Тьяден разражается бранью и вновь цитирует знаменитое место из гётевского «Геца фон Берлихингена», которое у него всегда на языке.
Проходит еще неделя, и мы получаем приказ возвращаться. Нашему счастью пришел конец. Два больших грузовика забирают нас с собой. На них горой навалены доски. Но мы с Альбертом все же умудряемся водрузить сверху нашу кровать с балдахином, с покрывалом из голубого шелка, матрацами и кружевными накидками. В изголовье мы кладем по мешку с отборными продуктами. Время от времени поглаживаем их. Твердые копченые колбасы, банки с ливером и с консервами, коробки с сигарами наполняют наши сердца ликованием. У каждого из нашей команды есть с собой такой мешок.
Кроме того, мы с Кроппом спасли еще два красных плюшевых кресла. Они стоят в кровати, и мы, развалясь, сидим на них, как в театральной ложе. Словно шатер, трепещет и раздувается над нами шелковое покрывало. У каждого во рту сигара. Так мы сидим, разглядывая сверху местность.
Между нами стоит клетка, в которой жил попугай; мы разыскали ее для кошки. Кошку мы взяли с собой, она лежит в клетке перед своей мисочкой и мурлыкает.
Машины медленно катятся по дороге. Мы поем. У нас за спиной, там, где осталась теперь уже окончательно покинутая деревня, снаряды взметают фонтаны земли.
Через несколько дней мы выступаем, чтобы занять одно местечко. По пути нам встречаются беженцы – выселенные жители этой деревни. Они тащат с собой свои пожитки – на тачках, в детских колясках и просто за спиной. Они идут понурившись, на их лицах написаны горе, отчаяние, затравленность и покорность. Дети цепляются за руки матерей, иногда малышей ведет девочка постарше, а те, спотыкаясь, бредут за ней и все время оборачиваются назад. Некоторые несут с собой какую-нибудь жалкую куклу. Проходя мимо нас, все молчат.
Пока что мы движемся походной колонной, ведь не станут же французы обстреливать деревню, из которой еще не ушли их земляки. Но вот через несколько минут в воздухе раздается вой, земля дрожит, слышатся крики – снаряд угодил в замыкающий колонну взвод, и осколки основательно потрепали его. Мы бросаемся врассыпную и падаем ничком, но в то же мгновение я замечаю, что то чувство напряженности, которое всегда бессознательно диктовало мне под огнем единственно правильное решение, на этот раз изменило мне; в голове у меня молнией мелькает мысль: «Ты пропал», во мне шевелится отвратительный, парализующий страх. Еще мгновение – и я ощущаю в левой ноге резкую, как удар хлыста, боль. Я слышу, как вскрикивает Альберт; он где-то рядом со мной.
– Вставай, бежим, Альберт! – ору я ему, ибо мы с ним лежим без укрытия, на открытом пространстве.
Он с трудом отрывается от земли и бежит. Я держусь рядом с ним. Нам надо перемахнуть живую изгородь; она выше человеческого роста. Кропп цепляется за ветки, я подхватываю его ногу, он громко вскрикивает, я подталкиваю его, он перелетает через изгородь. Прыжок, я лечу вслед за Кроппом и падаю в воду – за изгородью оказался пруд.
Лица у нас перепачканы грязью и тиной, но мы нашли хорошее укрытие. Поэтому мы забираемся в воду по самое горло. Заслышав вой снаряда, мы ныряем в нее с головой.
Проделав это раз десять, я чувствую, что больше не могу. Альберт тоже стонет:
– Пошли отсюда, а то я свалюсь и утону.
– Куда тебя угораздило? – спрашиваю я.
– Кажется, в колено.
– А бежать ты можешь?
– Пожалуй что могу.
– Тогда побежали!
Мы добираемся до придорожной канавы и, пригнувшись, несемся вдоль по ней. Огонь догоняет нас. Дорога ведет к складу боеприпасов. Если он взлетит, от нас никогда не найдут даже пуговицы. Поэтому мы изменяем план и бежим в поле, под углом к дороге.
Альберт начинает отставать.
– Беги, я догоню, – говорит он и падает на землю.
Я трясу его и тащу за руку:
– Поднимись, Альберт! Если ты сейчас ляжешь, тебе уже не добежать. Пошли, я буду тебя поддерживать!
