Темный инстинкт - Степанова Татьяна Юрьевна 25 стр.


– А мне все же больше по душе «Орфей», Петька, – Майя Тихоновна даже ладонь приложила к необъятной груди, выражая тем самым степень своей приязни. – Это его величайшее творение, наверное. Как там у Пушкина? «Когда великий Глюк явился и открыл нам новые тайны…» Божественная гармония. Как жаль, что никогда не представится нам возможность услышать его в исполнении Андрюши-бедняжки. А он ведь так мечтал… Мариночка, тебе что-нибудь дать? Может… кофе сварить покрепче?

– Я с утра на таблетках, – голос Зверевой прозвучал неожиданно зло. – Мне ничего не нужно, благодарю.

– Орфей спустился в ад, – Новлянский поджал бескровные губы. – Впрочем, говорят, эта опера приносит несчастье. Я читал об этом где-то. Суеверия, конечно, но… Может, и к лучшему, что все так вышло.

– Что? – Зверева резко обернулась к нему. – Что ты хочешь сказать, Петя?

– Лучше для всех нас, – Пит потупился, – что «Орфей» никогда не существовал для нас даже в проекте.

– Несчастья, Петюша, не нуждаются в приметах, – вздохнула Майя Тихоновна. – Они просто сваливаются на голову, как кирпичи, – и все. Приметы, суеверия – это, знаешь ли… так, забава утомленного или совершенно не развитого ума. В наше время из нас выбивали всю эту мистику буквально с пеленок. И очень простым способом: пионерское детство, сбор металлолома, ударные темпы, комсомол, Кодекс строителя коммунизма чтоб от зубов отскакивал. Я в Гнесинское поступила в шестьдесят седьмом и в первую же сессию завалила знаете что? Историю партии. Сейчас и представить-то дико, а тогда… чуть не отчислили. Зато потом из меня такая зубрила вышла, даже в ущерб специальным предметам я всю жизнь на эту идеологию налегала. А в результате артиста-то из меня не вышло, только ремесленник. Но зато мистики вашей ну ни на грош не осталось. Все вытравлено: полнейшее безбожие и безверие и остолопнейший атеизм – вот мой удел. Может, через него подольше сберегу сердце.

– А к гадалке отчего ж вы тогда ходите, Майя Тихоновна? – усмехнулся Новлянский и покосился на Кравченко, словно приглашая поучаствовать в разговоре.

«К бабуле Мещерского, что ли? – встрепенулся тот. – Выходит, они с певицей на пару туда…»

– Исключительно ради любопытства, Петюша, – толстуха махнула рукой, открещиваясь словно черт от ладана. – Я не верю ни единому ее слову и…

– И напрасно, Майя Тихоновна, вы так кичитесь своим безверием, – Пит теперь словно наслаждался тем оборотом, который приняла беседа. Даже бледные щеки его вдруг порозовели, точно он хватил стакан хорошего вина. – Может, грабите вы себя в чем-то самом главном. Ведь все великие люди хоть немножко, а были мистиками. А уж музыканты… Правда, каждый шел к вопросам веры своим путем, – он снова покосился на Кравченко.

А тот с усилием напряг память и – а, была не была! – выдал:

– Моцарт был масон, кажется? И градус имел немаленький?

– Кажется, кажется. Но еще большим мистиком был Бах. Тот даже в имени своем искал промысел божий. Если озвучить его немецкую фамилию BACH нотами через их буквенное обозначение, то это даст вот что, – Новлянский сорвался с места, прошел в кабинет своего отца и взял на пианино «тусклый» аккорд. – Получается: си бемоль, ля, до, си – а это в музыке «фигура креста». Бах считал это чем-то вроде своего предопределения, РОКА. Мы с Димкой это однажды подробно обсуждали. Он даже хотел основательно заняться разбором последней головоломки Баха – «Искусство фуги», но…

– Постыдились бы с людьми так обращаться! – громко заметила вдруг Александра Порфирьевна. Она давно уже вошла в гостиную и вроде дремала в кресле, да, видно, вполглаза. Все с удивлением уставились на нее. – Да! Постыдились бы. У парня такое горе – семью потерял, ребенка-крошечку, только-только отходить начал, а его хватают средь бела дня и волокут в кутузку, – Александра Порфирьевна смотрела на Звереву, словно испрашивая ее одобрения. – Лучше б того пьяного шоферюгу посадили, который его жену с ребеночком переехал! Так ведь нет, не дождешься от них справедливости.

– Тот шофер погиб, тетя Шура, – сказал Новлянский. – В той же самой аварии. Да… и тут судьба сама распорядилась. Ничего не поделаешь. РОК. А на чем это я остановился?

