В двух других свертках были снова куриные головы, пара отрезанных крыльев, иссохший от старости трупик воробья и… большой осколок зеркала, на котором губной помадой были нарисованы женские груди с острыми, как атомные боеголовки, сосками.
– Шизик, мать его за ногу! – снова сплюнул свояк Касторовых. – Ишь, склад у нас на задворках устроил… Курям головы поотшибал. То-то жаловались, что пропадать по деревне начали… Головы тут, а тушки где ж? Ну-ка признавайся, – он круто обернулся к женщине, переполошившей всех, – матери «шизика». – Таскал тебе Петька наших курей, а? А ты их небось в лапшу, воровка старая? У вас и фамилия такая – воры вы куриные спокон веков были! Вор на воре!
– Это сам ты вор! – заголосила Куренкова. – Люди добрые, да за что ж это мне? Сам ты вор, Алешка! Когда МТС приватизировали, кто больше всех солярки задарма уволок – думаешь, не видели? А кто за свеклой на тракторе ездил – не ты, что ль? Свекла-то совхозная, а вы со всей родней ее там мешками таскали!
Закипела бы новая свара на тему «а ты кто такой?», если бы не отец Дамиан, снова громовым голосом приказавший односельчанам угомониться и дать возможность милиции работать.
Однако милиция (все, кроме Колосова) лишь плечами пожали: дрянь какая-то – ясное дело: шизик-фетишист, коллекционировавший в качестве фетишей предметы женского туалета, интимной гигиены и части трупов убитых им животных. С ним на эту тему пусть психиатр разбирается, а мы…
А Колосов приподнял с земли клетчатый узелок с кошачьей головой. Вот, значит, какое хобби у гражданина Куренкова… Причудливое – так скажем…
– Вы знали, чем сын у вас занимается? – спросил он у несколько поостывшей матери Куренкова.
– Нет, что вы! Да он вообще тихой, послушный. Только когда выпьет, чудит, а так…
– У вас бумаги от врача имеются какие-нибудь дома? Ну справка, выписка из карты? Я хочу его диагноз посмотреть. – Колосов галантно взял женщину под локоток. – Пойдемте, пока тут суть да дело, покажете… И заодно уж позвольте на кухню вашу посмотреть. Это не обыск – не пугайтесь. Я просто хочу ножи посмотреть, чем он это делал. – И он уронил на землю узелок с головой кошки Мурки.
– Да пожалуйста. Мне скрывать нечего. У нас в дому воры сроду не водились, а чтоб кур по соседям таскать… А Петька – больной. И доктор в больнице так и говорит: дурак он у вас набитый! А мест в лечебнице сколь лет нет свободных, чтобы полежать, полечиться… – всхлипнула Куренкова. – А он тихой, безропотный у меня. Тридцать годов уж скоро стукнет, а ни-ни, ни с одной девкой не баловался… Может, что в голову-то и стукнуло…
Колосов кивал. Странно, но у него вдруг появилось предчувствие, что приехал он на эту совершенно не нужную ему кражу не напрасно.
Глава 15 УРАГАН
Этот день – пятница, закончившаяся для Москвы тем страшным ночным ураганом, аналога которому не припоминали старожилы, прошел для всех героев этой истории по-разному.
Катя с самого утра с головой погрузилась в материалы для будущей статьи об организации поисковых мероприятий по «делу обезглавленных». Только тут она поняла с удивлением, какой гигантский объем проделанной работы по розыску убийц кроется за тем уклончиво-раздраженным колосовским «понятия не имею, что делать».
С момента обнаружения первых жертв в Чудинове были уже проверены сотни подозреваемых – ранее судимые, лица, состоящие на учете в психдиспансерах, бомжи. Велись масштабные поиски светлых «Жигулей» – каждый участковый, патрульный и сотрудник ГИБДД Подмосковья был ориентирован об их приметах. По компьютерному банку данных проверялись поголовно все владельцы «Жигулей» первой, третьей и пятой моделей. На дачных станциях, в местах отдыха, на вокзалах, во всех увеселительных забегаловках: бильярдных, в залах игровых автоматов, в уличных летних кафе, а также на вещевых и продуктовых рынках и ярмарках – везде, где только можно было встретить приезжих, дежурили сотрудники милиции в штатском, фиксирующие всех, вступавших в контакт с «лицами восточных национальностей», – пусть это была банальнейшая покупка дыни на рынке у приезжего узбека.