Наконец мы добираемся до небольшого блиндажа. Кропп плюхается на пол, и я перевязываю его. Пуля вошла над самым коленом. Затем я осматриваю самого себя. На штанах у меня кровь, на руке – тоже. Альберт накладывает на входные отверстия бинты из своих пакетиков. Он уже не может двигать ногой, и мы оба удивляемся, как это нас вообще хватило на то, чтобы притащиться сюда. Это все, конечно, только со страху, – даже если бы нам оторвало ступни, мы все равно убежали бы оттуда. Хоть на культяпках, а убежали бы.
Я еще кое-как могу ползать и подзываю проезжающую мимо повозку, которая забирает нас. В ней полно раненых. Их сопровождает санитар, он загоняет нам под лопатку шприц – это противостолбнячная прививка.
В полевом лазарете нам удается добиться, чтобы нас положили вместе. Нам дают жиденький бульон, который мы съедаем с презрением, хотя и жадно, – мы видали лучшие времена, но сейчас нам все-таки хочется есть.
– Значит, верно, по домам, Альберт? – спрашиваю я.
– Будем надеяться, – отвечает он. – Если б только знать, что со мной такое.
Боль становится сильнее. Под повязкой все горит огнем. Мы без конца пьем воду, кружку за кружкой.
– Где у меня рана? Намного выше колена? – спрашивает Кропп.
– По меньшей мере на десять сантиметров, Альберт, – отвечаю я.
На самом деле там, наверно, сантиметра три.
– Вот что я решил, – говорит он через некоторое время, – если они мне отнимут ногу, я поставлю точку. Не желаю ковылять по свету на костылях.
Так мы лежим наедине со своими мыслями и ждем.
Вечером нас несут в «разделочную». Мне становится страшно, и я быстро соображаю, что мне делать, ведь всем известно, что в полевых лазаретах врачи не задумываясь ампутируют руки и ноги. Сейчас, когда лазареты так забиты, это проще, чем кропотливо сшивать человека из кусочков. Мне вспоминается Кеммерих. Ни за что не дам себя хлороформировать, даже если мне придется проломить кому-нибудь голову.
Пока что все идет хорошо. Врач ковыряется в ране так, что у меня в глазах темнеет.
– Нечего притворяться, – бранится он, продолжая кромсать меня.
Инструменты сверкают в ярком свете, как зубы кровожадного зверя. Боль невыносимая. Два санитара крепко держат меня за руки; одну мне удается высвободить, и я уже собираюсь съездить врачу по очкам, но он вовремя замечает это и отскакивает.
– Дайте этому типу наркоз! – в бешенстве кричит он.
Я сразу же становлюсь смирным.
– Извините, господин доктор, я буду вести себя тихо, но только не усыпляйте меня.
– То-то же, – скрипит он и снова берется за свои инструменты.
Это блондинчик со шрамами от дуэлей и с противными золотыми очками на носу. Лет ему от силы тридцать. Я вижу, что теперь он нарочно мучает меня, – он так и роется в моей ране, время от времени искоса поглядывая на меня из-под своих очков. Я вцепился в поручни – пусть я лучше сдохну, но он не услышит от меня ни звука.
Врач выуживает осколок и показывает его мне. Как видно, он доволен моим поведением: он тщательно накладывает мне лубок и говорит:
– Завтра на поезд – и домой!
Затем мне делают гипсовую повязку. Увидевшись в палате с Кроппом, я рассказываю ему, что санитарный поезд придет, по всей вероятности, уже завтра.
– Нам надо потолковать с фельдшером, чтобы нас оставили вместе, Альберт.
Мне удается вручить фельдшеру две сигары с наклейками из моего запаса и ввернуть при этом несколько слов. Он обнюхивает сигары и спрашивает:
– У тебя что, еще есть?
– Добрая пригоршня, – говорю я. – И у моего товарища, – я показываю на Кроппа, – тоже найдется. Завтра мы вместе с удовольствием передадим их вам из окна санитарного поезда.
Он, конечно, сразу же смекает, в чем дело: понюхав еще раз, он говорит:
– Ладно.
Ночью мы ни на минуту не можем уснуть. В нашей палате умирают семь человек. Один из них целый час распевает высоким сдавленным тенором хоралы, затем пение переходит в предсмертный хрип. Другой слезает с кровати и успевает доползти до подоконника. Он лежит под окном, словно собравшись в последний раз выглянуть на улицу.