– На том, что у каждого свой крест. Даже у Баха. – Зверева зябко поежилась. – Дует что-то из окна. Вадим, будьте добры, там на перилах мой жакет. Если вас не затруднит, принесите, пожалуйста.

Кравченко вышел на террасу-лоджию. Отыскал требуемую вещь – жакет лежал на плетеном кресле. И вдруг не удержался, поднес к лицу, вздохнул запах – слабые духи, чуть приторные, наверное, итальянские, крашеная шерсть и женский пот – вот чем пахнут гении. Послышалось низкое глухое ворчание: бультерьер Мандарин, задремавший под летним диваном, высунул красноглазую морду и теперь скалился.

– Вам что надо? – на террасу из музыкального зала вышел Георгий Шипов.

– Ничего. Вот Марина Ивановна просила свой жакет.

– Я сам ей отдам, – Шипов протянул руку.

Кравченко, пожав плечами, вручил ему вещь. В гостиную они вернулись вместе. Шипов подошел к вдове своего брата и бережно укутал ей плечи.

– Спасибо, Егорушка. Ничего нового?

– Я звонил сторожам. Обещали дать знать, когда они будут возвращаться. Можно я тут присяду, Марина Ивановна?

– Садись-садись, – Зверева подвинулась в угол дивана.

Но Шипов сел на диванный валик рядом с ней и положил руку на спинку, словно хотел отгородить певицу от всех собравшихся в гостиной.

– А самым большим мистиком из русских композиторов, – Новлянский после паузы, в течение которой он внимательно следил за мачехой, продолжил свое повествование, – был, конечно, Чайковский. Марина, помнишь, как мы его Библию с тобой читали?

Зверева машинально кивнула.

– У Марины Ивановны в коллекции хранится одна из библий Петра Ильича с его собственными пометками, – вполголоса сообщила Кравченко Майя Тихоновна. – Остальные его библии в клинском музее, а эту Мариночке Нуриев подарил.

– Я запомнил там одно место, подчеркнутое Чайковским в Книге Исайи. – Новлянский прикрыл глаза и прочел наизусть: – «Каждый пойдет, блуждая, в свою сторону, и ничто не спасет тебя». Там на полях против этих слов стояло несколько восклицательных знаков. Марина, помнишь? Видно, эта фраза его глубоко задела.

– Ну, догадаться-то нетрудно, что его задело, – усмехнулась Майя Тихоновна. – «Блуждать»-то и Петру Ильичу доводилось. Грехи молодости, и не только молодости… Он бы лучше по своим лакеям поменьше вздыхал и томился – по всем этим Евстафиям, Алешенькам Сафроновым, Осечкам Котикам, вот что! И поменьше бы с братцем своим Модестом в письмах откровенничал насчет этих своих склонностей. – Она зло прищурилась. – А то жену вон до сумасшедшего дома довел. Жена Чайковского Антонина Милюкова, – сообщила она Кравченко, – кстати, брошенная им на второй месяц после свадьбы, страдала сильнейшим эротическим бредом. Представляете? Прямо нимфоманкой была, а все из-за того, что…

– Майя, я прошу тебя, – Зверева откинула голову, коснувшись затылком руки Шипова-младшего. – Не будем сейчас это обсуждать.

– Ну конечно, правила гению не писаны! Гению позволено все! Нет уж, не все, дорогие мои. А то мистицизм-мистицизм! Что ж, и Библией зашуршишь, когда грехи за ноги на тот свет потянут, – аккомпаниаторша тяжко засопела.

– А я думаю, напрасно к юбилею Петра Ильича опубликовали всю эту его интимную переписку с братом Модестом. Зря, – Новлянский поморщился, – выдумали тоже – «Гений без купюр»! А может, как раз гений, как никто, нуждается в этих самых купюрах относительно своей частной жизни. Быдлу совершенно необязательно знать те подробности, которые гений при жизни своей считал необходимым скрыть. Мало ли кого он любил, с кем жил, о ком страдал, что ему нравилось, что не нравилось? Не ваше собачье дело, на то он и гений. А теперь каждый волен прочитать все это сокровенное, тайное и потом глупо, сально ухмыляться, пошлить, презирать и лицемерно жалеть его за «слабости». – Новлянский подался вперед. – А виноват в попустительстве этому интимному стриптизу в первую очередь брат Чайковского. Все письма такого рода он должен был сразу же сжечь – если был мужчиной, если любил брата. А не хранить их, чтобы каждый потом мог копаться в этом грязном белье и судить о том, чего понять ему не дано! Сжечь – и поставить крест на всех сплетнях. Марина, я прав или не прав?

