— Готовится провокация, Жан. Позорнейшая провокация!.. Они задумали выпустить от твоего имени листовку. А мне предложили дать подписку и отправиться в лес. Взяли заложницей сестру. Как быть — согласиться или поднять бунт?
Я понимала — это дико. Изменила человеку, выдала его, а теперь у него же прошу совета. Но мне нужны были его слова! Нужно было показать, что я готова чудовищной жертвой оправдаться перед ним, попробовать спасти его честь, отвести черный поклеп.
Он прикрыл глаза.
— А как же с Эльзой?
— Все равно… Иного выхода нет!
— В общем ты права… — через мгновение блеснул он глазами, и плечо его коснулось меня. — Но уже ни грана хитрости, Эмма! Это мое условие и приказ. Расскажешь там правду. Она нужна не менее, чем мы с тобой. И сейчас, и потом…
— Из-за этого и крест? — опасаясь, что он рассердится, все-таки спросила я.
— Какой крест?.. А-а! Нет, до такого еще не дошло… — немного растерялся он. — Но что ты думаешь? С такими дьяволами, как Фройлик… возможно, и стоит побыть праведником. Хотя у одного мексиканского художника, как мне говорили, сам Христос крошит этот крест молотком…
Вот, пожалуй, и все… Наспех подлечив в тюремной больнице, меня выпроводили в дорогу. В отряде также почему-то торопились. И когда на Бегомльский аэродром из-за линии фронта прилетел очередной самолет, сразу отправили с ним. Остальное, товарищ следователь, вам известно… Гражданин? Ну что ж, учту. Я ведь понимаю, что кругом виновата…
ЖИВОЕ СЕЧЕНИЕ
маленькая повесть
Теперь это кажется почти что призрачным — таким оно было богатым на неожиданности.
Нашу десантную группу, пока допустили на летное поле и позволили грузиться в «Дуглас», с которого поспешно сняли подвешенные бомбы, две недели держали на хуторе. «Если вам своих людей не жалко, мне своих жалко», — повторяла Гризодубова, возглавлявшая тогда Внуковский аэродром, и спокойно ссылалась на какую-нибудь причину — погоду или опасность на трассе.
Не знаю, как другие, а я прямо-таки страдал. Донимали мысли о новом необычном задании: мы летели напомнить врагу — да, да! — что кровь людская не водица. Не терпелось встретиться с товарищами, которых я не видел почти полгода. Что там с Матусевичем, Платаисом, Гришей Страшко? Живы ли?.. Хотя о Матусевиче и Трише я кое-что слышал в Москве, да это еще больше разжигало меня.
Но нам не везло. Абсолютно. Когда мы подлетели и дали круг над расчищенной партизанской поляной, обнаружилось — приземляться нельзя, вокруг поляны идет бой. Правда, нас обнадежил командир «Дугласа» — он знал еще одно место, где можно было приземлиться… «Тут рукой подать, в Червеньских лесах», — видя наши вытянутые лица, кивнул он на иллюминатор. Однако то, что в воздухе было «подать рукой», на земле выглядело чуть иначе. От Логойщины, где мы намеревались обосноваться, нас отделяли десятки извилистых километров, железная дорога и автомагистраль Минск — Москва, которая очень сильно охранялась.
Из группы я один бывал здесь раньше, поэтому план, как преодолеть неожиданные препятствия, оказался чрезмерно сложным. А, как известно, где сложность, там новые трудности. Я сгорал от нетерпения.
Но наконец с приключениями мы добрались до Руднянского леса, где находился подпольный Логойский райком, и переночевали в землянках. Утром, оставив рюкзак, плащ-палатку, я с проводником — есть же всему конец! — уже торопился в Буды, где, как сказали в райкоме, стояла спецгруппа, присланная штабом партизанского движения, и можно было встретить Матусевича, а возможно, и Гришу Страшко.
1В калитке, на которую мне показали, стоял пожилой мужчина в косоворотке, с непослушными, зачесанными назад волосами. Заложив ногу за ногу и прислонившись к верее, он читал газету. Что-то сердитое сквозило в его бледном лице. На мой вопрос о Матусевиче он равнодушно смерил меня взглядом и, не сказав ни слова, дал пройти во двор.
В чистой половине избы, где все, что можно, было покрашено и побелено, я нашел одну живую душу — женщину, которая страдалицей стояла у окна, упершись лбом в переплет рамы.
На мой стук она не ответила. Не шевельнулась и когда я без разрешения переступил порог.
