26 и 27 июня наши войска вели жестокие неравные бои на подступах к городу, но 28 июня части второй и третьей танковых групп врага прорвались и захватили Минск.
И вот теперь Мария увидела, как по улицам ее родного города бесконечной лавиной идут фашистские танки и машины, трещат мотоциклы, слышится незнакомая лающая речь. Мария чувствовала, как у нее комок стоит в горле, даже трудно было дышать, но не от гари и дыма, а от ненависти и боли. Невыносимо было смотреть на все это. За сорок восемь часов город стал неузнаваем. Так бывает и с людьми, перенесшими неожиданное горе.
Мария не помнила, как добралась до своего дома, сколько времени шла. Все привычное стало чужим, и даже, казалось бы, не подвластный никому белый тополиный пух стал теперь от сажи и копоти черным и, как траурная вуаль, медленно покрывал опустевшие улицы.
Началась новая, не укладывающаяся ни в какие понятия жизнь, и надо было жить. И жить, не просто существовать, а бороться…
Гитлеровцы начали устанавливать новые порядки. Сразу же ввели комендантский час, по улицам ходили бесчисленные патрули, проверяющие документы. Осипова с удивлением обнаружила, что ее документами интересуются довольно часто. Казалось, ничего не было в ней особенного, но невольно на ней задерживался взгляд, и так было с самых первых часов оккупации. Она никак не могла понять, почему такое происходит, и даже спросила об этом у соседки Лиды.
— А ты выглядишь очень гордой и смотришь прямо, — не задумываясь объяснила та и, заметив недоумевающий взгляд Марии, продолжала: — Когда ты рядом, себя как-то уверенней чувствуешь и не так страшно, вроде ты помочь и заступиться можешь.
Больше Лида ничего не добавила, но в этих нескладных словах она сформулировала основное: всех поражало то непоколебимое спокойствие, чувство силы и уверенности, которое исходило от Осиповой. Наверное, эти качества были в ней и раньше, но война выявила, подчеркнула их. Мария при любых обстоятельствах оставалась Человеком, и это чувствовали все, кто имел с ней дело. Ощущали это и немцы: недаром ее так часто останавливали патрули и полицаи — лицо этой женщины, одетой или в поношенное ситцевое платье, или стиранную кофточку с юбкой, ее прямой и честный взгляд вызывали у них глухое раздражение; но придраться было не к чему, и, грубо обругав или толкнув, ее отпускали. Но то, что раздражало врагов, привлекало к ней друзей. Те, кто знал Осипову до войны, могли бы сказать, что так было и раньше: к парторгу Юридического института Марии Борисовне люди шли со своим самым личным. Знали: Осипова внимательно выслушает, правильно рассудит и сделает все, что может. Она не читала нотации, не поучала, не смотрела сверху вниз, не прикидывалась всезнайкой. Но люди инстинктивно чувствовали ее внутреннее тепло, такт, желание помочь.
Никто никогда не учил Марию высокому искусству дипломатии, она всегда руководствовалась своей совестью, совестью коммуниста. А в партию Осипова вступила, как только ей исполнилось восемнадцать лет. Мария хорошо знала по собственному опыту, как трудно может быть человеку, особенно молодому, когда он еще почти не знает жизни и попадает в сложную обстановку. И в то же время знала Мария, Что если человек по-настоящему чего-нибудь захочет, то он обязательно этого добьется. Она сама, дочь рабочего стекольного завода в Серковицах, рано узнала, что такое труд. Марильке, как ее звали в семье, было одиннадцать, когда она пошла на завод разносить ломкие оконные стекла. Это считалось «легким» трудом. А как же ей было не работать, когда в семье, кроме нее, еще шестеро братьев и сестер. На этом же заводе работали и остальные дети. Отработав шесть часов, Марилька помогала дома, но все же, несмотря ни на что, она еще успевала бегать в школу. При заводе была трехклассная школа, умещавшаяся в одной большой комнате. Мария окончила школу, пройдя за год два класса.
Мария по-прежнему работала на заводе, училась, вела большую общественную работу. Девушку приняли в комсомол, а потом как лучшую активистку рекомендовали в партию. 8 марта в клубе завода в торжественной обстановке первичная организация приняла Марию в партию. Оставалось дело за райкомом.
