Лиза говорила с трудом, язык едва слушался ее. Чтобы ее взбодрить, дали еще водки. Она рассказала все, как было. Как предупреждала Брошкина о своих подозрениях, как он не послушал ее, как ночью пришли эсэсовцы.
— Самонадеянный болван! — вскочив со стула, Синицын зло сплюнул. — Расслабился, думал, все, немец у него в кулаке, жми его, как вздумается. А он, немец-то, вон каков, и Брошкина с его ребятами положил, и документы секретные с собой забрал. А нам только их автобус разваленный оставил. Эх, Брошкин, повезло ему, что его убили, так бы под трибунал отправил, запел бы у меня Лазарем! Ладно, капитан, — он взглянул на Голицыну, — странно, что тебя в живых оставили. Пожалели? Или отвлекло их что-то? Потом разберемся. Отдыхай пока. Сошкин, — он снова подозвал к себе старшину, — давайте с ребятами в разведку, осмотрите округу, все прочесать, до последнего куста, может, они где засели, за нами наблюдают да насмехаются. Много их было, капитан? — спросил он Лизу.
— Я видела человек десять, товарищ полковник, — ответила Лиза, о том, что немцев в лагере было гораздо больше, она промолчала.
Прибывшие с полковником бойцы отправились на холм. Полковник же, оставшись в доме, из которого вынесли мертвых, объяснялся по полевому телефону с Лавреневым. Взглянув в окно, Лиза увидела несколько пар ног, уже без сапог, торчащих из кузова. Это был майор Брошкин и его бойцы. За машиной по склону холма в сторону расположения немецкого лагеря цепочкой поднимались красноармейцы. Лиза с минуты на минуту ждала, что вспыхнет перестрелка. Но ничего не последовало.
Часа через два Сошкин и его подчиненные вернулись. Немецкий лагерь они нашли, но ни самих немцев, ни тем более секретных документов там не было. Лагерь был пуст. Погоня тоже не дала результата — немцы как в воду канули, куда ушли, в каком направлении — даже это определить не удалось.
У Лизы отлегло от сердца. Узнав о происшествии, в Хайм примчался Орлов. Он долго ругался с Синицыным, упрекая того, что Лизе не обеспечили должной охраны. Потом подбежал к ней, обнял, прижимая к груди.
— Лизка, Лизка, ну и отколола ты, напугала всех! — он целовал ее, и, пожалуй, впервые, Лиза отстранялась, хотя и вяло. Какая-то трещина образовалась между ними, необъяснимая, едва заметная пока. Но Лиза уже чувствовала, что дальше она будет только расширяться. Орлов не обратил на ее холодность внимания, он думал, Лиза просто очень напугана. Она же вспоминала Руди, его прощальные слова и понимала, теперь в ее жизни появилась еще одна тайна, которую она будет беречь в своем сердце долго, возможно, до самой смерти, и никогда никому о ней не расскажет. Просто потому, что рассказать — смерти подобно.
Часть 3.
ПОБЕГ И ВОЗВРАЩЕНИЕ
Война закончилась. В августе сорок пятого года, обе сестры Голицыны, выхлопотав отпуск, наконец-то приехали в Ленинград. Покинув город в конце мая сорок первого года, на летние каникулы, как они тогда предполагали, они вернулись домой только спустя четыре военных года. Сколько раз во время затишья, они, усевшись рядышком, вспоминали довоенную жизнь. Как хотелось обеим скорее вернуться к ней! Но о демобилизации пока приходилось только мечтать. Как сказал генерал Лавренев, переводчики в Германии нужны как воздух; предстоит работа с огромным количеством захваченных документов, да и о местном населении забывать нельзя, надо налаживать контакты, обустраивать быт. И с союзниками много хлопот, а девицы Голицыны не только немецкий, еще и английский знают, потому каждая — за двоих сойдет. «Много, много работы, девоньки, — разводил руками генерал, — понимаю, что соскучились, понимаю, что невмоготу военная форма, но надо еще потерпеть. Немного осталось. Больше терпели. Отпуск, так и быть, выпишу. И назад, скоренько назад, вы нам здесь нужны, в Берлине».
Город встретил их хотя уже и низким, но не по-питерски ярким солнцем. Он словно улыбался им радостно и широко. Разрушения, нанесенные войной, еще были заметны, но город был чистый, словно только что умылся.
