; кто – с бамбуковым шестом, кто – с какими-то странными штуками, напоминавшими подвешенный к цепочке обруч. Глухов не успел их разглядеть; занавеска упала, и он очутился лицом к лицу с худощавым невысоким стариком, облаченным в такой же халат и шаровары, как встретивший его светловолосый юноша.

Впрочем, определение «старик» к нему никак не подходило – он был старцем, не стариком. Удивительным старцем с гибкой юношеской фигурой, с бритым черепом, с гладкой и свежей кожей без всяких отметин неумолимого времени; лишь в уголках раскосых глаз, над высокими скулами, веером разбегались морщинки. Глаза были непроницаемо темны, они взирали на Глухова с требовательным, строгим, почти суровым выражением, и этот пронзительный взгляд едва не привел его в замешательство. Преодолевая барьер вдруг уплотнившегося воздуха, он с усилием пошевелился, шагнул вперед и протянул руку.

– Меня зовут Ян Глебович Глухов, подполковник УГРО. Могу ли я с вами поговорить, Номгон Даганович?

Пожатие Тагарова было сильным, но осторожным; казалось, он опасается раздавить гостю пальцы.

– Глухов, подполковник УГРО, остался там, – старец кивнул на дверь и неожиданно улыбнулся. – Мы поговорим, сын мой, обязательно поговорим. Не всякий день увидишь человека, который светится как факел в пещерной темноте.

Никаких следов акцента, автоматически отметил Глухов; правильный чистый выговор, речь плавная, голос негромкий, спокойный. Потом до него дошел смысл сказанного, и он с недоумением переспросил:

– Свечусь? Я – свечусь? Но почему?

– Разве сам не знаешь? – Крепкая маленькая ладонь подтолкнула его к занавеске – к той, что справа. – Идем! Мы не цапли, чтобы беседовать стоя, мы люди, и не слишком молодые… Хотя к тебе вернется молодость. Вернется, если захочешь. Молодость и свежесть чувств… Знаешь, все ведь об этом мечтают, да не все хотят. Одни родились стариками, другие боятся… Молодость – как ураган, может поднять к небесам, а может и кости переломать…

Он вел ошеломленного Глухова по коридору, циновки шуршали под ногами, бледный свет сочился в узкие окна с одной стороны, а с другой открывались маленькие комнатки-кельи без дверей, с топчанами, низенькими табуретами и резными столиками. Большей частью пустые, но где-то Глухов увидел мужчин, безмолвно передвигавших шахматные фигурки, где-то – парня, который читал огромную книгу в деревянном переплете, а в самом конце – медитирующую девушку; глаза ее были закрыты, руки сложены на коленях, и Глухову показалось, что она не дышит.

Старец привел его в просторную келью, в двумя оконцами, но обставленную так же скудно: топчан, накрытый голубым холщовым покрывалом, восьмиугольный столик, жаровня, табурет. На полу – толстая циновка, поверх нее – шерстяной коврик, рядом, на треножнике – гонг, подвешенный на толстом шелковом шнуре, такой же, как у входа.

Повинуясь жесту хозяина, Глухов опустился на табурет. Хоть был он низким, сидеть оказалось удобно – может быть, потому, что ростом Ян Глебович тоже был невысок и ноги имел скорее короткие, чем длинные.

Пальцы Тагарова коснулись бронзовой пластины, негромкий протяжный звон повис в воздухе, и не успел он стихнуть, как на пороге кельи возник все тот же светловолосый парень, а вместе с ним – крохотные чашки, чайник и тарелочки с какой-то странной снедью – желтоватыми шариками, похожими на горох. Но тянуло от них сладковатым хлебным запахом.

Надо же, чай, печенье!.. – изумился Глухов. Выходит, приврал Абрамыч насчет воды и каши… Или не приврал? Может, угощение – для гостя, а сам хозяин чай не пьет?

Но Тагаров, опустившись на коврик, разлил по чашечкам зеленоватую жидкость, отхлебнул, сощурился – отчего глаза превратились в узкие щелочки меж валиками век – и произнес:

– Гони сомнения, сын мой. Сомнение – враг решения, а тот, кто не решает, тот не живет. Согласен?

– Согласен, – качнул головой Глухов, тоже отпив глоток.

– Однако, Номгон Даганович, решение может быть неверным.

– Нет решений верных и неверных, есть те, что принимаем мы сами, сообразуясь с собственной природой, и те, что приняты за нас другими. Лосось плывет против течения, сухая ветка – вниз… Вот разница между достоинством и покорностью. – Старец поднес чашку к узким губам, снова прищурился и сказал: – Ты не похож на покорного человека. Ты привык решать. Отчего же сомневаешься?

