Признание в ненависти и любви
(Рассказы и воспоминания) - Владимир Карпов 8 стр.


После я никак представить себе не могла. Удивляюсь и сейчас — какая нужна выдержка, чтоб, при всем этом, сказать мне всего два-три слова… А затем, когда я заикнулась, взвалила на Ваню новую тяжесть — пускай выбирает, ехать к моим родителям или перестать встречаться со мной, — батюшки! — только вздохнул со всхлипом…

Собирались райкомовцы регулярно — через неделю, по воскресеньям, когда немцы и полицаи обычно пили. Для встреч облюбовали квартиру члена райкома из службы пути. На Проводной улице. Обсуждали отчеты, намечали, что будут делать завтра. Если же поступало срочное задание от горкома, проводили внеочередные совещания.

Ну, так вот… Ваня и до этого добровольно брал на себя такие неожиданные срочные задания. Но теперь, будто что-то доказывая мне, просто стал лезть на рожон. Будто нечто большее, чем он сам, владело им, подчинило его себе. Надо, надо, надо!

Работая на маневрах, сам вызвался составить план размещения военных складов, входных и выходных путей, мест, где наиболее скапливаются эшелоны. Чтоб помочь многодетным семьям фронтовиков и партизан, собирал среди знакомых продукты, одежду. Сбрасывал в условленных местах уголь с тендера. А летом со своим Корзюком (тот теперь за ним как нитка за иголкой ходил) напросился взорвать наливные цистерны в Осиповичах. Минска, вишь, им стало мало! Махнули на чужом паровозе, будто на похороны Корзюковой матери. Порядки, понятно, знали отлично. Приехав, выдали себя за вагоноремонтников и направились на станцию осматривать составы… Потом передавали, как ухнуло там!..

Ну, кому не ясно, что до поры жбан воду носит…

Не встречались мы с месяц. Правда, мимоходом я видела его — то в депо, то у поворотного круга. И каждый раз сердце мое падало, замирало — погибнет ведь, — хотя я и фыркала. Оказывается, можно любить и человека, который отрекся от тебя. Да иногда еще сильнее, чем тихого и послушного. Потому что мало кто сразу примиряется с поражением, не старается взять свое.

Скоро я уж не владела собой. Куда и гонор девался. Готова была решиться неизвестно на что, только бы от него беду отвести и вернуть к себе. Я в мыслях разговаривала с ним, убеждала, видела во сне, строила невероятные планы. Наконец решилась. Подстерегла, когда он возвращался с работы, и, перегородив дорогу, сказала, что мне очень нужно с ним поговорить.

Он побледнел, передернул лопатками, но на встречу пришел. Верно, боялся, что иначе наделаю глупостей. А возможно, и в самом деле любил еще…

Солнце садилось, на развалинах лежал багряный отблеск. До комендантского часа оставалось не много.

— Завтра будет ветрено, — сказал он, подавая руку. — Что случилось, Липа? Ты словно сама не своя. Ну, говори.

Так, значит, он надеялся: я скажу ему что-либо такое, что, возможно, станет мостиком к нашему примирению. Полагал, что месяц разлуки образумил меня, заставил задуматься. Если уж такой подонок, как Захаревский, стал заикаться и заговариваться, то неужто для меня все прошло стороной, не затронуло? И себялюбие, слепота оказались сильнее, чем разум?

Но так мне представляется сейчас. Тогда, глупой, мне казалось иначе — он обратился ко мне, назвав по имени, чувствуя свою слабость.

«Ага, отступаешь! — подумалось мне. — Давно бы так! Человек всегда человек… Разве я не люблю тебя, дуралея?!»

Существо мое ликовало. Сердце и то против меня было.

Повиснув на Ваниной руке, я потянула его к знакомым развалинам с уцелевшим крыльцом. «Погоди погоди! — грозилась, веселя себя. — Вечная мерзлота и та тает, Ванечка! Милый ты мой!»

Подошли к крыльцу, ступеньки которого были точно вымытые.

— Я не могу, Ваня, — призналась, боясь одного — чтоб он снова не спросил, что я собираюсь ему сказать. Чтобы опередить его, пустила в ход свое испытанное средство — начала сыпать словами: — Приходит ли тебе в голову, чем ты рискуешь? Страшно мне, руки отнимаются!

Он нетерпеливо вздохнул.