Я назвал себя. Не знаю, заметила ли она мое замешательство, или кое-что слышала обо мне, но ресницы у нее дрогнули.
— А-а-а! Проходите, — запоздало предложила она через силу. — Но Алеся нет. Пошел с группой под Минск… Проходите! — повторила уже с большей готовностью объяснить, как и что. — Сегодня, наверное, вернется.
Хотя недавно проезжали и тут из «Штормовой»… Пугали, что наши, кажется, попали в беду.
— Они что, видели? — начал я, догадываясь — передо мной жена Матусевича.
— Нет. Но слышали стрельбу и разрывы гранат в той стороне.
— Ну и что?
— Это верно… — согласилась она, поправляя прическу. — Алесь не теряет присутствия духа, как другие!
В ее голосе слышались сердитые нотки — она, видимо, принадлежала к числу людей, которые сердятся и даже злятся, когда что-нибудь угрожает их близким. Но ей самой хотелось верить — с мужем ничего плохого не случилось, — и, глуша тревогу, она принялась хвалить его рассудительность, смекалку и опыт его товарищей, отправившихся с ним.
— А это кто? — спросил я о мужчине в косоворотке, который стоял в калитке.
— Не узнали? Мурашка. Это же Рыгор Мурашка! Вы читали его, конечно… — И снова заговорила об Алесе, называя его то ребенком, то хитрущим-хитрущим. — Из огня вышел цел и невредим, — тяжко вздохнула она, смахнув пальцем со щеки слезы и снова чуть сердясь. — Алесек ты мой, Алесек!.. Да разве мог он вообще примириться с чужаками, если так дорожил своим? Нет, понятно. Не мог и замкнуться в себе. Слишком знал много. Он же ведь энциклопедия у меня ходячая.
И вы не удивляйтесь, что я про это заговорила. Верьте или нет, а это правда… Есть люди, которые знают природу, историю своего края. Встречаются, конечно, знатоки фольклора, этнографии. А он ведь все знает, он всего знаток. А там, где знания, там и любовь…
Вспомните при нем, когда вернется, ну хотя бы опытное поле на Комаровском болоте. Увидите — сразу как подменят его. Слова уже не даст вставить. Зачастит скороговоркой: и что это самая старая болотная станция в старой России, «в Европе даже», и что перед войной на ней то-то и то-то открыли. Не случайно штаб РР — и тут же расшифрует: рейхслейтера Розенберга — вывез в Германию вместе с учеными две платформы земли ее осушенных угодий… И пошел, пошел…
Хоть в общем-то, нужно сказать, закваска у него мирная, и он — вы, должно быть, заметили сами — копун.
Приходит к решению исподволь, словно нехотя. Да и решившись на что-нибудь, не слишком торопится.
Я удивлялась даже сперва: отчего бы это? А потом поняла. За спиной у него лесная Тхорница, если слышали. Каменистые поля Логойщины… Правда, мало кто из нас не попробовал пастушьего хлеба. Это так. Пастушество у всех у нас начальная профессия. Но не всем пастушье, крестьянское в кровь проникло. В Алесе же оно укоренилось. Не вырвешь. Было в нем и когда учился, осталось и когда выбился в журналисты.
Он, если хотите знать, меня еще до женитьбы заставил машинисткой стать. Не нашлось государственных курсов, так на частные устроил. «Пускай в руках что-нибудь будет…» А почитайте его передовые «Огни на болоте», «Петр Брагинец»… Они ведь все про скупую землю, Про то, что ее необходимо заставить быть щедрее. И прежде всего нашу, обделенную природой…
А науку прямо грыз. Сначала в высшей начальной. Читали про такую? Учителя там в гражданскую и зарплаты не получали. Разве родительский совет подкинет что-нибудь иногда из самообложения. И учеба, конечно, зависела более от тех, кто учился, а не учил. Но вот пожалуйста — поступил в семилетку. И не куда-нибудь — в Минск! Сработало, значит, свое, тхорницкое упорство… Ну, а там с таким же рвением писать начал. За старорежимщиков в лесничествах, в земельных органах взялся… Однако первый очерк, который напечатал, назывался «Диво на болоте». Вот так!.. Ну, а после — «Звязда», учеба на вечернем геофаке. На географическом все-таки! Война, если хотите, и та застала его в командировке. Секретарь Октябрьского райкома показал тогда ему кусок соли, добытой буром. Решили отметить, конечно. Но смех — не оказалось рюмок. Довелось сперва выпить сырые яйца и наливать водку в скорлупку. И послушали бы вы, как позже он рассказывал про эту последнюю мирную радость!