С замирающим сердцем вошла Мария в кабинет секретаря райкома, тихо поздоровалась. Секретарь пристально смотрел на стоящую перед ним Марию.
— Садись, Марилька, — сказал он. — Послушай, что я тебе скажу.
То, что секретарь назвал ее Марилькой, сразу расположило к нему девушку — так называли ее родные, друзья и подруги.
— Понимаешь, в чем дело, — ласково продолжал секретарь, — не можем мы тебя сейчас в партию принять, придется подождать.
У Марии от обиды и неожиданности даже слезы брызнули из глаз.
— Почему же? — только могла она спросить.
— По Уставу нельзя, тебе только семнадцать недавно исполнилось. Подождем немножко, обязательно примем. Да ты не плачь. — Секретарь райкома вышел из-за стола, сел рядом с Марией.
— Ну не плачь, Марилька, — утешал он ее. — Я тебе говорю, как исполнится восемнадцать, сразу же примем. О тебе и твои заводские просили, но Устав для каждого нельзя менять, ты же сама понимаешь. — Секретарь достал из ящика стола бумажный кулек и дал его Марии.
— Ну а пока ты иди, не огорчайся так, скоро сам тебе билет вручу.
Мария вышла из кабинета с бумажным пакетом в руках и так, не вытирая слез, пошла по коридору. Уже выйдя на улицу, она раскрыла кулек — там были конфеты «Раковые шейки».
«Он меня считает совсем маленькой, — подумала Мария, — ну и пусть…» Она шла по улице, плакала и ела хрустящие полосатые конфеты, не обращая внимания на удивленные взгляды прохожих…
Через несколько месяцев, в 1928 году, Марию Осипову приняли в партию. В 1933 году вся семья переехала в Минск, и здесь Мария начала учиться в Высшей партийной школе имени Ленина, но ее мечтой было поступить в Юридический институт, чтобы потом стать судьей. Осипова добилась своего — она поступила в Юридический институт. Пришлось трудно: у Марии была уже своя семья — двое маленьких детей. Надо было и учиться и работать, времени было в обрез. Но все равно Мария не могла быть в стороне от общественной жизни — ее три года подряд выбирали секретарем партийной организации Юридического института. Осипова отлично окончила институт, ее рекомендовали в аспирантуру, а одновременно с этим на нее поступила заявка из Верховного суда, и Марию направили туда на работу. Но Осиповой очень хотелось стать специалистом высшей квалификации и только потом посвятить себя любимой работе. Она настойчиво просила, чтобы ее отпустили в институт, и в конце концов добилась своего: ее зачислили в аспирантуру, одновременно доверив заведовать кабинетом истории партии в институте. Все дни были насыщены до краев. Особенно много времени отнимала общественная работа: люди шли к ней со своими радостями и печалями — знали, что она поймет, посоветует и, если надо, поможет.
Вот почему, когда началась война, сразу потянулись к ней люди: они знали, что ей можно безоговорочно верить. Марии было трудно измениться, не умела она ходить, смиренно склонив голову, и опустив глаза вниз, но это нужно было делать, чтобы тебя не раскрыли враги. И Мария научилась перевоплощаться то в развязную и наглую спекулянтку, то в запуганную крестьянку, то в самоуверенную жену полицая, то в бесправную жительницу гетто.
Впоследствии этот дар перевоплощения не раз выручал Осипову, спасал жизнь не только ей, но и другим. Но все это было позже, а пока Мария училась сдерживать себя и быть незаметной. Она никак не могла решиться уйти из Минска искать дочь, трудно было сразу сообразить, где лучше находиться ребенку. В городе с каждым днем жизнь становилась все сложнее и опаснее: приказы следовали один за другим. В числе первых появился приказ о том, что все мужчины в возрасте от 17 до 25 лет должны явиться для регистрации на площадь к Театру оперы и балета.
Сначала на этот приказ никто не реагировал, и вслед за ним незамедлительно появился второй, лаконичный и убедительный: «За невыполнение приказа — расстрел».
На регистрацию шли неохотно, но все-таки шли. Одни — чтобы выяснить, в чем дело, а потом уйти, другие — чтобы выполнить, как им думалось, простую формальность. Но у фашистов были свои планы. Вблизи театра расположились немецкие солдаты с винтовками. Когда первая группа мужчин приблизилась к зданию театра, их ловко окружили и, уже никуда не отпуская, повели на Сторожевское кладбище, где, как выяснилось позже, немцы создали гражданский лагерь. Солдаты оцепили растерянных и недоумевающих людей, а при попытке покинуть лагерь, не вдаваясь ни в какие объяснения, безжалостно расстреливали их на месте.