— Зачем ты заранее пугаешь себя, глупая?

— Ведь не шутка, Ваня! Это конец всему.

— Пусть. Но человек для жизни рождается. У него цель есть. Иначе он не был бы человеком. Не говоря уж — советским…

Я трогала его плечо, лохматила и приглаживала ему волосы. Как никогда до этого, глядела в глаза — туда, в самую глубину, терлась щекой о грудь и целовала, целовала то в переносицу, то прямо в губы.

Но мои ласки, видимо, были недобрыми. Когда я обвила его шею и, сжимая, припала к нему телом, Ваня легонько отстранил меня.

Неужели он прочитал мои мысли? Разгадал?

Добиваться своего, искушая, чтоб потом спекулировать на Ваниной совести?.. Что может быть подлее… Но выход нашла. Закрыв ладонями лицо, упала ему на колени, затряслась в плаче. И сама не знаю, что это было. Отчаяние? Просьба простить? Раскаяние? Ужас?

Потом, уже не имея сил быть с ним, вскочила и побежала, неясно чувствуя, что он очерствел, виноват в чем-то передо мной… Но на что решиться, так и не знала…

Спустя некоторое время Ваню арестовали. Прямо на работе, сняв с паровоза.

Держали сперва в СД — в карцере. Затем в тюремных камерах номер десять, номер тринадцать, номер восемьдесят семь. На сто девятый день вместе с другими заключенными погрузили в двухосный вагон и отправили в Освенцим. И когда поезд тронулся, я побежала вслед. А когда споткнулась и упала, жить уже не хотелось… Без высокой цели трудно сознавать: надо так надо!..

Мы сидели на пеньках под елями с окоренными комлями, между осиновых и березовых стволов виднелись лагерные, с заросшими травой крышами землянки, куда, петляя, пробирались тропинки, на которых выступали точно набухшие корни.

Вокруг было много солнца. Комары толкли мак. Пели птицы. Пахло прелыми листьями, хвоей, нагретой корою. Из оранжевых шишек, что гроздьями свисали с лохматых ветвей, то и дело вылетали крылатые семена. Шишки словно стреляли ими, и они, отлетев, спускались на землю, крутясь спиралью.

От собственного признания Липе сделалось легче. Она выпрямилась и, прислонив винтовку к плечу, все говорила и говорила, глядя перед собой. Лишь глаза были как у незрячей. Над лесом кружил «фокке-вульф». Когда он пролетал над нами, я не слышал ее слов, но Липа не замечала и этого.

ПРОЩАНИЕ

рассказ

[2] невольника, собирать по вечерам детвору, рассказывать ей разные сказки и, выделывая манипуляции, показывать на стене тени разных зверей и птиц. Ибо, прости, доброта твоя, стремление жить, будто все наиважнейшее в завтрашнем дне и все идет, как должно идти, выглядели наивными.

Тебя не выбила из колеи сама Сонечкина смерть. Когда я завернула дитятко в чужой рваный платок и по Сухой улице понесла на кладбище, ты не забыл даже прихватить кусок доски, чтобы выкопать ямку. А потом… чтобы не оставаться с глазу на глаз с горем, пошел собирать детей…

И вот, вспомнив это, я решила объясниться с тобой, пойти сюда, к Сонечке. Прийти, лечь на холмик, обхватить его руками и высказать тебе все-все, излить душу… Но когда пришла, растерялась — ни холмика, ни того места. Все перекопано и перерыто. Даже разбросаны каменные плиты со старых могил. И рвы, рвы… Перемешалось и то, что надумала сказать тебе…

Ага!.. После Октябрьских праздников, когда гестаповцы провели первое «сокращение гетто», уже не было ни одной семьи без жертв. Двенадцать тысяч! Земля в Тучинке стонала, пока танки с красно-белыми кругами трамбовали ее. А мы?..

Мне и теперь многое неясно. Что, например, кроме как копать тайники-«малины» да создавать подпольные группы или, как ты, составлять списки гитлеровских преступлений, можно было еще делать? «Если враг задумал уничтожить тебя, борись за свою жизнь — это тоже борьба с врагом», — сказал ты. Помнишь?.. «Если трудно отомстить сейчас, делай так, чтобы отомстить потом…» Но разве это соответствовало событиям, происходящим вокруг? Не слишком ли много мы думали о своей жизни и слишком мало, чтобы как можно дороже продать ее? Откуда взялась надежда, что все еще может и без наших усилий повернуться к лучшему? Откуда взялись люди, которых вдруг прельстили разглагольствования этого Эпштейна с биржи труда: «Настоящих евреев больше трогать не будут». Ха! «Кончится война — их переправят в Палестину!»

