Я уже засыпал, когда услышал, что кто-то силится влезть ко мне на сено.
— Кто там? — спросил я нарочито по-немецки.
— Свои, — как показалось, недоброжелательно отозвался мужской голос. — Захотелось пожупить[4], как говорят у нас на Случчине.
Раньше я не слышал его голоса, но узнал — Мурашка.
— Дайте руку!
Он влез, дыша с присвистом, и сел в ногах. Собрался было закурить, но одумался.
— Неужто они в самом деле напоролись на засаду? — спросил, точно я скрываю от него что-то. — Алесь сейчас самый близкий мне человек. Хотя дружба у нас не такая давняя…
Чувствовалось: хмурый, ершистый до этого Мурашка, как бы вспомнив — ему надо быть добрее, — постепенно смягчился и сам уже напрашивался на исповедь. Я приготовился слушать.
— Звездовцы всегда были на виду, — помолчав с минуту, заговорил он. — А Алесь — понятно. По корреспонденциям, по работе в сельском отделе. Машинисток же знали по машинному бюро. Бывало, Раиса Семеновна слушает, что ей диктуешь, перебрасывается с другими словами, а стоит только замешкаться самому, сразу подгоняет: «Давайте! Дальше!» Замечали даже их маленькую Адочку. Чистенькую, с глазками-незабудками, с косичками шелковистее льна.
Нельзя сказать, чтобы Алесь легко шел на сближение. Наоборот, как бы охранял в себе что-то заветное, к которому подпускают не всех. Но ко мне тянулся…
Он, видите, втайне от жены все республиканские газеты выписывал. Боготворил печатное слово. И свое уважение к нему, понятно, переносил на нашего брата писателя. Читал моего «Сына», «Соловьев святого Поликара», знал биографию. Да и у людей есть чутье, которое подсказывает, как им относиться к себе подобным. Психологическая совместимость и несовместимость, так сказать. Они действуют.
В то время я отважился и стал печатать в газете повесть «Наперекор судьбе». В основу ее сюжета положил деятельность известного анархиста на Гомельщине — Савицкого, — слышали, верно? Пряча между слов задуманное, расписывал его экспроприации и выдающийся талант конспиратора. Понимаете, конспиратора… И, встречаясь с Алесем в редакции, мы частенько беседовали об изворотливости моего героя и его умении заметать следы.
«Наперекор судьбе», — ухмыляясь и щуря глаза, кивал головой Алесь, — многим, по-моему, пригодится…»
«Я писатель-профессионал, у меня одна песня, — подкупленный тем, что меня понимали и намекали об этом, признался я. — Задумал еще одну вещь — «Товарищи».
«Тоже не вредно напомнить кое-кому, — снова одобрил он. — Хорошее название…»
Однажды мы вместе вышли на улицу. С поднятыми воротниками подались к площади Свободы. Я — держа под мышкой папку с рукописями, которую боялся оставить дома, он — ведя неразлучный велосипед.
По небу неслись тучи. Над обезглавленной башней ратуши со скелетом часов кружились галки. Прохожих не было. Дорогу перебежала только желтая шелудивая собака, — как бешеная, опустив морду и хвост. Но мы все равно свернули в сквер и сели на скамейку.
Я привык к Минску, любил его. Разрушенный город угнетал меня. Делалось горько, тревожно. Я сказал об этом Алесю.
— Бесспорно, — согласился он. — Но зато есть где прятаться… Как нравятся вам последние опусы Козловского? Сознательно спекулирует на самых низких чувствах. Где у него совесть?
— А зачем она ему? — спросил я, приняв его искренность. — В кармане пистолет, книжечка, куда записывает услышанные анекдоты, сведения о политически ненадежных. Приехал в костюме, перешитом из польской военной формы, а теперь небось в доме как в камере хранения на вокзале.
Алесь, наверно, ожидал от меня таких слов. Да они и убеждали его в чем-то. Крутнув педаль велосипеда, который приставил к скамейке за спиной, задумался.
— Он ведь сам себя ставит вне всякого закона… А скоро из Берлина прибудет еще пополнение. Его вожак привезет новую партию своих воспитанников, чтобы поставить на ключевых позициях.
Не было сомнений — Алесь собирался что-то делать или уже делал: откуда такая осведомленность? Но одновременно и подумалось: действует он скорее всего в одиночку. И это, видимо, из-за недоверия к людям. Из-за стремления быть самостоятельным, отвечать за одного себя. Ибо видел, как и я, провалы. А возможно, так проявлялась осторожность, — как у паровоза, что должен тянуть тяжеловесный состав.