Она умолкла, чтобы тихо поплакать. Но от гордости долго молчать не смогла, да и боялась мыслей, которые гнала от себя.
— Знал он много и про разных Акинчицев, что вынырнули откуда-то, — сдвинула она темные брови, видимо спохватившись, что допустила перед этим нечто легкомысленное. — Как миленьких знал! Со всей их подноготной! Знал и то, что захватчикам, чтобы говорить с людьми, необходимы отступники. Как ты обойдешься без них? Хочешь не хочешь — выковыривай из щелей, привози в обозах.
Ну, и привезли, выковыряли. Стали выходить газеты, журналы. Появились листовки с плакатами… И, ничего не скажешь, своим ложным словом у некоторых доверчивых отбирали волю. Поэтому, если хотите, у Алеся и родилась идея…
Было тут, возможно, и желание пощупать все самому, стать свидетелем. Знаете, какой он?.. Перед тем, как идти в управу, в издательский отдел, съездил в свою Тхорницу и в Мочаны к тетке. Чтобы застраховаться от неожиданностей, подыскал квартиру на Пушкинском поселке, где нас не знали. И тоже не торопясь, по-деловому…
Приняли его охотно. Им было на руку окружить себя людьми. Дали Алесю, как он говорил, ровар, это значит велосипед, прикрепили наборщиков с верстальщиками. Обязали возить оттиски цензору в редакцию. А как же? Технический редактор! Садись на этот самый ровар и кати через весь город. Сперва на площадь Свободы, где апартаменты герра Шретера, а потом на Революционную, или, как по-ихнему, улицу Рогнеды, где «Беларуская газета» и квартира редактора Козловского.
Так что вся их кухня открылась перед моим Алесем. Вози да смотри. А там от одного этого самого Козловского стошнить могло.
Поглядели бы, с каким высокомерием этот шляхтич отстаивал строчки, снятые при верстке из его писаний! Как торговался за место на полосе. «Мою статью поднимешь. Вот сюда! Кто я тебе? А эту пачкотню вниз! Ты брось мне уравнивать, что не уравнивается. Мы еще не знаем, что он за белорус. Может, вообще придержать нужно…» А поглядели бы, как распределяли там гонорар, премии! Как наперегонки подхалимничали перед Шретером, улыбались даже стоя у него за спиной. Хихикали, хохотали, когда знак подавал. А потом каждое кинутое им слово склоняли. А как же, установка!.. А что предпринимал Козловский, чтобы боялись его самого! Для письменного стола выкопал где-то мраморный прибор, кипы справочников, книг. Благорасположение свое, а значит и милость, дарил одним прислужникам. Пускай будет известно, что он тоже властелин и воинский начальник. Элита! А головка как у кота. Что там поместится? И, что бы укрепить себя в глазах других, нарочно при сотрудниках звонил в СД и рассусоливал с разными намеками: «Вот с кем имею дело, с самим Шлегелем!» С помощью Акинчица даже Сенкевича спихнул с редакторского кресла и сел в него!..
А тот вскипел, разумеется, стал в оппозицию. Но не к хозяевам. Где там! Хотя, мстя за немилость, будто бы и играл в либерализм. Лез в душу каждому — искал помощников и жертв для абвера. «Самоуправление! — хлопал по ляжкам. — Что им, разве оно заботит их?» Это значит — таких, как Козловский и иже с ним. «Дорвались до кормушки — и сытые!» Даже грозился некиим Томплой, который, только прикажи, все сделает. «Не перевелись еще люди. Действовать надо, действовать!..» Алесь его сорокопутом — жуланом — называл. Есть хищник такой. Умеет петь у разоренного им же гнезда. Засвищет, как зяблик или черноголовая мухоловка, и ждет глупых.
И так все. Как клубок змеиный…
У нас пишущая машинка была. Ундервуд. Купили мы ее давно, еще молодыми. Помню, тогда их поступило в Минск всего двенадцать. И стоили они неимоверно дорого. Пришлось влезть в долги.
Ну, так… Вернулся Алесь после одной из своих поездок бледный как полотно… Глянула я на него и ахнула — неужели не замечала прежде? — седина на висках! Начал сереть золотистый мой. Да и бледность при седине, если хотите, ой, какая страшная! Ну конечно, я бросилась к нему с расспросами, чтобы заслонить от опасностей. А он и говорить не может. Только когда пришел в себя немного, выпроводил Нату с Адочкой: «Поиграйте там, около дома». И лишь головой все крутил.