На трамвае не поехали. До своего дома на Фонтанке пошли пешком. И не знали, цел ли. За все время войны ни Наташе, ни Лизе так и не удалось побывать в Питере: сначала блокада, потом — ушли слишком далеко на Запад. А вдруг дома нет, и ничего нет? А Фру? Обе сестры считали ее погибшей, еще в сорок первом во время бомбежки под Лугой.
По Невскому шли молча, взявшись за руки. Говорить не могли — слезы стояли в глазах, в горле ком. Она рассматривали с детства знакомые здания, словно видели их впервые и замедляли шаг, прижимаясь друг к другу. Губы дрожали, только дай волю — слезы польются рекой.
Звякнув колокольчиком, мимо проехал трамвай. Поднялся на Аничков мост. И вот чудо — клодтовские скульптуры, спрятанные во время блокады в подземелье, снова на месте. Стоят, вздыбившись, кони, словно и не было военного лихолетья, словно только вчера уехали две сестры на денек из города и вот вернулись.
«Здравствуйте, кони!» — обычно с этих слов для обеих сестер, когда они были еще детьми, начинался каждый новый день. Спрыгнув с постели, они спешили к окну и в любую погоду, в жару, в дождь, в снег здоровались с ними, которые хорошо были видны. И в пять лет, и в десять, и в пятнадцать. Всегда. При ярком солнечном свете и при блеклом свете фонарей зимой. «Здравствуйте, кони!» — весело кричала в спальне белокурая девочка Лиза Голицына. «Здравствуйте, кони!», — прошептала молодая женщина в военной гимнастерке с погонами капитана, прижавшись виском к статуе на мосту.
А недалеко от них — громада дворца, еще обтянутая маскировочной сеткой. Дворец князей Белозерских. Уезжая из Ленинграда в мае сорок первого года, Лиза знала лишь, что бывшие хозяева этого дома были богатыми и знатными людьми, известными в столице. Теперь этот дом неразрывно был соединен для Лизы с событиями, память о которых тревожила ее. Прежде всего с Катей Белозерской, и Лиза невольно поймала себя на том, что впервые, стоя перед домом, где прошла юность последней княгини Белозерской, назвала ее не Катериной Алексеевной, а просто Катей. Словно прежде существовала дистанция, а теперь пропала. «Помнишь ли ты, Катю, — спросила, она едва шевеля губами. — Знаешь ли, где она?»
— Лиза, что ты? — Наталья взяла ее за руку. — Пойдем скорее. Очень хочется посмотреть на наш дом.
— А тебе не страшно? — спросила старшая сестра.
— Страшно, — призналась младшая, — но все равно пошли.
Перейдя мост, свернули налево. «Вот знаменитый маршрут, который всегда был неизменным для Грица и его дружков, — вспомнился Лизе рассказ Кати под Сталинградом. — От белозерского дворца до голицынского и дальше — по Фонтанке до юсуповского, к Феликсу». Вот и они с Наташей идут теперь этим маршрутом.
Прежде Голицыны занимали целый дом в Петербурге, а теперь — четыре комнаты во флигеле, да еще неизвестно, что от них осталось.
— Смотри, он цел! — крикнула Наташа и бросив Лизу, побежала к дому, размахивая чемоданчиком. — Он цел, он цел!
Лиза поспешила за ней. Наташа остановилась перед подъездом, не решалась войти. Лиза видела, как сестра побледнела от волнения. Сама она тоже очень волновалась. Подошла, взяла Наташу за руку. Вместе, рядышком, как школьницы-первогодки, вошли в дом. Их встретила вахтерша. Та же, что и до войны, Марья Сергеевна. Некоторое время смотрела с подозрением, не узнавая. Потом ахнула: «Лиза, Наташа, живы!» Выбежала из-за стойки, со слезами обняла обеих.
— А мы уж отчаялись, — приговаривала она сквозь слезы, — думали, погибли вы обе. Ведь ни строчки за всю войну.
— Так кому писать? Никого у нас не осталось, — ответила Лиза, стирая слезинку со щеки. — Мы друг друга только под Курском нашли в сорок третьем, а так тоже оплакивали по одиночке.
— Как это некому? — возмутилась Марья Сергеевна, разглядывая их. — А Франкония Михайловна? Мы же с ней вдвоем в нашем доме остались, всю блокаду вместе, такое пережили, — она махнула рукой. — А вы говорите, некому. Хоть бы обо мне вспомнили, мне бы строчку черканули, а я бы Франконии Михайловне передала.