– Ты прав, Петя. – Зверева безучастно смотрела в окно. Шипов-младший чуть подался в сторону, чтобы не заслонять ей свет.

– Семья несет полную ответственность за честь, достоинство и доброе имя того, кто принес этой семье славу. – Новлянский говорил теперь так, словно это ему тут было пятьдесят лет, он был главой дома и читал нотации своему нашкодившему и нагрешившему сверх меры потомству. Вся манера его речи, построение фраз, сама поза резко отличались теперь от прежнего Пита. Несмотря на свои «бермуды» и растянутую кофту, он выглядел теперь взрослым, зрелым мужчиной, только еще очень юным внешне – словно Доктор Фауст, обретший вторую молодость. И от этой необычной своей «юной зрелости» даже похорошел. – Семья отвечает и за то, чтобы после своей смерти гений унес с собой в могилу все тайны, которыми так дорожил при жизни. Вот почему я всегда против того, чтобы чужие, – тут Новлянский бросил взгляд в сторону Кравченко, – каким-либо образом принимали участие в делах семьи. Даже в тяжелые, скорбные минуты, даже когда это вроде бы идет на пользу.

– Оставь, Петя, пожалуйста, – Зверева слабо махнула рукой. – Ты прав во всем, но, пожалуйста, оставь… это.

Кравченко напряженно слушал. «ЧТО-ТО ПОД ВСЕМ ЭТИМ КРОЕТСЯ, гений, слабости, семья как бастион, «блуждания»… Что-то все тут знают или о чем-то догадываются, но… Один ты как пень ни бельмеса ни в чем, ну же, думай!» – Он был вынужден скрыть свою досаду под вежливо-нейтральным замечанием:

– Должно быть, здорово владеть той самой книгой, которую так вдумчиво читал сам Чайковский. Я про библию его…

– А мне ближе всего вот эти строки, им отмеченные в Притчах Соломоновых. – Зверева выпрямилась и обвела взглядом притихших при звуке ее голоса домашних: – «Если голоден враг твой, накорми его хлебом, а если имеет жажду, напои водой».

– Ну, эта ваша христианская любовь к врагам… Бог мой, Мариночка, о чем ты говоришь! – Майя Тихоновна так и заколыхалась – не от смеха, боже упаси, от горчайшего сарказма: – Тут бы ближнему своему горло не перервать – как-то удержаться, при такой-то нашей волчьей нынешней жизни. Падающего – глубже в яму не столкнуть, безвинного не…

И тут ее перебили: Новлянский без всякой видимой связи с предыдущей темой разговора вернулся вдруг к тому, с чего и начал, задав неожиданный вопрос всем сидящим в гостиной:

– А вам не кажется, что сейчас самое время обратиться к хорошей гадалке, а?

И одновременно его сестра Алиса, запыхавшаяся, раскрасневшаяся, с грохотом распахнула двери террасы и крикнула:

– Едут! Я их на повороте видела: нашу машину. Господи, ну сделай так, чтобы все обошлось!

– Шурочка, разогревай обед, ребята, наверное, голодные как волки! – громогласно распорядилась Майя Тихоновна. – Мы сейчас же прямо за стол. И никаких расспросов чтоб – пока они не… Господи, да что же это?! Что они там с вами сделали?!

Мещерский и Зверев ввели в гостиную окровавленного Корсакова. На его брюках, рубашке пестрели багровые пятна. Измазана была и щека. Левую его руку туго стягивал носовой платок – тоже заскорузлый от крови.

– Марина, надо врача вызвать, что ли? – Зверев хмурился, однако казался самым спокойным из всех остолбеневших от ужаса домочадцев. – Как тут в местную больницу звонить? Хотя грязь, конечно, ужасная, наверно… Тут какой-нибудь частный врач есть, Майя, вы не в курсе?

– Не надо мне никакого врача, – Корсаков вырвался и двинулся к дивану, однако садиться не стал. – Не трогайте. А то я все изгваздаю тут.

– Садись – изгваздает он! – Зверев чуть не насильно усадил его. – Дай руку, ну!

– Что произошло? – Зверева мелкими тяжеловесными шагами засеменила к брату. – Что с рукой, Дима?

В дверях гостиной появился Файруз. Он бросил ключи от машины на журнальный столик, подошел к хозяйке.