«Не могу, Рая!.. Они хуже чужаков. Садись! Это выше моих сил!..»
Когда я выходила за него, обыватели пугали: «Гляди — деревня. Нравится или не нравится, придется уступать». А я тогда смеялась: «Разве я командовать замуж иду или воевать с мужем?» И когда он горячо брался за что-либо, слушалась его безоговорочно. Да и верила ему. А если веришь, сразу полюбишь или возненавидишь все, что он любит или ненавидит.
Замирая, когда из коридора долетали шаги или шорох, села я за машинку и с горем пополам напечатала листовку… Что поделаешь! И признаюсь, тужила украдкой по ночам — догадывалась, куда все клонится, в мыслях подсказывала кое-что, остерегала.
Сами судите. Зачастил Гриша Страшко. Тоже журналист. Подкупал меня какой-нибудь выдумкой. Девочек доводил до визга. Лохматил чуприну, спорил с Алесем. Однажды на рассвете наведался… Но где те наивные, которые поверили бы, что ему приспичило лететь чуть свет просто так? Когда еще комендантский час!.. Приезжали из Логойщины. Бросали взгляды на окна, шушукались. Бывало, и ночевали. Или… Рассказы про Мурашку. Чуть что — Мурашка да Мурашка. С какой это стати? Сухой, надутый. И вообще будто застывший на одной какой-то мысли. Неужели только потому, что у него имя? Что планы были созвать некий писательский съезд?..
И действительно… Через некоторое время Алесь принес в кармане шрифт.
Брал сперва из довоенного набора, что пылился в запасных реалах. А затем и из касс начал прихватывать. И не думайте, что только то, что под руку попадалось. Ого! Не будь он Алесем! Он и в последний день жизни от расписания не отступит.
Ей снова не понравились собственные слова. Но она не нахмурилась, как в тот раз, а усмехнулась — хитровато, с легким презрением к себе.
— Но, известно, слушалась не только я одна, — словно потеряв мысль, через минуту призналась она. — Слушался и он меня. А молчали мы в таких случаях потому, что понимали друг друга без слов. Я раньше немного прибеднялась. Когда несчастье на пороге, тянет прибедняться…
Но, как и надо было ожидать, за шрифтами последовали верстатки, валики, пластмасса на обливку валиков… У меня стала одна забота — он, мой Алесь. Пришили ему потайные карманы в пальто. Охраняя его, как ни возражал, навязала Адочку. Пускай берет с собой в такие дни. Она у нас беленькая, милая — настоящий талисман. Взяла на себя и обязанность прятать принесенное из типографии.
Дом, где мы поселились, был деревянным, хотя и двухэтажным. Чтобы утеплить его, когда-то насыпали на чердак песку. Так в нем я зарывала все. Пожарной инспекции, разумеется, не было, жители держали на чердаке разный хлам, сушили белье. Возьмешь таз, положишь добытое Алесем, прикроешь сверху бельем и лезешь, будто по хозяйственным делам.
И похвалиться могу — ой, какими дружными чувствовали мы себя тогда! Как хорошо разговаривали, смеялись! Посмотрим друг на друга и смеемся. Не смущало даже, не впустую ли все! Не слишком ли далекая цель поставлена? Война ведь! Да и дети!.. А когда отправили собранное богатство в Маныловский лес, тешились, будто сами детьми были… Ох!..
И все-таки, как оказалось, до сих пор она бодрилась — стесняясь показать слабость. Но, видя, как я слушаю ее, все более становилась собой.
— Где же тут справедливость? Где? — выкрикнула она вдруг с надрывом. — Разве теперь моему золотому погибать? От слепого случая… Вернется — не отстану, хочет или нет, пускай берет следующий раз с собой.
2Ее чисто женская логика убедила меня сильнее, чем что другое. Я решил ожидать Алеся. Правду иной раз принимаешь душой. Да и просто я не имел права поступить иначе.
Постель мне, когда стало смеркаться, постлали в гумне, на душистом, скользком сене. Положив сбоку автомат, слушая ласковый писк ласточек, я настроился на сон. Хорошо думалось о Раисе Семеновне, которую любовь заставила примкнуть к борьбе, представлялось, как завтра встречусь с Алесем. Удивляло — почему немцы не трогают Буд?.. К слову, подобное недоумение охватывало меня и в самолете. Когда мы пересекли линию фронта, во тьме, под ногами, напоминая журавлиные клины, засветились костры партизанских аэродромов. Почему немцы дают им гореть? Руки не доходяг? Ага!..