…Наши носилки стоят на вокзале. Мы ждем поезда. Идет дождь, а на вокзале нет крыши. Одеяла тоненькие. Мы ждем уже два часа.
Фельдшер ухаживает за нами, как заботливая мамаша. Хотя я чувствую себя очень плохо, я не забываю о нашем плане. Будто невзначай я откидываю одеяло, чтобы фельдшер увидел пачки с сигарами, и даю ему одну в виде задатка. За это он укрывает нас плащ-палаткой.
– Эх, Альберт, дружище, – вспоминаю я, – а помнишь нашу кровать с балдахином и кошку?
– И кресла, – добавляет он.
Да, кресла из красного плюша. По вечерам мы восседали на них, как короли, и уже собирались выдавать их напрокат. По сигарете за час. Мы жили бы себе забот не зная, да еще имели бы выгоду.
– Альберт, – вспоминаю я, – а наши мешки со жратвой…
Нам становится грустно. Все это нам очень пригодилось бы. Если бы поезд отходил днем позже, Кат наверняка разыскал бы нас и принес бы нам нашу долю.
Ведь вот невезение. В желудке у нас похлебка из муки – скудные лазаретные харчи, – а в наших мешках лежат свиные консервы. Но мы уже настолько ослабели, что не в состоянии волноваться по этому поводу.
Поезд прибывает лишь утром, и к этому времени в носилках хлюпает вода. Фельдшер устраивает нас в один вагон. Повсюду снуют сестры милосердия из Красного Креста. Кроппа укладывают внизу. Меня приподнимают – мне отведено место над ним.
– Ну обождите же, – вдруг вырывается у меня.
– В чем дело? – спрашивает сестра.
Я еще раз бросаю взгляд на постель. Она застлана белоснежными полотняными простынями, непостижимо чистыми, на них даже видны складки от утюга. А я шесть недель не менял рубашки, она у меня черная от грязи.
– Вы не можете влезть сами? – озабоченно спрашивает сестра.
– Залезть-то я залезу, – говорю я, чувствуя, что взопрел, – только снимите сначала белье.
– Зачем же?
Мне кажется, что я грязен, как свинья. Неужели меня положат сюда?
– Да ведь я… – Я не решаюсь закончить свою мысль.
– Вы его немножко измажете? – спрашивает она, стараясь приободрить меня. – Это не беда, мы его потом постираем.
– Нет, не в этом дело, – говорю я в волнении.
Я совсем не готов к столь внезапному возвращению в лоно цивилизации.
– Вы лежали в окопах, так неужели же мы для вас простыни не постираем? – продолжает она.
Я смотрю на нее; она молода и выглядит такой же свежей, хрустящей, чистенько вымытой и приятной, как и все вокруг; трудно поверить, что это предназначено не только для офицеров, от этого становится не по себе и даже как-то страшновато.
И все-таки эта женщина – сущий палач: она заставляет меня говорить.
– Я только думал… – На этом я умолкаю: должна же она понять, что я имею в виду.
– Что же такое?
– Да я насчет вшей, – выпаливаю я наконец.
Она смеется:
– Надо же и им когда-нибудь пожить в свое удовольствие.
Ну что ж, теперь мне все равно. Я карабкаюсь на полку и укрываюсь с головой.
Чьи-то пальцы шарят по одеялу. Это фельдшер. Получив сигары, он уходит.
Через час мы замечаем, что уже едем.
* * *Ночью я просыпаюсь. Кропп тоже ворочается. Поезд тихо катится по рельсам. Все это еще как-то непонятно: постель, поезд, домой. Я шепчу:
– Альберт!
– Что?
– Ты не знаешь, где тут уборная?
– По-моему, вон за той дверью направо.
– Сейчас посмотрим.
В вагоне темно, я нащупываю край полки и собираюсь осторожно соскользнуть вниз. Но моя нога не находит точки опоры, я начинаю сползать с полки – на раненую ногу не обопрешься, и я с треском лечу на пол.
– Черт побери! – говорю я.
– Ты ушибся? – спрашивает Кропп.
– А ты что, не слыхал, что ли? – огрызаюсь я. – Так треснулся головой, что…
Тут в конце вагона открывается дверь. Сестра подходит с фонарем в руках и видит меня.
– Он упал с полки…
Она щупает мне пульс и притрагивается к моему лбу.
– Но температуры у вас нет.
