Возвращение с Западного фронта (сборник) - Ремарк Эрих Мария 21 стр.


Ночь проходит очень беспокойно. Никто не может уснуть. Под утро нам удается ненадолго задремать. Я просыпаюсь от света. Дверь открыта, и из коридора слышатся голоса. Мои соседи по палате тоже просыпаются. Один из них – он лежит уже здесь несколько дней – объясняет нам, в чем дело:

– Здесь, наверху, сестры каждое утро читают молитвы. У них это называется заутреней. Чтобы не лишать нас удовольствия послушать, они открывают дверь в палату.

Конечно, это очень заботливо с их стороны, но у нас болят все кости и трещит голова.

– Что за безобразие! – говорю я. – Я только успел уснуть.

– Здесь, наверху, лежат с легкими ранениями, вот они и решили, что с нами это можно делать, – отвечает мой сосед.

Альберт стонет. Меня разбирает злость, и я кричу:

– Эй вы там, замолчите!

Через минуту в палате появляется сестра. В своем черно-белом монашеском одеянии она напоминает хорошенькую куклу для кофейника.

– Закройте же дверь, сестра, – говорит кто-то.

– Дверь открыта потому, что в коридоре читают молитву, – отвечает она.

– А мы еще не выспались.

– Лучше молиться, чем спать. – Она стоит и улыбается невинной улыбкой. – А кроме того, сейчас уже семь часов.

Альберт опять застонал.

– Закройте дверь! – рявкаю я.

Сестра опешила, – как видно, у нее не укладывается в голове, как можно так кричать.

– Мы ведь молимся и за вас тоже.

– Все равно закройте дверь!

Она исчезает, оставив дверь незакрытой. В коридоре снова раздается монотонное бормотание. Это меня бесит, и я говорю:

– Считаю до трех. Если за это время они не прекратят, я в них чем-нибудь запущу.

– И я тоже, – заявляет один из раненых.

Я считаю до пяти. Затем беру пустую бутылку, прицеливаюсь и бросаю ее через дверь в коридор. Бутылка разлетается на мелкие осколки. Голоса молящихся умолкают. В палате появляется стайка сестер. Они ругаются, но в очень выдержанных выражениях.

– Закройте дверь! – кричим мы.

Они удаляются. Та, маленькая, что давеча заходила к нам, уходит последней.

– Безбожники, – лепечет она, но все же закрывает дверь.

Мы одержали победу.

В полдень приходит начальник лазарета и дает нам взбучку. Он стращает нас крепостью и даже чем-то похуже. Но все эти военные врачи, точно так же как и интенданты, все-таки не более чем чиновники, хоть они и носят длинную шпагу и эполеты, и поэтому даже новобранцы не принимают их всерьез. Пусть себе говорит. Ничего он с нами не сделает.

– Кто бросил бутылку? – спрашивает он.

Я еще не успел сообразить, стоит ли мне признаваться, как вдруг кто-то говорит:

– Я!

На одной из коек приподнимается человек с густой, спутанной бородой. Всем не терпится узнать, зачем он назвал себя.

– Вы?

– Так точно. Я разволновался из-за того, что нас без толку разбудили, и потерял контроль над собой, так что уже не соображал, что я делаю. – Он говорит как по писаному.

– Ваша фамилия?

– Йозеф Хамахер, призван из резерва.

Инспектор уходит.

Всех нас разбирает любопытство.

– Зачем же ты назвал свою фамилию? Ведь это вовсе не ты сделал!

Он ухмыляется:

– Ну и что же, что не я? У меня есть «отпущение грехов».

Теперь каждому понятно, в чем тут дело. Тот, у кого есть «отпущение грехов», может делать все, что ему заблагорассудится.

– Так вот, – рассказывает он, – я был ранен в голову, и после этого мне выдали свидетельство о том, что временами я бываю невменяемым. С тех пор мне все нипочем. Меня нельзя раздражать. Так что со мной ничего не сделают. Этот дяденька с первого этажа будет здорово разозлен. А назвал я себя потому, что мне понравилось, как бросали бутылку. Если завтра они снова откроют дверь, мы швырнем еще одну.

Мы шумно радуемся. Пока среди нас находится Йозеф Хамахер, мы можем делать самые рискованные вещи.

Затем за нами приезжают бесшумные коляски.

Бинты присохли. Мы мычим, как быки.