Странный разговор, мелькнула у Глухова мысль. Вроде бы не о том, ради чего он приехал – не о том, но о более важном, касавшемся лично его, всей прошлой и будущей жизни, страхов и неуверенности, терзающих сильных и слабых людей. Сильных, возможно, мучительней – они ведь не ветки, плывущие вниз…

Сглотнув, Глухов склонился над столиком, упер взгляд в синий фарфоровый чайник и пробормотал:

– Она молода… слишком молода для меня…

– Молода? Годится в дочери?

– Нет, но…

Прохладные пальцы Тагарова легли на его висок, и он замолчал.

– Странный вы народ… здесь, на западной окраине… – задумчиво произнес старец. – Полный суеверий и предрассудков… Много едите, много пьете, много болеете… Уходите в печали, не примирившись с собственной плотью и душой… Считаетесь годами там, где надо взвешивать лишь силу чувства… И потому мучаетесь в сомнениях. А зачем?

Действительно, зачем? – подумал Глухов, вдруг успокоившись и чувствуя, как тонкие сухие пальцы массируют его висок. Что-то из них истекало, что-то едва ощутимое, почти незаметное, какие-то токи, флюиды, рождавшие поочередно прохладу и теплоту. Ветер с гор и ветер с долины, – мелькнула мысль, но Глухов уже не мог сказать, принадлежит ли она ему или пришла вместе с этими токами, с волнами холода и тепла, которые катились от висков к груди, омывали сердце и водопадом рушились вниз, растворяясь и исчезая где-то у щиколоток или ступней. На мгновение он будто увидел себя со стороны – живую частицу, которую прополаскивают многократно в водах, вымывая накопившиеся сор и грязь, но это зрелище не вызывало у него протеста, а лишь восторг перед искусством целителя. Пусть полощет, подумал он со слабой улыбкой, пусть… Не начал бы только выкручивать…

Но эта операция, кажется, не планировалась. Старец внезапно подался назад, вздохнул и сделал серию жестов – развел в стороны согнутые руки, потом начал сближать их, пока запястья не соединились, а ладони и пальцы приняли странную форму, будто в них покоился шарик величиной с большое яблоко. Затем – еще одно движение: голова откинулась, руки с плавной неторопливостью двинулись вверх, а ладони разъединились, отпустив на свободу хрупкий невидимый шар. И наконец – глубокие вздохи, такие резкие и шумные, словно рядом накачивали автомобильное колесо.

– Что это? – Губы Глухова, преодолев оцепенение, с трудом пошевелились. – Что это было, Номгон Даганович?

– Чжия лаофа, сын мой. Энергетический акупунктурный массаж, как называют ваши экстрасенсы… Способен ослаблять или стимулировать ток жизненной энергии. Об этом известно давно… с древности, когда писали «Хуанди Нэй цзин», «Канон врачевания Желтого предка»… Китай, третий век до нашей эры.

Ян Глебович уважительно кивнул, погладил виски и любопытством поинтересовался:

– А в данном случае что творилось с моей энергией и токами? Вы их стимулировали или ослабляли?

– Нужное разровнял, лишнее убрал, – по лицу Тагарова хитрой ящеркой скользнула усмешка. – Сильно светиться ни к чему. Увидит злой человек, позавидует… Так что я разровнял и убрал. Носи свое счастье в себе, радуйся, но радость напоказ не выставляй.

– И что теперь будет? – спросил Глухов.

– Что решишь, то и будет. Я тебе все сказал, сын мой. О главном – все. Про остальное – спрашивай. Если смогу, отвечу.

Глухов поерзал на табурете, склонил голову, будто прислушиваясь к своим ощущениям. Ему казалось, что он чудесным образом помолодел, сбросил лет двадцать – ну, не двадцать, так пятнадцать наверняка. Мышцы были послушны, члены – гибки, и в голове установилась пронзительная ясность; так бывает, когда выходишь из дома летним утром, когда молодая энергия бьет ключом, и мнится, что вот подпрыгнешь сейчас и полетишь в поднебесье как воздушный шарик, переполненный силой и безотчетной радостью.

Старец смотрел на него с улыбкой – точь в точь как Будда напротив входных дверей, погруженный в свою счастливую нирвану. Глухов невольно усмехнулся в ответ, потом нахмурил брови и покрутил чашечку с остывшим чаем.

– Такое многие умеют, Номгон Даганович? Здесь, в Питере?

– Немногие. Трое-четверо достойных, владеющих чжия лаофа. Все – мои ученики.

– А если руками, без этих энергетических штучек? Просто мять и тереть, как делают массажисты?

– Тоже будет эффект, но слабее. И не сразу. Десять-двенадцать сеансов, причем у опытного мастера. Ты об этом хотел узнать?

– Не только. – Глухов нахмурился еще сильней, пощипал бровь.

– Вот вы сказали: странный тут народ, на западной окраине… Странный, согласен. Все, что назначено к благу, умеем перевернуть к беде. Калечим, убиваем… Можно ведь и убить, так?

Назад Дальше