Святая наивность!.. Мне захотелось помочь ему, предостеречь от скороспелых решений. Сколько людей гибнет, бросаясь на врага сломя голову. Все жертвы из-за этого. А у меня кое-какой опыт с гражданской. И, отбросив недомолвки, я сказал:
— Этот Акинчиц выдавал наших людей, еще когда был юрисконсультом Громады. Правда, пилсудчики судили его после ее разгрома. Дали восемь лет, но сразу выпустили. Значит, понадобился опять…
— Знаю, — усмехнулся Алесь.
— А после боев на Халхин-Голе в Вильно вербовать себе сторонников приезжали японцы из консульства. Так он и с ними установил контакт! А потом с Козловским у нашей границы свил осиное гнездо, чтобы переправлять к нам гитлеровских паскудников. Это тоже знаете?.. Буду жив — напишу.
И все-таки, говоря все это, я вдруг почувствовал… У меня появилось ощущение, что я бегу за чем-то и отстаю. Бегу и отстаю…
Через неделю действительно приехал Акинчиц.
Мы с Алесем как раз сидели в редакторском кабинете — как и было заведено — у письменного стола, напротив Козловского, который с серьезно-важным лицом выдвигал и задвигал ящики в столе.
Не замечая его сердитых взглядов, я рисовал ветряные мельницы на полях газеты, лежавшей под руками. Алесь, как после я догадался, хитро ожидал, что из этого получится.
И дождался. Не перенеся моей вольности, Козловский возмущенно фыркнул и выхватил из среднего ящика лист чистой бумаги.
— На, рисуй, если не терпится!..
И тут же порозовел. Вскочив, хотел было выйти из-за стола. Но раздумал и оперся на него растопыренными пальцами.
Я видел портрет Акинчица в «Чырвоным сейбіце». Еще в двадцать шестом. И, нужно сказать, он мало изменился. То же понурое, узковатое лицо с трагично приподнятыми бровями, те же коротко подстриженные усы, острый подбородок. Новыми разве были вера в себя да скрытое презрение, что тускло светилось в глазах. Высокий, еще крепкий, он выслушал приветствие, стоя в дверях, и только затем, глядя на одного Козловского, двинулся к столу-трибуне и пожал протянутую ему руку.
Держась на взятом парадном уровне, Козловский поклонился и назвал наши фамилии.
— Матусевич? — сморщил рот Акинчиц, глянув искоса на потолок. — Мурашка? Не так давно читал… Однако не понимаю, кому понадобилось обучать бандитов и любопытных раззяв правилам конспирации. Зачем вообще сейчас толкать мысли в этом направлении?
На лице у него, под туго натянутой кожей, шевельнулись желваки — он взвинчивал сам себя.
— Хочется дать рецепты от провалов? Потому что освободители применяют крайние меры? Так? — изрек он. — Интеллигентщина, слизь, гнилье! Ни более, ни менее. Ибо как ты не будешь стрелять в тех, кто не может очистить себя сам? Что прикажете делать с народами, которые дали одурачить себя и отказываются сотрудничать с теми, кто несет им свободу?
Алесь сидел, положив узловатые, как у крестьянина, руки на колени, и только шевелил пальцами. Буквально за несколько минут до этого, страдая, он рассказал мне о трагедии, постигшей деревню Понижевщину, соседнюю с его родной Тхорницей. Эсэсовцы перебили там всех мужчин в семьях, из которых кто-либо пошел в партизаны. Имели, безусловно, списки, подготовленные прислужниками, но выстроили понижевцев на улице и устроили спектакль. Ходили вдоль рядов, заглядывали в глаза и показывали пальцами. Вот какие, мол, бдительные и всезнающие — видим виноватых насквозь.
Мне за сорок, я тоже мужицкий сын, за спиной не одна эта война, но мне стало страшно за Алеся. Однако ни один мускул не дрогнул на его лице. Вот как!
А спустя день Шретер учинил ему разнос. Кривя полные губы, злясь, что сам замечает, как безбожно коверкает язык, перечеркнул все заголовки на первой странице. — Сдесь! — застучал карандашом по полосе, глотая слова, чтобы как-то скрыть свое бессилие. — Сдесь говорится о земле, которую мы… гм, намерены вернуть бауэру… Так? А вы… гм… скупитесь. Черт!.. Где большие буквы? Растаскали?.. И передайте там, чтобы с этой «Наперекор судьбе»… как тут говорят по-вашему… закруглялись… Чтобы в следующий номер печатали конец… Ферштейн?..