В нашей палате лежат восемь человек. Самое тяжелое ранение у Петера, черномазого курчавого паренька, – у него сложная сквозная рана в легких. У его соседа Франца Вехтера раздроблено предплечье, и поначалу нам кажется, что его дела не так уж плохи. Но на третью ночь он окликает нас и просит позвонить – ему кажется, что кровь прошла через бинты.

Я с силой нажимаю на кнопку. Ночная сиделка не приходит. Вечером мы заставили ее побегать – всем нам сделали перевязку, а после этого раны всегда болят. Один просил положить ему ногу так, другой – этак, третьему хотелось пить, четвертому надо было взбить подушку, – под конец толстая старуха начала злобно ворчать, а уходя, хлопнула дверью. Сейчас она, наверно, думает, что все начинается сначала, и поэтому не хочет идти.

Мы ждем. Затем Франц говорит:

– Позвони еще.

Я звоню. Сиделка все не появляется. Ночью на весь наш флигель остается только одна сестра, может быть, сейчас ее как раз позвали в другие палаты.

– Франц, ты уверен, что у тебя кровотечение? – спрашиваю я. – А то нас опять распекать будут.

– Бинты промокли. Не может ли кто-нибудь зажечь свет?

Но со светом тоже ничего не получается: выключатель у двери, а встать никто не может. Я давлю на кнопку звонка, пока не затекает палец. Быть может, сестра задремала? Ведь у них так много работы, у них уже днем такой переутомленный вид. К тому же они то и дело молятся.

– Не швырнуть ли нам бутылку? – спрашивает Йозеф Хамахер, человек, которому все дозволено.

– Раз она не слышит звонка, так этого уж и подавно не услышит.

Наконец дверь отворяется. На пороге появляется заспанная старуха. Увидев, что стряслось с Францем, она начинает суетиться и восклицает:

– Почему же никто не дал об этом знать?

– Мы же звонили. А ходить никто из нас не может.

У него было сильное кровотечение, и ему снова делают перевязку. Утром мы видим его лицо: оно пожелтело и заострилось, а ведь еще вчера вечером он выглядел почти совсем здоровым. Теперь сестра стала наведываться к нам чаще.

…Иногда за нами ухаживают сестры из Красного Креста. Они добрые, но порой им не хватает сноровки. Перекладывая нас с носилок на постель, они нередко причиняют нам боль, а потом так пугаются, что от этого нам становится еще хуже.

Монашенкам мы доверяем больше. Они умеют ловко подхватывать раненого, но нам хотелось бы, чтобы они были чуточку повеселее. Впрочем, у некоторых из них есть чувство юмора, и эти, право же, молодцы. Кто из нас не оказал бы, например, любой услуги сестре Либертине? Стоит нам хотя бы издали увидеть эту удивительную женщину, как во всем флигеле сразу же повышается настроение. И таких здесь немало. За них мы готовы в огонь и воду. Нет, жаловаться не приходится – монашенки обращаются с нами прямо-таки как со штатскими. А когда вспомнишь, что делается в гарнизонных лазаретах, так просто страшно становится.

Франц Вехтер так и не пошел на поправку. Однажды его забирают и больше не приносят. Йозеф Хамахер поясняет:

– Теперь мы его не увидим. Они снесли его в мертвецкую.

– Что это за мертвецкая? – спрашивает Кропп.

– Ну, палата смертников.

– Да что это такое?

– Это такая комнатка в конце флигеля. Туда помещают тех, кто собрался протянуть ноги. Там стоят две койки. Ее все так и называют мертвецкой.

– Но зачем же они это делают?

– А им так меньше возни. Потом, это удобнее – комнатка-то находится как раз у лифта, по которому подымаются в морг. А может быть, это делается для того, чтобы никто не умирал в палатах, на глазах у других. Да и присматривать за ним легче, когда он лежит один.

– А ему самому-то каково?

Йозеф пожимает плечами:

– Так ведь кто туда попал, обычно уже не очень-то соображает, что с ним делают.

– И что же, здесь все это знают?

– Кто здесь уже давно, те, конечно, знают.

…После обеда на койку Франца Вехтера кладут новенького. Через несколько дней его тоже уносят. Йозеф делает выразительный жест рукой. Он не последний – на наших глазах приходят и уходят еще многие.

Иногда у постелей сидят родственники; они плачут или тихо, смущенно разговаривают. Одна старушка не хочет уходить, однако нельзя же ей оставаться здесь на ночь. На следующее утро она приходит очень рано, но ей следовало бы прийти еще раньше, – подойдя к койке, она видит, что на ней уже лежит другой. Ее приглашают пройти в морг. Она принесла с собой яблоки и теперь отдает их нам.

