Массажист - Ахманов Михаил Сергеевич 24 стр.


Вот только что там у него в квартире? Пуссен? Ван Рейсдал?.. Ну, ничего, со временем прояснится…

Он выпрямился, стараясь не выдать сжигавшее его нетерпение.

– Все, Ян Глебович. Когда теперь придете? Может, в понедельник?

– В понедельник так в понедельник, – откликнулся клиент, с опаской сползая со стола.

Глава 17

Прошла неделя.

Джангир Суладзе отбыл к себе в Северный РУВД, так как помощь его Глухову больше не требовалась; все остальное, что было связано с делом генеральши, он собирался осуществить лично и в самом скором времени. Он позвонил Кулагину, сказал, что первая фаза расследования завершена, подозреваемый определен, и что осталось лишь продумать, как и с какой стороны подобраться к нему – но подобраться нелегко, не лох какой-нибудь попался и не маньяк, а осторожный тип, из тех, что пиво пьют в перчатках, дабы следов на кружке не оставить. А как мой капитан? – полюбопытствовал Стас Егорович. Вполне соответствует, ответил Глухов. Точный, аккуратный, исполнительный. Не Шерлок Холмс, но вот на Ватсона и впрямь потянет. Еще бы подучить его… Так подучи, сказал Кулагин. Подучи, если не хочешь, чтоб после нас голая плешка осталась. Глухов обещал подумать.

Главное его расследование, о трупе с купчинской свалки и причастных к нему персонажах, продвинулось вперед, так как оперативники из службы наблюдения сообщили о ящиках с маркировкой «КМЦ», доставленных на завод шампанских вин – и не откуда-нибудь, а из «Дианы». Случился этот транспортный демарш утром в пятницу, как раз в тот день, когда Ян Глебович знакомился с Баглаем, а во вторник е нему дозвонился Мосолов Нил Петрович и, с оттенком явного злорадства, заявил, что оборудование нашлось, что было оно на заводской территории, и лишь по вине кладовщика-болвана его заслонили контейнерами. Теми, где хранят готовую продукцию, то есть емкости с шампанским. Глухов очень обрадовался, примчался тут же в «Аюдаг», проверил, что все тринадцать ящиков на месте, заставил вскрыть один на пробу, полюбовался с умным видом на какие-то цилиндры со стеклянными глазками, патрубками и решетчатыми днищами, а после потребовал у директора объяснений – где, мол, хранились приборы, и почему их раньше не нашли, и отчего не запустили. На радостях – пропажа все-таки сыскалась! – Нил Петрович все изложил без колебаний и письменно; затем продемонстрировал договор о поставках с мясокомбината требухи и клятвенно пообещал, что цех заработает к сентябрю, и что таблетки для астматиков будут выпекаться тоннами. Глухов кивнул, с одобрением хмыкнул, отправился на Литейный, и там подшил директорский меморандум в дело, вслед за рапортом оперативников. Не козырный туз, подумалось ему, однако и не шестерка; пригодится!

В оздоровительный центр он ездил каждый божий день, но к половине седьмого возвращался, заглядывал к Линде или ждал ее внизу, не поднимаясь в управление. Чаевничали они теперь втроем, но Гриша Долохов, парень деликатный, проглатывал чай и бутерброды с космической скоростью и уносился куда-то из «майорской» – в точности как пожелтевший осенний листок, сорванный с ветки порывом бриза. Глухов и Линда улыбались, переглядывались и, смотря по часам, садились к компьютеру или шли домой – шли вместе, но дома их были разные. Проблема дома еще не вставала перед ними; им, людям пожившим, любившим и терявшим, было ясно, что торопиться некуда, что общий дом отнюдь не начало, а завершение чувств. Да и сами чувства были еще не высказаны.

Не высказаны, завуалированы, скрыты, но вполне определенны, думал Ян Глебович. В сущности, как и с Баглаем, ибо и тут, и там велась игра. Чарующая, радостная, полная надежд – это в одной из партий; в другой – хитроумный матч, где каждый игрок стремился обмануть противника, и каждый был «не из тех докторов»: убийца представлялся целителем, а сыщик – живописцем.