— Франконии? Фру?! — Лиза выронила чемодан. — Она вернулась в Ленинград?
— А как же, — подтвердила Марья Сергеевна, — вернулась, в самом начале августа, а немец-то прет. Эвакуация. Ее тоже хотели вывозить. У меня сестра, вы знаете, профорг на фабрике офсетной печати на Петроградке, так я ее попросила: Франконию припиши вместо меня, одна она, куда ей деться? У меня-то муж на Кировском оставался, так я при нем, а она? Вот сказали ей, но Франкония — ни в какую, никуда не поеду. Вот и зимовали с ней с сорок первого на сорок второй вдвоем. Наверное, не выжили бы, если бы Степан мой с Кировского завода пайком не помогал. Все честно делили пополам. Вот дотянули кое-как, — прижав конец платка к глазам, Марья Сергеевна всхлипнула. — Еще зажигалки ходили на крышу сбрасывать. Всякого насмотрелись. Да что теперь говорить? Идите наверх скорее, девочки, — спохватилась она. — Франкония Михайловна дома. Вот радость-то будет!
— Идем! — друг за другом сестры взбежали на второй этаж и остановились перед знакомой с детства дверью. Марья Сергеевна, задрав голову, снизу наблюдала за ними и все промокала, промокала концом платка мокрые глаза.
— Представь, Фру сейчас ходит там по комнатам и даже не подозревает, кто стоит на площадке, — прошептала Наташа, голос ее дрожал. Лиза подняла руку, чтобы нажать на звонок, и вдруг дверь распахнулась. Словно почувствовав, бывшая гувернантка открыла сама, без звонка. И… ахнула, всплеснув руками.
— Фру, это мы, — едва сдерживая волнение, произнесла Лиза, — Фру, мы живы, мы вернулись. — О, святая Мария, — гувернантка пошатнулась, обе сестры бросились к ней, обнимая.
— Девочки мои, девочки мои — она целовала их, шепча, — красавицы мои, милые мои. Обе. Обе. Живы. — Потом прикрыла дверь, отстранила, разглядывая.
Они тоже смотрели на нее. Фру сильно постарела, прежде гладкое лицо испещрили морщины. «Фру» это смешное прозвище ей придумали в Петербурге, так называла ее прислуга в доме Голицыных, к которой Фру, любившая порядок, придиралась за неряшливость. Теперь уж мало кто помнит, что настоящее имя Фру — Франциска и приехала она в самом начале века в Петербург из Лиона, где ее отец, Мишель Люме, владел ткацкой мануфактурой. В Лионе у Фру остались родственники, три брата. Но она никогда не вспоминала о них, по крайней мере вслух, хотя тщательно берегла портреты. Она посвятила себя княжескому семейству Голицыных и в роковые революционные годы не покинула хозяев, разделив их судьбу.
Юной, стройной, с прекрасным образованием и манерами Франциска приехала в столицу Российской империи, не зная, что ждет ее в дальнейшем. Она имела на руках отменные рекомендации и без труда нашла себе применение. Ее пригласили сначала в дом Толстых, потом бабушка Лизы, княгиня Елизавета Ксаверьевна, убедила молодую Франциску перейти к ней, приглядывать за внуками от старшего сына, уехавшими позже в Париж.
Конечно, мадам Франциска, на русский манер Франкония Михайловна, и представить себе не могла, что настанут в России времена, когда перестанут чтить Бога, а обращение «господин», «госпожа» станет запретным. Все сделаются «товарищами», а французский язык и хорошее воспитание будут объявлены буржуазными предрассудками. Русский же язык, который Франциска учила по произведениям Толстого и Тургенева, заменят «выраженьица», как она, бывало, сетовала, площадная ругань и того хлеще — матерная брань.
Иногда она сожалела, что не уехала из России в семнадцатом году, полагая, что братья давно считают ее погибшей, письма от них давно уже перестали приходить. Да и сама она не писала, боясь бросить тень на приютившую ее семью. Всю свою жизнь она посвятила двум девочкам, Лизе и Наташе. Именно Фру давала Лизе первые уроки игры на фортепьяно, выучила обеих языкам, французскому, английскому, немецкому, так что и выпускники университетов бледнели перед их знаниями.