Когда-то я спрашивал у Алеся: какое прежде всего чувство он выносит из войны? Он тогда ответил: «Жажду». Если бы спросили у меня, я ответил бы иначе — выдержку и голод. Жили мы с женой тяжело. Спустили на толкучке все, что было можно. Я, конечно, понимал: Шретерово запрещение печатать повесть — это подозрения и новые испытания — беды. Но я, даю слово, засел за «Товарищей». И хотя довелось лавировать, работал с трепетной радостью. «Ага, разгадали, дошло! Значит, доходило и до других — кому адресовалось!» И пусть когда-нибудь скажут: «Печатался бог знает где», — все равно писать! В этом одна опора, единственный выход. И пусть «Товарищей» тоже прикроют, мне, возможно, удастся хоть словом переброситься с теми, для кого живу. Я забыл, что такое свежий воздух.
Встретились мы с Алесем через несколько месяцев. На Комаровских виллах, неподалеку от танка, стоявшего там с начала войны. Большой, трехбашенный, он пробился почти через весь захваченный уже немцами город. Многое раздавил своими гусеницами, многих немцев расстрелял из пулеметов и пушек, но здесь, подбитый, остановился и окаменел. И немецкие солдаты, проезжавшие позже мимо, не пропускали случая, чтобы не сфотографироваться на его фоне.
Я стоял и наблюдал как раз за одним таким случаем. Из подъехавшего бронетранспортера соскакивали солдаты. Залихватски поправляли пилотки, ремни на шинелях — готовились увековечить себя у некогда грозной машины. Алесь и верткий чубатый парень подошли ко мне неслышно, и я вздрогнул, когда Алесь дотронулся до моего плеча.
— Вчера тут происходило еще более страшное, — дыша мне в ухо, сказал он сипло. — Вешали, а потом снимались. Любят они гипнотизировать себя.
Он очень похудел. Глаза виновато и сердито поблескивали. Знакомые мне австрийская шапка и демисезонное пальто сидели на нем как чужие.
— А знаете, что осужденный кричал людям, когда его тянули к виселице? «Чего вы глядите? Возмущайтесь! Почему вы не возмущаетесь?»
— Всех не перевешают! — злобно сказал парень и кулаком, словно у него вместо руки была культяпка, вскосматил чуприну.
— Спокойно, Гриша, — попросил его Алесь.
— А что тут такого?
— А то, что в подобных местах всюду глаза и уши, — не выдержал я, сердясь на его разухабистость и представляя переживания человека, которого волокли на смерть.
— А как тогда быть со словами повешенного?
— Это правда, всему есть предел, — потупился Алесь. — Я тоже предупредил редакцию, что бросаю работу и еду учительствовать в деревню. Я почувствовал головокружение.
— Понятно…
Но по-настоящему я понял свое и Алесево положение позже — когда морозным февральским днем он, бледный, прибежал ко мне домой.
Дело в том, что «элита» решила отметить чем-нибудь торжественный выход сотого номера «Беларускай газеты». Подвернулись и деньги — большим тиражом выпустили «Календарь». Ну, а раз так, само собой напрашивалась бесплатная «идейная» выпивка с закуской, которая, кроме всего, по мысли ее инициаторов, должна была консолидировать силы, подать кое-кому надежду самому выбиться в «элиту». Что же касается моей особы, то мне вообще не было возможности отказаться — это окончательно демаскировало бы меня. К тому же в Минск с новой партией выкормышей и идеей создать Центральную раду опять приехал Акинчиц.
Поэтому, естественно, слова, которыми Алесь начал разговор, вызвали у меня досаду.
Отказавшись сесть, он приложил палец к губам. Спросил жестом, одни ли мы, и бросил внезапно, как приказ:
— Сегодня ты, Рыгор, никуда не пойдешь.
— Почему? — не очень вежливо поинтересовался я.
— Разреши не объяснять…
Я пожал плечами, отвернулся от него и отошел к окну.
Как сейчас помню, увидел желтую собаку, которая с опущенным хвостом и мордой пересекала улицу. «Неужто та самая?» — с суеверным страхом подумал и разозлился.
Алесь обнял меня за плечи.