Но эту вторую партию хотелось закончить быстрей пленительных игр с Линдой. В тех играх Глухов мог не спешить, мог наслаждаться взглядами, улыбками и недомолвками, мог распивать чаи с брусничным пирогом, мог даже помечтать о результатах – вроде постели и общего дома; все это было возможно, ибо играл он не с соперником, с партнером. Баглай же был убийцей. Серийным убийцей, из тех, которые не останавливаются никогда.

В этом Ян Глебович был теперь вполне уверен, определившись с тактикой противной стороны. Во время второго сеанса зашел разговор о пользе тибетских бальзамов и мазей и о массажных процедурах, коими людям после пятидесяти не стоит пренебрегать; во время третьего – что процедуры, бальзамы и мази можно иметь с доставкой на дом, к удобству клиента и выгоде мастера; ну, а в четвертый раз они уговорились все повторить в октябре, и Баглай с серьезным видом пообещал, что не забудет про художника Яна Глебыча и вставит его в свой график приватных визитов.

Затем начался другой этап; теперь разговоры все больше велись об искусстве, о живописцах прошлого, титанах, гениях и их учениках, о том, в каких музеях развешаны великие полотна. Потолковали и о российском дворянстве, о меценатах-купцах и собирателях; дескать, были времена, везли в Россию шедевры тоннами из Франций да Италий, не забывая, конечно, о всяких Британиях с Германиями. И где это все? Что-то утеряно, а что-то продано, что-то висит в музеях или хранится в запасниках, но кое-что и у людей осталось, или как достояние предков, или как вещь приобретенная из первых, вторых либо десятых рук. Вспомнить хотя бы блокаду – сколько тогда перекупили за хлеб и сахар! Те, разумеется, кто в хлебе и сахаре не нуждался и толк в картинах понимал. А также в хрустале и бронзе, в фарфоре, самоцветах… И все это теперь хранится по домам и утекает понемногу – и за рубеж, и к частным собирателям, и к спекулянтам, и к художникам. То, что к художникам – правильно, по справедливости; ведь мастер мастера всегда поймет, и старым полотнам лучше храниться у понимающих людей. То есть у настоящих живописцев. Такой человек повесит Пуссена в студии и будет глядеть на него, любуясь и вдохновляясь; а если не один Пуссен висит, а, скажем, Фрагонар с Констеблом, то вдохновения втрое больше. Разве не так, Ян Глебович?

Глухов поддакивал и хмыкал, загадочно щурился и намекал, что в студии у него попросторнее, чем в квартире, и есть там диван, удобный для массажных процедур, но вообще-то мастерская и квартира – рядом; собственно, одно помещение в кооперативе для художников, что в Озерках. Далековато, зато просторно, есть где картины развесить, и собственные, и друзей-приятелей, и Фрагонара с Констеблом – если, конечно, такая удача вдруг в руки придет. Может, уже и пришла… Есть у него безымянный пейзаж, никем не подписан, но точно Франция, семнадцатый век, и по манере письма – Лоррен… Великий, кстати, пейзажист! Любил писать морские гавани… И чтоб их солнце озаряло, и золотая дымка солнечных лучей просвечивала сквозь корабельные мачты или развалины греческих храмов… Очень, очень живописно!

Так они морочили друг друга, но с каждым визитом Ян Глебович ощущал все ясней и ясней, что превращается в объект охоты, в дичь, которую стремятся обложить со всех сторон и ощипать, а чтоб не трепыхалась, взять за глотку и прикончить. С помощью тибетский мазей или же метода шу-и, о коем поминал Тагаров…

Но этот конец лишь маячил в будущем, а вот массажист был в настоящем. И оставался неуязвим.

Тут намечалось противоречие между Законом и Справедливостью, ибо Закон гласил: не пойман – значит, не вор. Поймать же способами дозволенными и законными не представлялось возможным, и Глухов, будучи реалистом, на этот счет иллюзий не питал. Ордер на обыск, ввиду отсутствия улик, оставался голубой мечтой, а в результате самовольных действий все улики считались бы полученными незаконно и шли по цене дырок от бубликов. Правда, поводы, чтобы вломиться в баглаеву квартиру, могли быть иными, не связанными с убийствами – наркотики, или оружие, или причастность к Мосолову и трупу с купчинской свалки. Но в этих грехах Баглай был явно не замешан, и подставлять его таким путем Ян Глебович не мог. Во-первых, это было бы элементарной подлянкой, не совместимой с его понятием о чести; а, во-вторых, свидетельством его бессилия. Иными словами, некомпетентности и скудоумия.