Никто больше не шел добровольно на регистрацию, и фашисты начали без разбора хватать всюду всех мужчин и «сортировать» их на военных и штатских. Основной приметой для такого разделения являлась прическа: всех остриженных под гребенку считали красноармейцами и направляли в лагерь для военнопленных. Условия в этих лагерях были ужасны: пленных оставляли без воды и пищи по нескольку суток. Особенно тяжело было переносить отсутствие воды, а если при этом учесть, что совсем рядом перед глазами измученных людей текла река, то страдания становились невыносимыми. Наиболее решительные пробовали спуститься на берег, но смельчаков методично расстреливали. Возле лагеря стояла толпа женщин, пришедших к своим близким. Время от времени им разрешали передать в лагерь немного пищи и воды, но, так как среди задержанных было много приезжих, к которым никто не мог прийти, местные жители делились с ними, и этих передач хватало ненадолго…
День ото дня к военнопленным подойти становилось все сложнее. Правда, в самые первые дни оккупации фашисты, чтобы завоевать симпатии местного населения, отпускали домой военнопленных минчан. Если какая-нибудь женщина, придя в лагерь, подтверждала, что там находится ее муж, отец, сын или брат — житель Минска, то его отпускали. Многим пленным спасли жизнь такие самозванные родственники…
Но так продолжалось недолго.
Через некоторое время в четырех километрах от Минска в деревне Дрозды фашисты огородили колючей проволокой небольшой участок земли и организовали там концлагерь. Вот туда-то без суда и следствия сгоняли под конвоем задержанных и держали там, несмотря на то, что люди гибли от жары, голода и жажды. Из этого лагеря уже нельзя было уйти только потому, что ты местный житель. Теперь фашисты уже не пытались заигрывать с местным населением. Начались массовые расстрелы евреев. Хотя даже незнакомые люди сплошь и рядом отдавали свои паспорта, чтобы выручить человека, попавшего под подозрение, их старанья были напрасны: немцы безжалостно расстреливали евреев.
Мария уже знала обо всем этом, она вместе с другими женщинами приходила туда, где держали пленных, передавала им хлеб и воду, но все время остро чувствовала, что этого мало, что нужно делать что-то еще, что-то большее.
«Надо действовать!» — эта мысль неотвязно преследовала ее, не давала покоя ни днем, ни ночью.
Стоило Марии лечь, как перед ее глазами возникали разрушенные дома, груды битого кирпича на месте добротных, красивых зданий, заборы, на которых были наклеены объявления на белорусском и немецком языках.
Все объявления, хотя на первый взгляд говорили о разном, сводились к одному и тому же — они запрещали людям жить.
«За оскорбление немецкой армии — смерть».
«За укрытие беглых военнопленных — смерть».
«За укрытие оружия, боеприпасов, радиоприемников — смерть».
Большинство объявлений были на обычной бумаге, а некоторые — о смертной казни — на ярко-красной, как будто кровь невинных жертв выступила на бумаге.
А вперемешку с немецкими объявлениями на остатках стен — углем, мелом или просто выцарапанные чем попало — взывали о помощи и справедливости написанные разными почерками лаконичные строчки.
«Где вы? Я нахожусь…» — далее следовал адрес и подпись. Люди искали своих близких.
Каждый день приносил все новые запреты. Появился приказ, в котором сообщалось, что за укрытие «коммунистов, комиссаров и большевиков — смерть», а за выдачу их — награда. С немецкой точностью указывалась сумма, положенная за коммунистов и комсомольцев. Разве можно было спокойно жить, видя и помня все это?..