Катя впервые поняла и то, сколько, оказывается, людей, сколько сотрудников – и в области, и в Москве – уже подключено к этой поисковой операции. А она-то видела одного только Колосова – то он приезжает, то уезжает. И вроде ничегошеньки не делает, а у него, оказывается, все нити в руках – и сколько разных…
В отделе по раскрытию убийств она узнала, что его сотрудники теперь фиксируют и все случаи пропажи без вести лиц «восточной национальности». Колосов не желал ждать нового трупа – он ориентировал свой отдел на работу в том числе и по делам пропавших без вести – то есть «невидимок». Можно было также предполагать (хотя Кате в розыске об этом даже и не заикались), что по всем версиям ведется и напряженная негласная работа. Все это напоминало по масштабам операцию «Лесополоса», когда искали знаменитого маньяка, но… Кате отлично было известно и то, что на «Лесополосу» ушли годы. Неужели все так сложится и с делом обезглавленных?
Но лишь только она обращалась к отчетам, справкам, рапортам, компьютерным распечаткам о том, сколько лиц проверено, какие машины осмотрены, сколько водителей опрошено в целях установления возможных очевидцев, какое количество сотрудников милиции задействовано в рейдах и проверках, патрулировании и наблюдении, ей начинало казаться: да не может быть, чтобы такой грандиозный коллективный труд пошел прахом! Они найдут их, непременно найдут. Задержат по приметам машину на дороге, или установят свидетеля, который их видел и запомнил тогда в Кощеевке, или просто еще как-то выйдут на них, этих ублюдков, по своим «негласным каналам» – ведь у розыска много методов и средств воздействия на ситуацию, о которых они прессе не говорят. Они задержат их – может быть, даже завтра, если только…
В этот день – пятницу – в Москве стояла страшная духота. Вместо неба было какое-то мглистое марево, сожженное солнцем, пропитанное парами бензина. Но закат, напротив, был чист и божественно красив. Катя никогда не видела такого красного солнца, садящегося в такие багряные, словно плащ триумфатора, облака. Они, подобно горе, громоздились на западе. От них глаз нельзя было отвести, но на сердце от всего этого великолепия становилось тревожно: солнце, а теперь уже верхний край его, видимый над горизонтом, было похоже на вулканическую лаву, а его последние вечерние лучи – на зарево дальнего пожара.
Этот день – пятницу, отмеченную УРАГАНОМ, Белогуров запомнил на всю оставшуюся жизнь. Жаждал забыть, хотя бы для этого кувалдой пришлось вышибить из мозгов, но…
– ИВАН, А Я И НЕ СЛЫШАЛ, КАК ВЫ ВОШЛИ… Да что это с вами? Больны?
Белогуров захлопнул дверь и прислонился к ней мокрой спиной. Его о чем-то спрашивают… Сейчас семь утра. Он – в своей новой квартире на Ново-Басманной улице, той, где ремонт, долгожданной, вожделенной квартире, за которую столько уплачено бабок – площадь сто пятьдесят квадратных метров, три комнаты-залы, холл, две ванных, кухня и лоджия – зимний сад… В квартире идут последние работы: мастера устанавливают кухню, подключают встроенную технику, в ванной облицовывают стены испанскими панелями под терракоту. А надзирает за всем здесь Якин – тот, что стоит сейчас перед ним; они знакомы уже более года; Гришка свободный художник, бродяга из Питера, картины которого никто не покупает, он занимается в столице модной халтурой – расписывает в квартирах состоятельных любителей декора фрески в стиле модерн, а также в барах, казино, ресторанах и клубных фойе.
С Белогуровым Якин познакомился в салоне на Крымском валу. Привез в «Галерею Четырех» три своих полотна. Белогурову он понравился своей дерзостью, и полотна были приняты и выставлены. Никто ничего, конечно, не купил…
«Гриша, милый мой, для того чтобы сейчас тебе или кому-то из наших имя приобрести настоящее и на Западе, и среди неандертальцев, нужно: а) либо посидеть чуток в психушке и намалевать там парочку композиций, б) попасть в Книгу Гиннесса по любому самому скандальному поводу и в) ну, насчет этого пункта я вообще затрудняюсь – на политически репрессированных диссидентов сейчас моды нет, – насмешливо внушал некоммерческому Якину Белогуров. – Таким, какой ты есть сейчас, как бы мне этого ни хотелось, ибо ты мужик талантливый, я тебя не продам ни под каким соусом. Коси под дурачка, а? Глядишь, и сделаем из тебя русского Ван Гога».