Но так как Глухов ни тем, ни другим не страдал, поводы были бы изобретены, пусть не вполне законные, но допустимые в нынешней ситуации. Он произвел бы обыск и арест, изъял награбленное и отправил в суд на четырех грузовиках… И что же? Награбленное стало б уворованным, поскольку главный факт, касавшийся насильственных смертей, по-прежнему был не доказан. Закон охранял Баглая и здесь; он, безусловно, считался бы вором, но не грабителем и убийцей. Человеком, который при случае обирал умерших стариков… Смерть которых являлась делом естественным и, разумеется, неизбежным; вечно не живет никто.

Глухов не сомневался, что ни один эксперт не обвинит Баглая, ни в преднамеренных убийствах, ни в злодейских умыслах. Тем более, что трупов не осталось – даже Черешина кремировали и схоронили в семейной могиле на Волковом кладбище. Какая уж тут экспертиза! Правда, был еще Тагаров, но его рассуждения о достойных и недостойных, о чжия лаофа, абъянга и шу-и являлись для жрецов Фемиды китайской грамотой. Или, если угодно, тибетской.

Выход, конечно, существал: не торопиться, ждать, следить. Ян Глебович надеялся, что сам он не станет очередной баглаевой жертвой – художник Глухов, счастливый владелец студии в Озерках и полотна Лоррена, не был еще подходящим объектом для шу-и. Слишком уж молод, так что найдется другой… возможно, уже нашелся…

Следить и ждать? И взять с поличным у неостывшего трупа?..

Это было бы грехом. Великим грехом – платить человеческой жизнью за шанс справедливого возмездия! А шанс оставался невелик и в этой ситуации; мал и настолько же призрачен, сколь способ убийства – неординарен. Ни пули, ни отравы, ни ножа, ни явного членовредительства, ни передозировки каких-нибудь опасных препаратов… Четыре точки на шее, искусные руки и хрупкость старческих сосудов… Словом, идеальное убийство! Можно раскрыть – но как доказать?

Он это понимает, думал Глухов, и потому не остановится. Не остановится никогда! Если поймать и посадить за воровство, дадут лет восемь; значит, выйдет через пять – скостят за примерное поведение… Уедет куда-нибудь, исчезнет, затеряется и примется за свое, только станет осторожнее и злее. И скольких уложит в гроб, по-тихому, незаметно!.. Тридцать? Сорок? Пятьдесят?.. Без риска, не страшась законной кары…

Ибо Закон был, в сущности, бессилен – не всегда, но часто. С этой его особенностью Глухов сталкивался не раз и полагал, что дело коренится в начальной установке, в том, что всякий человеческий поступок Закон рассматривал не с нравственных позиций – как добрый или злой, справедливый или антигуманный – а только как законный или нет. Закон, конечно, отражал какие-то моральные императивы, но делал это противоречивым образом; так, в одних его статьях убийство запрещалось и каралось, в других считалось актом героизма и верности отечеству. Те же метаморфозы происходили и с воровством, и с грабежом – эти деяния были законными, если, к примеру, звались продразвесткой, контрибуцией, конфискацией и геополитическим интересом. Мораль в зеркале Фемиды была двойной: зло не отвергалось в принципе, запретное одним было разрешено другим, а недоказанное по Закону, но существующее в реальности, вообще не принималось в расчет.

В итоге служитель Закона нередко стоял перед выбором: что предпочесть, статьи и параграфы или свою понимание Справедливости. Для судей этот вопрос решался однозначно, но Глухов был не судьей, а расследователем, и если дело шло о людях, о жизни их и смерти, судил не по законам, а по совести. Совесть же требовала большего, чем осуждение преступника; совесть шептала, что в данном случае нужен не судья – палач.

Палач!

Такой человек, который умеет взвешивать души и прозревать невидимое. Решать, казнить или миловать… Выносить приговор и приводить его в исполнение… Так же искусно и незаметно, тихо и скрытно, как действовал убийца… Ибо подобное лечат подобным.