Маленький Петер тоже чувствует себя хуже. Его температурная кривая угрожающе лезет вверх, и в один прекрасный день у его койки останавливается низенькая коляска.

– Куда? – спрашивает он.

– В перевязочную.

Его поднимают на коляску. Но сестра делает промах: она снимает с крючка его солдатскую куртку и кладет ее рядом с ним, чтобы не заходить за ней еще раз. Петер тотчас же догадывается, в чем дело, и пытается скатиться с коляски:

– Я остаюсь здесь!

Они не дают ему приподняться. Он негромко кричит своими продырявленными легкими:

– Не хочу в мертвецкую!

– Да мы везем тебя в перевязочную.

– А на что вам тогда моя куртка?

Он уже не в силах говорить. Он шепчет хриплым, взволнованным шепотом:

– Оставьте меня здесь!

Они ничего не отвечают и вывозят его из палаты. В дверях он пытается подняться. Его черная курчавая голова трясется, глаза полны слез.

– Я еще вернусь! Я еще вернусь! – кричит он.

Дверь закрывается. Мы все взволнованы, но молчим. Наконец Йозеф говорит:

– Это мы уж не от первого слышим. Да только кто туда попал, тому уже не выжить.

…Мне делают операцию, и после этого меня два дня рвет. Писарь моего врача говорит, что мои кости никак не хотят срастаться. У одного из нашего отделения они срослись неправильно, и ему переламывают их заново. Это тоже удовольствие маленькое. Среди вновь прибывших есть два молоденьких солдата, страдающих плоскостопием. Во время обхода они попадаются на глаза главному врачу, который обрадованно останавливается возле их коек.

– От этого мы вас избавим, – говорит он. – Небольшая операция, и у вас будут здоровые ноги. Сестра, запишите их.

Когда он уходит, всезнающий Йозеф предостерегает новичков:

– Смотрите не соглашайтесь на операцию! Это, видите ли, у нашего старика есть такой пунктик по научной части. Он и во сне видит, как бы заполучить себе кого-нибудь для этого дела. Он вам сделает операцию, и после этого стопа у вас и в самом деле будет уже не плоская, зато она будет искривленная, и вы до конца дней своих будете ковылять с палочкой.

– Что же нам теперь делать? – спрашивает один из них.

– Не давать согласия! Вас сюда прислали, чтобы лечить раны, а не для того, чтобы устранять плоскостопие! На фронте-то у вас какие ноги были? А, вот то-то же! Сейчас вы еще можете ходить, а вот побываете у старика под ножом – и станете калеками. Ему нужны подопытные кролики, поэтому для него война – самое распрекрасное время, как и для всех врачей. Загляните-ка в нижнее отделение – там ползает добрый десяток людей, которых он оперировал. Некоторые сидят здесь годами, с пятнадцатого и даже с четырнадцатого года. Никто из них не стал ходить лучше, чем раньше, наоборот, почти все – хуже, у большинства ноги в гипсе. Каждые полгода он снова тащит их на стол и ломает их кости по-новому, и каждый раз им говорят, что теперь-то успех обеспечен. Подумайте хорошенько, без вашего согласия он не имеет права этого делать.

– Эх, дружище, – говорит один из них устало, – лучше ноги, чем башка. Можешь ты сказать наперед, по какому месту тебе достанется, когда тебя снова пошлют туда? Пусть делают со мной что хотят, мне лишь бы домой попасть. Лучше ковылять, да остаться в живых.

Его товарищ, молодой парень нашего возраста, не дает согласия. На следующее утро старик велит доставить их вниз; там он начинает их уговаривать и кричит на них, так что в конце концов они все-таки соглашаются. Что же им остается делать? Ведь они – просто серая скотинка, а он – большая шишка. Их приносят в палату под хлороформом и в гипсе.

У Альберта дела плохи. Его несут в операционную – на ампутацию. Ногу отнимают целиком, до самого верха. Теперь он совсем почти перестал разговаривать. Как-то раз он говорит, что собирается застрелиться, что он сделает это, как только доберется до своего револьвера.

Прибывает новый эшелон с ранеными. В нашу палату кладут двух слепых. Один из них – совсем еще молодой музыкант. Подавая ему обед, сестры всегда прячут от него ножи – у одной из них он уже однажды вырвал нож из рук. Несмотря на эти предосторожности, с ним приключилась беда.