Мария поняла, что оставаться сейчас в городе опасно, надо уходить и искать связь с теми, кто уже начал действовать. Но сначала она решила пойти на стекольный завод к сестре и выяснить, где дочь. С трудом она добралась до завода «Октябрь» и застала там Тамару. Оказывается, девочка сразу же, как только услышала объявление по радио о начале войны, умолила взрослых, чтобы ее отправили домой в Минск. Ее с трудом усадили в поезд, но состав так и не дошел до места назначения, до города оставалось еще тридцать километров. Люди пошли пешком, вместе со всеми шла и двенадцатилетняя Тамара. Уже на подступах к Минску встретившиеся солдаты посоветовали беженцам вернуться назад, не заходя в город. И побрела обратно худенькая девочка с упрямым лицом и тонкими косичками. Так шла она несколько дней, оставив за собой сто тридцать километров. Еле живая, со сбитыми в кровь ногами добралась Тома к тетке на стекольный завод.
Осипова появилась на заводе «Октябрь» неожиданно. Сестра встретила ее слезами, дочка красноречивым молчанием, которое часто говорит больше всяких слов.
«Больше ее не оставлю, — решила Мария, — возьму с собой в город, а там видно будет…»
Переночевали, а утром мать с дочерью снова отправились в Минск. Шли медленно: у Томы болели ноги. Впрочем, если бы даже и не болели, быстрее идти было невозможно: впереди них шли люди. Шли густой толпой, очень медленно. У многих не было сил идти быстрее, они уже прошагали изрядный кусок земли, и невольно остальные включались в этот ритм и тоже шли, сдерживая шаги, как это бывает на похоронах, где все равняются по самым первым, по тем, кто идет за гробом…
Когда Мария с дочкой дошли до уже занятых немцами Осиповичей, девочка не смогла идти дальше, заболела. Сначала Мария растерялась. Остаться в чужом, оккупированном врагом месте с заболевшей дочерью казалось немыслимым. В голову приходили дикие мысли — пойти в больницу, дать телеграмму домой, на работу в Юридический институт, в конце концов обратиться за помощью в райком партии. Но мимо проходили чужие патрули, и не было больше той жизни, которая была так привычна, так нужна. Не было ни больницы, ни телеграфа, ни Юридического института и уж подавно райкома. Был вот этот краснощекий немец с приклеенной к нижней губе сигаретой, стоявший, слегка расставив ноги, посреди улицы и проверявший документы у испуганной девушки. На груди у него висел автомат. Он стоял уверенно, как хозяин, а девушка сжалась, втянула голову в плечи, как нахохлившаяся птица, не смея поднять глаза. Наконец солдат протянул бумаги. Девушка поклонилась и заспешила прочь. Он был хозяином, а она рабыней. Так, во всяком случае, хотелось думать этому красномордому солдату и так не хотелось думать Марии. И, может быть, именно в эту секунду Мария с предельной ясностью поняла, что будет рисковать жизнью, скрываться, перевоплощаться, красть, стрелять — делать все, абсолютно все необходимое для того, чтобы именно она, Мария Осипова, ее дочь Тамара и только что ушедшая девушка были хозяевами, а не этот вот немец с автоматом на груди.
На второй день пребывания в Осиповичах Тамара почувствовала себя лучше, и Мария Борисовна стала искать хоть какую-нибудь возможность добраться до Минска. На статную черноволосую женщину с озабоченным лицом обратил внимание немецкий переводчик и остановил ее.
— Кто ты и куда идешь? — спросил он, бесцеремонно хватая ее за отворот жакета.
Мария сразу нашла ответ, и потом много раз ее выручала находчивость.
— Вдова я. Моего мужа и всех родных большевики расстреляли. Вот идем с дочкой в Минск, а она заболела…
Переводчик поверил. Быстро отдал приказание, и Марию вместе с девочкой пропустили на платформу. Вскоре поезд тронулся к Минску.
Удивительная все-таки вещь человеческая психика. Если бы каких-нибудь две недели назад Марии сказали, что она почти три дня будет трястись на открытой железнодорожной платформе с больной дочерью и быть при этом благодарной судьбе, она бы даже не рассмеялась, настолько дикой показалась бы выдумка. А сейчас, полулежа на грязном, выщербленном полу платформы и прижимая к груди спящую девочку, она понимала, что ей повезло, что пешком Тамара, наверное, не дошла бы до Минска. Колеса ритмично постукивали на стыках, усыпляли, и Мария то и дело встряхивала головой, чтобы прогнать сон. Надо было загораживать солнце, чтобы не пекло оно спящего ребенка, отгонять мух. Но эти трое суток пути не прошли даром. В десятый, сотый раз обдумывала Мария будущее, рисовала в своем воображении все то, что сделает, борясь против оккупантов.