Similia similibus curantur…

Ян Глебович повторил эту фразу вслух, на латыни, и бросил взгляд на верину фотографию. В этот раз она не улыбалась; смотрела на него вопрошающе и строго, как бы прислушиваясь к сказанному. Ему почудилось, что в тишине кабинета слова прозвучали с суровой неотвратимостью, будто Божественный Судия – тот, в кого Глухов не верил и на кого не полагался – все-таки вынес свой вердикт.

Similia similibus curantur…

Три камня решения, брошенные в водоем судьбы.

Не ради мести или кары, но для спасения еще живущих…

* * *

В пятницу, после планерки, Олейник снова попросил Глухова остаться. Именно попросил; как человек политичный, владевший нюансами интонаций, он мог сформулировать приказ в виде просьбы или же сделать так, чтоб просьба звучала приказом. Но в данном случае это была все-таки просьба.

Вероятно, предстоящий разговор был для Олейника нелегким – он хмурился, курил и, как показалось Глухову, испытывал смущение или, по крайней мере, недовольство. Примерно так ведет себя начальник, отправляя на пенсию подчиненного, или же взгретый другим начальником, поважней, из тех, кого именуют не шефом, а боссом. Но отставка Яну Глебовичу не грозила, так что он остановился на последней версии. Тем более, что вчерашним вечером Олейника вызвали н а в е р х – не к генералу, начальнику УГРО, а к Самому, выше которого только министр и президент. Не оттого ли на планерке Игорь Корнилович выглядел рассеянным и слегка поблекшим? Ну, захочет, расскажет сам, решил Глухов.

Но Олейник не пустился сразу откровенничать, а долго расспрашивал о саркисовском деле, о братцах Мосоловых и депутате Пережогине с супругой-бизнесменшей; затем просмотрел объяснительную Нила Петровича и рапорт оперативников – прочел внимательно, будто искал за каждым словом и каждой фразой некий загадочный скрытый смысл. Наконец, отложив папку и пряча глаза от Глухова, сказал:

– Дело-то у нас забирают, Ян Глебович. Передают в УБОП.[17] По той причине, что фигуранты наши организованы. Опять же в фигурантах депутат… – Привычная выдержка изменила Олейнику, и он со злостью скривил губы. – В общем, мы пахали-сеяли, а урожай снимать другим! И не это обидно, а другое – снимут ли?

Вот как… – подумал Глухов. Любопытный поворот… До урожая, правда, далековато, да и не в том проблема, кто его снимет, тут Игорь прав, а захотят ли вообще снимать? Тонкое дело – организованная преступность! Особенно в медицине…

Откинувшись на спинку стула, он опустил голову и призадумался, мысленно перебирая убоповских знакомцев, оперативников и следователей, которым поручались важные дела. Обиды он не испытывал и размышлял лишь о том, как расценить случившееся. Для чего забирают? Вот в чем вопрос! Для продолжения работы или за тем, чтобы свернуть следствие, спустить на тормозах и спрятать под сукно? Люди в УБОПе были разные, а о больших начальниках, решавших, что и куда спустить, было у Глухова собственное мнение, никак не связанное с должностями или числом генеральских звезд. Не с каждым из них он бы пошел в разведку; с иными и пить бы не стал, а кое с кем – и разговаривать.

– Такая вот ситуация… – с горечью вымолвил Олейник, пощипывая светлый ус. – Вызвали, приказали… спорить начал – вздрючили… – Он закурил и пару минут сидел молча, то разглядывая низко стелившийся дым, то изучая портрет Дзержинского, сурово взиравшего со стены. – Помните, Ян Глебович, неделю назад вы сказали: выбирай, мол, Игорь, кем тебе быть, сыщиком или политиком… Я вот и выбрал. Не в первый, знаете ли, раз… А мне, как всегда, доказали, что против лома нет приема.

Молодец, подумал Ян Глебович, с совестью парень, с понятием о чести. Далеко пойдет, ежели не сорвется.

Он шевельнулся, поглядел на саркисовскую папку и произнес:

– Ты, Игорь, погоди, не обижайся и не спорь с начальством – в тех спорах не истина рождается, а лишь отставки да выговора. Ты о главном подумай, о том, что всякое обстоятельство и каждый факт надо использовать в интересах дела. Ну, забирают его у нас… И что же дальше? Какие из этого выводы? Я так полагаю: не важно, что забирают, а важно, кому отдадут. Теперь соображай… Ты народ а УБОПе не хуже меня знаешь.

Назад Дальше