— Ну, хорошо. Слушай!.. В самом начале и мне думалось, что они люди, ослепшие от самовлюбленности и с мозгами набекрень. А потом увидел и убедился: маразм. Полный. И, чтобы защищать живое, нужны не одни разоблачающие их слова!
Когда мы сели, как заговорщики, сблизив головы, он, понимая, что значит для меня сейчас доверие, стал еще более покладистым. Глуховато от пережитого волнения заговорил о Сталинграде. О необходимости отдать столько энергии, сколько ее отдают на фронте, о том, что верховоды собираются создать корпус «самоохраны», — иначе говоря, развязать междоусобицу.
— Понимаешь, — чуть слышно шептал он, — я встретился с человеком с Большой земли, и все как-то стало на свое место…
Признался, что жены со старшей дочерью в городе уже нет. И, если повезет, через несколько часов он сам, Адочка и еще один товарищ — «Помнишь, у танка?» — направятся вслед…
А я слушал его и мучился — уничтожал себя и завидовал ему. «Отдать столько энергии, сколько отдают ее там! — лихорадочно думал. — Пора, Рыгор, пора!.. И написанное отправляй как можно быстрей на святую землю. Пусть знают, с кем ты… Хотя, безусловно, учить людей, как сохранить себя в борьбе, мало… Но ведь и конец еще далеко!..»
И вот что получалось! Алесь будто бы и не сплачивал вокруг себя людей, но те, кому доводилось быть рядом с ним, невольно втягивались в борьбу… — вздохнул Мурашка. — Ну ладно, спите. А это вам газета. Просмотрите завтра. Он ее в Манылах основал… Никто, понятно, и думать не думал, что эта «кольчужка» тоже будет ему мала, что его потянет сюда, в спецгруппу, и он отрастит бороду, приобретет желтую колонку…
3Зажмурившись, я с наслаждением крякнул и открыл глаза. Тут и там соломенная крыша просвечивала, и в гумне царил синеватый мрак. Неподалеку надо мной, на решетине, щебетала ласточка. На нее падал свет, и было видно, как трепещет белая шейка. Густо, прерывисто ныл «фокке-вульф». Но вовсе не верилось, что рядом война.
Раиса Семеновна принесла воды, полотенце. Поливала молча, прислушиваясь к гудению «фокке-вульфа». За ночь она, видимо, не сомкнула глаз, осунулась, почернела. Становилось даже не по себе — как горе может изводить, съедать человека.
— Собираются идти искать моего дорогого, ненаглядного, — сообщила она, принимая от меня полотенце и теребя его концы. — Говорят, что, если убили, кинут на месте. Разве заминируют только. Ох!..
— Не надо. Никто ведь не видел даже, что его ранили.
— Вот и по-моему… Хоть я и попросилась… Мурашка тоже собирается…
Присутствие мое становилось лишним. Было не до меня. В словах Раисы Семеновны чувствовались отчужденность, укор. «Чего тебе еще? — как бы спрашивала она. — Ты живой, а он попал в засаду и, может быть, мертвый. Чего ты ждешь от мертвого?»
Поцеловав ей руку, которую она не давала подносить к губам, я отказался от завтрака и ушел из Буд.
Но за околицей меня догнал Гриша Страшко. Тяжело дыша, обнял, прислонил голову к моему плечу.
— Лучше бы меня… если это обязательно!..
— Подожди, что вы как сговорились? Алесь не из таких, кого можно хоронить заранее, — остановил его я. — Мне нужно выяснить некоторые обстоятельства, а ты помоги мне. Возможно, захочется и перейти к нам.
— Я понимаю, понимаю, — заспешил Гриша, — тебя интересует банкет? Известно… Алесь метался, как в клетке. А тут беда за бедой — сожгли Тхорницу, уничтожили семью его тети в Мочанах, через которую когда-то переправляли типографское оборудование… И ко всему задание… не выполнено!..
Я взял его под руку и повел к недалекой куче дикого камня, собранного перед войной с придорожного поля. Посадил, примостился сам.
— Не ясно говорю? — виновато догадался он. — Ну я буду спокойнее. Видишь… Когда все подготовили, Алесь вдруг обнаружил непредвиденное: оказалось, чтобы придать банкету демократичность, на него пригласили многих. Ясно? Алесь, само собой, ужаснулся… Надеясь, что не все еще пропало, побежал предупредить некоторых…
Я, правда, не разделял ни его мук, ни мер. У войны свои законы. Огонь вызывают и на себя. Но он слушать не хотел.