– Да что случилось-то? Вы языки проглотили, что ли? – Майя Тихоновна рысью бежала к Корсакову уже с чистым бинтом и ватой. – Больно, да? Да как же они посмели такое… Да это… это в Москву надо немедленно звонить! Министру! Или в приемную президента прямо! Марина, да разве можно такое беззаконие терпеть?! Да разве можно…

– Оставь меня в покое! Это я сам, понятно?! – Корсаков все порывался подняться, но Зверев, уже овладевший его рукой и начавший развязывать платок-повязку, только глянул на него.

– Марина Ивановна, это произошло случайно, – раздался негромкий голос Файруза. – Я один во всем виноват. Я резко затормозил, и Дмитрий случайно попал рукой в стекло.

– Какое стекло, боже? – Зверева повернулась к секретарю. – Порезы, вся рука… Кто тебя так, Димочка?! Мы сейчас же к адвокату, мы… Кто это сделал?

– Я сам, – Корсаков едва не оттолкнул ее, но сдержался. Отвернулся, стиснул зубы.

– Это я виноват: машину занесло, я не справился с управлением, и Дима попал рукой в боковое стекло. – Файруз был сама вежливая непреклонность.

Зверев и Майя Тихоновна промыли руку Корсакову марганцовкой – Александра Порфирьевна подготовила все медикаменты буквально за секунду, точно всю жизнь заведовала аптечкой, – обильно смазали два глубоких пореза на тыльной стороне ладони йодистым бальзамом.

– Вены, к счастью, не задеты, – Зверев ловко накладывал повязку. Алиса юлой вертелась подле него и все заглядывала в глаза – то ножницы подавала, то тампон, то вдруг неслась на кухню за чистыми салфетками.

Мещерский, хотя Кравченко просто пожирал его горящим от нетерпения взором, тихонько отмалчивался в сторонке. Присел на корточки к камину – там аккуратным штабельком лежали приготовленные на растопку дрова. Взял с полки зажигалку, щелкнул ею машинально. Пламя лизнуло щепку, он поднялся и подтолкнул ее носком ботинка – все погасло.

– С огнем нельзя обращаться неуважительно, – сказал вдруг Файруз. – Так у вас, Сергей, огонь гореть не будет.

Мещерский снова щелкнул зажигалкой – тщетно.

– С огнем не стоит вести себя фамильярно, – Файруз достал из кармана коробок самых обычных дешевых спичек. Чиркнул одной. Она догорела у него почти до самых пальцев – только тогда он нагнулся к камину. И там вспыхнуло пламя, словно дрова облили бензином.

– Вы волшебник, Агахан. – Кравченко указал приятелю глазами на дверь: выйдем – пошепчемся. Тот и бровью не повел.

– Меня обвинили в том, что я убил Андрея. – Корсаков с силой вырвал полузабинтованную руку у Зверева. – Оставьте меня в покое, все нормально, ну! Заживет как на собаке. Только оставьте, оставьте меня в покое!

– Дима, мы… – Марина Ивановна побледнела.

– Мне он так и сказал: «Это ты его убил». – Корсаков обвел взглядом притихших домочадцев. – Я, понимаете? Я убил Андрея.

– Дима, ты только успокойся, боже… Ну зачем вы камин-то зажигаете?! – выкрикнула Зверева вдруг с надрывом. – Что вы все… душно ведь тут. Просто дышать нечем! Дышать невозможно! Откройте окно!

Кравченко, стоявший к окну ближе всех, потянул на себя раму. В комнату ворвался ветер с озера. Шипов-младший поймал запарусившую штору, отодвинул вбок. Он оперся о подоконник и так застыл – спиной ко всем. Они не видели его лица.

А лицо Корсакова дергалось, словно в нервном тике. Он ринулся к бару, схватил первую попавшуюся бутылку и припал к ней с жадностью. Поперхнулся, перевел дух и снова запрокинул голову и глотал, глотал. Григорий Зверев нагнулся, молча начал собирать с ковра окровавленные и мокрые от марганцовки тампоны.

– Принеси какую-нибудь тряпку, Лисенок, – попросил он. – И вообще, мы будем сегодня обедать или нет?

– Дима, что у тебя с рукой? – в который раз жалобно спросила Марина Ивановна.

– Ничего, несчастный случай, я сам виноват, – Корсаков оторвался от бутылки. – Что смотрите на меня? А-а, понятно. Он же сказал: «Кто ж тут про вас молчать будет!» Все, все выложили еще тогда, в самый первый раз! Все были рады свои сплетни…

– Что ты говоришь? – Зверева подошла к нему. – О чем ты? О каком еще… обвинении?

– А ты не знаешь?! – бешено выкрикнул Корсаков. – Ты не догадываешься, нет? Этот мент сказал открытым текстом, что вы… и они тоже считают, что это я убил Андрея!

Назад Дальше