То, что Якин талантлив, и то, что он первоклассный художник, Белогуров понял с первого взгляда на его работы. А то, что он не продавался, это – кто же пророк в своем отечестве? Был он к тому же страшный алкаш, как и вся полунищая богема Арбата и Дворцовой набережной, где его знали все собаки, и московские, и питерские, и к тому же большой оригинал левацко-большевистского толка. Считал себя единственным, «некупленным властью» борцом за пролетарскую идею, бредил великим Че Геварой, а в свободное от росписи фресок для бара «Гайка» время даже сочинял «диктуемые моментом» поправки к «Государству и революции». Якин вечно нуждался в деньгах (после бегства от «идейно-буржуазно-чуждой» сожительницы в Питере все его имущество состояло из старенького мотоцикла с коляской, сумки с одеждой да «средств производства»). Внешне он был видный парень – яркий блондин с роскошной гривой русых, собранных на затылке в густой хвост волос, умный, насмешливый, пылкий, резкий, и, если бы не «злоупотреблял», все бы в его жизни, наверное, сложилось по-другому. Но Белогуров и сам уже «злоупотреблял», а поэтому не ему было винить Гришку Якина в его слабости.
Якин рисовал (не бесплатно, конечно) для Белогурова фреску-коллаж на стене в гостиной. И странная фантасмагория представлялась его вдохновенному взору: Fin de sicle, как он говаривал – Конец века. Скончание времен. В композицию эту вошли многие образы, памятные Белогурову с детства и юности, – Мэрилин Монро в виде голливудской феи-бабочки, «Битлы», словно валеты, выпавшие из игральной колоды, Высоцкий в алой кумачовой рубахе и царских регалиях Емельки Пугачева, нахлестывающий нагайкой серого в яблоках, вставшего на дыбы жеребца, Сухов и Верещагин, чокающиеся гранеными «сто грамм» над станковым пулеметом, ее благородие госпожа Удача в виде бубновой дамы в подвенечном уборе. Образы эти вырастали из какого-то фантасмагорического хаоса клубящихся облаков, развевающихся кумачовых знамен, залатанных хипповыми заплатами джинсовых драпировок, кусков потрескавшейся кухонной клеенки (такая, в синюю клеточку, помнится, была на коммунальной кухне Белогуровых на Арбате). Они отпочковывались друг от друга, как побеги невиданного живого дерева – небоскребы Нью-Йорка, «где я не был никогда», Роберт де Ниро в облике гангстера с автоматом, тут же – зеленоглазый загадочный Улисс – дитя Джойса, растекающиеся по столу в форме яичницы знаменитые часы Дали, отсчитывающие последние минуты Века и Тысячелетия, и еще…
Белогуров смотрел на фреску и словно видел эту фигуру впервые.
– Что это? Что это такое? – прошептал он хрипло.
– Это же… Иван, да вы сядьте, на вас прямо лица нет. Что-то случилось? Так рано еще, я только встал, за работу не брался и… А это вчерашнее, я закончил… Да что с вами?
– Чуть не врезался. Там… у Курского на кольце. – Белогуров сел на рулон коврового покрытия у стены. В гостиной, так как тут работал Якин, пока не было даже мебели. – Я… не из дома еду… так, шлялся… решил заглянуть по пути да чуть в аварию не угодил… Болван…
Якин покосился на этого «хозяина апартаментов», как он звал про себя Белогурова, – шлялся? Всю ночь, что ли? Странно – трезвей стеклышка, даже и не пахнет спиртным. Но вот лицо… Белая окаменевшая маска вместо лица – ходячий испуг и страдание. Белогуров не сводил глаз с фрагмента фрески, где Якин, кстати, после детального с ним обсуждения, только вчера вечером закончил фигуру из «Страшного суда», что в Сикстинской Капелле. Ту самую, знаменитую, часто изображаемую на открытках и репродукциях фигуру человека, закрывшего в ужасе и потрясении от представшей перед ним картины Ада, Чистилища и Суда лицо ладонью.
– Но вы ж сами, Иван… Мы же это с вами предварительно обговаривали… Вы сами остановились на этом микеланджеловском «Ошарашенном», как вы его окрестили, – заметил Якин. – Теперь неприятно на него смотреть? Он тут ни к чему, думаете? Что ж, давайте уберем. Хотите, – он усмехнулся, – влимоним сюда «Титаник», камнем идущий ко дну, хотите, я вам сюда Леонардо Ди Каприо вставлю, еще что-нибудь этакое из… соплей с сахаром?
– Нет. – Белогуров все глядел на искаженное ужасом лицо на фреске. – Пусть… черт с ним, пусть остается, без соплей обойдемся… Я что-то никак не могу в себя прийти, Гриша… Авария. Едва вывернулся. Пусть этот будет, не трожь его… А ты сам, скажи, веришь? Микеланджело вон верил, а ведь не глупее нас был… А ты, скажи, веришь?
– Во что? – Якин, присев на корточках в углу, рылся в своем барахле, сваленном в сумках и так просто кучей прямо на полу. Извлек початую бутылку водки.