Нет, нет, я, кажется, сама не знаю, что говорю. При чем здесь ты? Если бы не было веры, стремления жить, отомстить после, не было бы ничего. Нельзя враз, по взмаху руки, создать подполье, поднять людей, повести за собой! Таких чудес не бывает!

Однако же были и другие люди. Например, Гебелев с его готовностью к неожиданностям. С его мужеством, умением жить для борьбы.

Он, Мойша, видел дальше… Иногда я даже рассматривала его — хотелось понять, в чем его секрет. Лицо как у многих. Разве только открытый лоб, строгие, сосредоточенные глаза… Но, видимо, в этой вот зоркой строгости, в нацеленности его и заключалась разгадка. Теперь для меня бесспорно, что именно он в главном и определил новое направление… То, что мы начали объединять подпольные группочки, налаживать связь с окружающим, его заслуга. И позже его можно было встретить всюду — и в подземелье комсомольцев, и на «радиостанции», и на Юбилейной площади у юденрата при отправке подпольщиков в партизанские отряды.

Помнишь? Все подтянулись, занялись своим. Ты сел за подготовку нужных документов. В лесные районы пошли группы. Мы взялись шить теплую одежду, маскхалаты, рукавицы с двумя пальцами…

А Эмма Родова с ее талантом конспиратора и сердцеведа? Скольким скептикам она вправила мозги, возглавляя тройку комсомольских агитаторов! Забывала о себе. Сердилась, когда ей приносили хлеб из юденратовской столовки. Хотя во рту и не было ничего, кроме картофельной кожуры… Хочешь обидеть — спроси, выполнила ли она поручение… Ты ведь сам знал это…

Только благодаря таким людям в юденрат, на биржу к Эпштейну, в рабочие колонны были засланы свои люди. На кожевенном заводе, на швейной фабрике, на обувной стали портить кислотой кожи, мануфактуру. На ликеро-водочном — спирт. Выносили полевые телефоны, подошвы, теплое белье.

И все-таки скажу: мы и половины не сделали бы, не побывай у нас посланцы горкома, Сайчик со «Звяздой». Как можно этого не видеть. Все ведь стало таким и не таким…

Нет, я не упрекаю тебя. Тебе досталось тоже тяжелое — тюрьма. Теперь я увидела: ты выбрал ее сам, хотя и подтрунивал над собой. Почтальон, дескать. «И к тем, и к этим в доверие втерся. Тюремщиков, мол, рисует. Любят они, как и всякие деспоты, позировать и увековечивать себя». Добился — в «полезные евреи» зачислили. Старшим в колонне назначили… Бедный ты мой! Хороший мой! Разве этим тебе заниматься? Какой ты актер? Война, получается, не только жертвами страшна…

Нет, нет, снова пойми меня правильно. Ты свое делал! Ой, как важно будет после к позорному столбу поставить нелюдей!.. Но я хочу об ином сказать.

Человек в жизни через многие испытания проходит. Но не каждое из них проверка ему. Да вот есть одно испытание… Неумолимое, как говорят. Это — когда ты перед смертельной опасностью решаешь, как дальше быть. Тогда цена твоя как на ладони. Смерть не перехитришь, не подкупишь. Здесь или так, или этак. Нет середины, и некуда отступать… Над многим ты заставил тогда задуматься, дорогой!

Так вот. Ты знаешь, о мартовском провале нас предупредила городская разведка. Да и от юденрата был затребован список на пять тысяч человек. Будто бы для отправки на срочные работы. Но включать в него людей, работающих на предприятиях, запретили. На вопрос, а можно ли вносить в список стариков, ответили: «А почему же нет?..»

Это ты знаешь, даже записал у себя. Но вот не знаешь, что было дальше. Когда на сборный пункт пришла лишь горстка доверчивых, эсэсманы бросились по домам. Хватали без разбора — всех, кто попадал под руку. Взяли сирот и воспитательниц из детского дома… А когда не хватило и с ними, гаулейтер приказал покрыть недобор из рабочих колонн.

Назад Дальше