Вечером, за ужином, обслуживающую его сестру на минутку вызывают из палаты, и она ставит тарелку с вилкой на его столик. Он ощупью находит вилку, берет ее в руку и с размаху вонзает себе в сердце, затем хватает ботинок и изо всех сил колотит им по черенку. Мы зовем на помощь, но в одиночку с ним не справишься, нужны три человека, чтобы отнять у него вилку. Тупые зубцы успели войти довольно глубоко. Он ругает нас всю ночь, так что никто не может уснуть. Утром у него начинается припадок истерии.

У нас снова освобождаются койки. Дни идут за днями, и каждый из них – это боль и страх, стоны и хрип. «Мертвецкие» теперь уже ни к чему, их слишком мало, по ночам люди умирают в палатах, в том числе и в нашей. Смерть обгоняет мудрую предусмотрительность наших сестер.

Но вот в один прекрасный день дверь распахивается, на пороге появляется коляска, а на ней – бледный, худой – восседает, победно подняв черную курчавую голову, Петер. Сестра Либертина с сияющим лицом подкатывает его к старой койке. Он вернулся из мертвецкой. А мы давно уже считали, что он умер.

Он поглядывает во все стороны:

– Ну, что вы на это скажете?

И даже Йозеф Хамахер вынужден признать, что такого ему еще не случалось видеть.

Через некоторое время кое-кто из нас получает разрешение вставать с постели. Мне тоже дают костыли, и я понемногу начинаю ковылять. Однако я редко пользуюсь ими, я не в силах вынести взгляд Альберта, устремленный на меня, когда я иду по палате. Он всегда смотрит на меня такими странными глазами. Поэтому время от времени я удираю в коридор – там я чувствую себя свободнее.

Этажом ниже лежат раненные в живот, в позвоночник, в голову и с ампутацией обеих рук или ног. В правом крыле – люди с раздробленными челюстями, отравленные газом, раненные в нос, уши и глотку. Левое крыло отведено слепым и раненным в легкие, в таз, в суставы, в почки, в мошонку, в желудок. Лишь здесь видишь наглядно, насколько уязвимо человеческое тело.

Двое раненых умирают от столбняка. Их кожа становится серой, тело цепенеет, под конец жизнь теплится – еще очень долго – в одних только глазах. У некоторых перебитая рука или нога подвязана на шнурке и висит в воздухе, словно вздернутая на виселице. У других к спинке кровати приделаны растяжки с тяжелыми гирями на конце, которые держат заживающую руку или ногу в напряженном положении. Я вижу людей с распоротыми кишками, в которых постоянно скапливается кал. Писарь показывает мне рентгеновские снимки бедренных, коленных и плечевых суставов, раздробленных на мелкие осколки.

Кажется непостижимым, что к этим изодранным в клочья телам приставлены человеческие лица, еще живущие обычной, повседневной жизнью. А ведь это только один лазарет, только одно его отделение! Их сотни тысяч в Германии, сотни тысяч во Франции, сотни тысяч в России. Как же бессмысленно все то, что написано, сделано и передумано людьми, если на свете возможны такие вещи! До какой же степени лжива и никчемна наша тысячелетняя цивилизация, если она даже не смогла предотвратить эти потоки крови, если она допустила, чтобы на свете существовали сотни тысяч таких вот застенков. Лишь в лазарете видишь воочию, что такое война.

Я молод – мне двадцать лет, но все, что я видел в жизни, – это отчаяние, смерть, страх и сплетение нелепейшего бездумного прозябания с безмерными муками. Я вижу, что кто-то натравливает один народ на другой, и люди убивают друг друга, в безумном ослеплении покоряясь чужой воле, не ведая, что творят, не зная за собой вины. Я вижу, что лучшие умы человечества изобретают оружие, чтобы продлить этот кошмар, и находят слова, чтобы еще более утонченно оправдать его. И вместе со мной это видят все люди моего возраста, у нас и у них, во всем мире, это переживает все наше поколение. Что скажут наши отцы, если мы когда-нибудь поднимемся из могил и предстанем перед ними и потребуем отчета? Чего им ждать от нас, если мы доживем до того дня, когда не будет войны? Долгие годы мы занимались тем, что убивали. Это было нашим призванием, первым призванием в нашей жизни. Все, что мы знаем о жизни, – это смерть. Что же будет потом? И что станется с нами?

Назад Дальше