– А вот в этот Суд? Что, мол, все равно всем за все воздастся? – Белогуров пытался усмехнуться, но усмешка обернулась жалкой гримасой.
– Не-а. Экие каверзные вы с утра вопросы задаете, Иван… За жизнь, философию и любовь русский интеллигент обычно к ночи рассуждать начинает.
– И я не верю. Брехня все это, чушь. Ничего там нет, тьма. А… а так иногда страшно, Гришка, – Белогуров сгорбился. – И я просто не могу, не знаю… Что это, водка у тебя? А, все равно, давай. Немного, а то я все же за рулем.
– Да разве можно вам сейчас за руль? – Якин выглянул в окно: во дворе на охраняемой платной стоянке действительно стояла вишневая белогуровская «Хонда». – Егору вон позвоните, он за вами приедет и машину отгонит. Хотите, я позвоню?
– Не звони туда! – Белогуров и сам испугался своего хриплого крика. – Не нужно, все ерунда… Черт с ними, и с Егором, и с тачкой… я тут посижу, дух переведу и поеду – работай, мешать тебе не стану. – Он провел по лицу рукой. – Обрыдло мне все, Гриша. Дом и вообще… Глаза бы не глядели. Хоть бы сбежать куда… Ты – вольняшка, как отец мой говаривал, закончил день, собрал манатки – и свободен. Завидую тебе, не потому, что талант ты, а потому, что вольный ты человек…
– А вас кто неволит? – спросил Якин, разливая водку в две кофейные чашки.
– Меня? Я сам себя неволю.
– Это все деньги. Деньги вас душат, из горла прут, – назидательно заметил Якин. – Собственность. Капиталист вы, Иван, де-факто, а де-юре… Вы же образованный, культурный человек, тонкая натура. В душе-то разве этого вам надо?
– Этого, – Белогуров обвел глазами гостиную. – А ты бы разве, Гриша, от всего этого, будь оно твое, у тебя, отказался?
– Врете вы. Дело-то все в том, что этого вам уже тоже не надо. Сыты вы этим во как. – Якин ребром ладони черкнул по горлу. – Оттого и пьете.
– Я пью? А ты с чего пьешь?
– Вы знаете с чего. С горя. Мне за державу обидно. Была страна, всех в кулаке держала, все кланялись, под козырек держали, а сейчас… Сердце болит – вот с чего пью. Перестану, когда грянет, Иван. А оно грянет – попомните мои слова, – таким заревом полыхнет! Все эти ваши «мерсы», версаче-хреначи – вверх тормашками… Предупреждаю, с вас первого я тогда начну.
– У меня нет «мерса», Гриш.
– А, все равно! Начну с вас – потому что вы, хоть и не один из них, вы хуже – вы это все позволили, потакали. Да-да! Скажите, нет? А теперь вам самим противно и…
Белогуров смотрел на Якина. Алкашу этому полрюмки достаточно, чтобы вот так идейно воспарить буревестником. Боже, какой идиот. Как он мне осточертел. Как они все мне осточертели со своими… Что проку с ними говорить? Это же как от стенки горох. Разве может он, Белогуров, сейчас объяснить, разве осмелится сказать, что с ним происходит?! Что он чувствует сейчас после этой проклятой ночи, когда…
Белогуров залпом допил водку. Якина унесло на кухню. Там у него была оборудована собственная электроплитка, потому что шикарная белогуровская техника из салона «Мебель Италии» еще не была готова. На плитке что-то зашипело, в раковине полилась вода.
Белогуров уже не смотрел на фреску, на пустой стакан. Хорошо, что Якин ушел (что-то бормочет еще с кухни: «Че Гевара говорил…»). Слушать эти бредовые обличения и отвечать ему непереносимо. И врать про аварию тоже непереносимо. Ведь никакой аварии не было. И приехал он из дома с Гранатового. Не мог больше находиться в том доме, потому что этой ночью они – он, Егор и Женька – убили там китайца Чжу Дэ, который приехал после того, как Белогуров ему позвонил и сказал: «Для чего нам встречаться в Печатниках, Пекин? Я тебя к себе приглашаю. У меня нам будет лучше, не правда ли?» Но вспомнить то, что Пекин ответил и как он переступил порог дома в Гранатовом переулке, было… Да Белогуров ничего и не помнил толком – внутри его сейчас словно вата была набита – глухая, непроницаемая. Это был не страх, в котором, не сдержавшись, он только что признался этому революционному девственнику Якину, нет. А просто ВАТА. И он сам был словно ватный тюк, узел, мешок – его можно было бить, пинать, футболить – он все равно бы ничего не почувствовал, потому что из чувств в нем жило только одно…