– Нет, – соглашаюсь я.
– Наверно, что-нибудь пригрезилось? – спрашивает она.
– Да, наверно, – уклончиво отвечаю я.
И снова начинаются расспросы. Она глядит на меня своими ясными глазами, такая чистенькая и удивительная, – нет, я никак не могу сказать ей, что мне нужно.
Меня снова поднимают наверх. Ничего себе уладилось! Ведь когда она уйдет, мне снова придется спускаться вниз! Если бы она была старуха, я бы еще, пожалуй, сказал ей, в чем дело, но она ведь такая молоденькая – ей никак не больше двадцати пяти. Ничего не поделаешь, ей я этого сказать не могу.
Тогда на помощь мне приходит Альберт, – ему стесняться нечего, ведь речь-то идет не о нем. Он подзывает сестру к себе:
– Сестра, ему надо…
Но и Альберт тоже не знает, как ему выразиться, чтобы это прозвучало вполне благопристойно. На фронте, в разговоре между собой, нам было бы достаточно одного слова, а здесь, в присутствии такой вот дамы… Но тут вдруг он вспоминает школьные годы и бойко заканчивает:
– Ему бы надо выйти, сестра.
– Ах вот оно что, – говорит сестра. – Так для этого ему вовсе не надо слезать с постели, тем более что он в гипсе. Что же именно вам нужно? – обращается она ко мне.
Я до смерти перепуган этим новым оборотом дела, так как не имею ни малейшего представления, какая терминология принята для обозначения этих вещей. Сестра приходит мне на помощь:
– По-маленькому или по-большому?
Вот срамота! Я чувствую, что весь взмок, и смущенно говорю:
– Только по-маленькому.
Ну что ж, дело все-таки кончилось не так уж плохо.
Мне дают «утку». Через несколько часов моему примеру следует еще несколько человек, а к утру мы уже привыкли и не стесняясь просим то, что нам нужно.
Поезд идет медленно. Иногда он останавливается, чтобы выгрузить умерших. Останавливается он довольно часто.
Альберт температурит. Я чувствую себя сносно, нога у меня болит, но гораздо хуже то, что под гипсом, очевидно, сидят вши. Нога ужасно зудит, а почесать нельзя.
Дни у нас проходят в дремоте. За окном бесшумно проплывают виды. На третью ночь мы прибываем в Хербесталь. Я узнаю от сестры, что на следующей остановке Альберта высадят – у него ведь температура.
– А где мы остановимся? – спрашиваю я.
– В Кёльне.
– Альберт, мы останемся вместе, – говорю я, – вот увидишь.
Когда сестра делает следующий обход, я сдерживаю дыхание и загоняю воздух вовнутрь. Лицо у меня наливается кровью и багровеет. Сестра останавливается:
– У вас боли?
– Да, – со стоном говорю я. – Как-то вдруг начались.
Она дает мне градусник и идет дальше. Теперь я знаю, что мне делать, ведь я не зря учился у Ката. Эти солдатские градусники не рассчитаны на многоопытных вояк. Стоит только загнать ртуть наверх, как она застрянет в своей узкой трубочке и больше уже не опустится.
Я сую градусник под мышку наискось, ртутью вверх, и долго пощелкиваю по нему указательным пальцем. Затем встряхиваю и переворачиваю его. Получается 37,9. Но этого мало. Осторожно подержав его над горящей спичкой, я догоняю температуру до 38,7.
Когда сестра возвращается, я надуваюсь, как индюк, стараюсь дышать отрывисто, гляжу на нее осоловелыми глазами, беспокойно ворочаюсь и говорю вполголоса:
– Ой, мочи нет терпеть!
Она записывает мою фамилию на листочек. Я твердо знаю, что мою гипсовую повязку без крайней необходимости трогать не будут.
Меня высаживают с поезда вместе с Альбертом.
Мы лежим в лазарете при католическом монастыре, в одной палате. Нам очень повезло: католические больницы славятся своим хорошим уходом и вкусной едой. Лазарет весь заполнен ранеными из нашего поезда; среди них многие в тяжелом состоянии. Сегодня нас еще не осматривают, так как здесь слишком мало врачей. По коридору то и дело провозят низенькие тележки на резиновом ходу, и каждый раз кто-нибудь лежит на них, вытянувшись во весь рост. Чертовски неудобная поза – так только спать хорошо.