Фру могла бы безбедно жить в собственном доме в Лионе, но вместо этого девятьсот блокадных ночей и дней она берегла старый голицынский дом на Фонтанке, точнее то, что от него осталось после пролетарской «реконструкции» под коммунальные квартиры. Он согревала своим дыханием краски на расписанном Брюлловым плафоне, залезая на лестнице на огромную высоту танцевального зала, обессиленная, голодная. И стояла там подолгу, ведь только она одна во всем брошенном доме, да и не только в нем, знала, кто такой Брюллов. Не космополит, а великий художник. Только в сорок четвертом году, когда блокаду окончательно сняли и в Петербург вернулись преподаватели Академии художеств, они взяли заботу о плафоне на себя. И долго не могли поверить, что несмотря на три суровые зимы, без отопления, краски не потрескались, плафон — точно до войны, пережил все. Фру отдала творению Брюллова часть жизни. И никогда не пожалела об этом.
В тридцать седьмом она сделала все, чтобы две девочки, оставшиеся сиротами, ничего не узнали о страшной судьбе их родителей, она берегла их от горя, особенно младшую, Наташу. Она оберегала их детство, заменив им мать, и оплакивала их, как мать, когда обе пропали без вести в сорок первом.
Потеряв Лизу под бомбежкой, Фру искала ее, потом какие-то солдаты, отступавшие на восток, уговорили ее идти с ними. Посадили на переполненный поезд, так она и вернулась в Питер. Вернулась в надежде, что Лиза и Наташа уже в городе. Но не нашла их и была в отчаянии. Только в сентябре, когда кольцо блокады сомкнулось вокруг Ленинграда, Фру успокоилась. Если обе девочки живы, это очень хорошо, что они не попали в город. Она предчувствовала, какой ужас вскоре начнется здесь. И прижав к губам образок Девы Марии, Фру молилась. Она так и осталась католичкой и не скрывала этого, — она просила Богородицу за девочек, лишь бы были живы, лишь бы ничего не случилось с ними.
А вокруг под грохот зениток, в перекрестье прожекторов с воем проносились «юнкерсы>, они сбрасывали на город свой страшный груз. Взрывались, рушились дома, гибли люди. Однажды вахтерша Марья Сергеевна поднялась к Фру и попросила ее приютить ребят-краснофлотцев, их отправляли на Невский пятачок, но устроить на ночь негде. Вот решили, в их доме много свободных, брошенных квартир. Не возьмет ли Фру к себе на постой пяток? Она взяла, не пяток, три пятка. Они поделились с ней пайком, а она показала им Брюллова.
После, когда мальчишки ушли, она вспоминала, как стояли они посреди зала, глядя на ветки аканта и лавра, на волны синего-синего моря, плещущегося в стране, где они никогда не бывали, в Италии. Да и вряд ли будут. Это Фру знала наверняка, и хотя желала обратного, не надеясь, что кто-либо из них выживет. Мальчишки-новички, выпускники ФЗУ, все щуплые, лет по пятнадцать-шестнадцать, недокормыши. Одеты кое-как, ботинки с дырками, а на троих — одна винтовка и несколько гранат. Как они выбросят с пятачка немцев, имевших куда лучшую подготовку? Фру знала, ни один из них не вернется назад.
Но Марья Сергеевна записала имена троих, и потом интересовалась их судьбой в военкомате. Так и вышло — погибли все, через три часа после высадки на пятачок…
Вместе с Марьей Сергеевной Фру ходила перевязывать раненых в госпиталях, рыла окопы на Пулковских высотах, однажды отправилась посмотреть на первых немецких пленных, двух летчиков, сбитых над Питером. Она смотрела на них в лорнет, доставшийся ей в наследство от княгини Елизаветы Ксаверьевны и немало насмешила тем окружающих товарищей.
В первую, самую страшную блокадную зиму, она сквозь вьюгу шла в Филармонию послушать музыку и спасла от смерти женщину, имени которой так и не узнала. Та упала на улице и не могла встать. И никто не остановился помочь, боясь упасть тоже. Только Фру подняла ее и довела до дома. И сама кое-как добрела назад.
Не меньше, чем панно Брюллова, она берегла Лизин рояль, немецкого производства, и зорко глядела, как бы какие-нибудь ушлые проходимцы не стащили его, чтобы распилить на дрова. Обложила инструмент теплыми вещами, что нашлись в доме и сберегла. Иногда играла на нем, когда не стреляли. Для Марьи Сергеевны, для немногих оставшихся в живых соседей.