— Смогу, так буду.
— А если не сможешь?
— Не знаю.
Кожамкулов закурил новую сигарету и не мигая уставился на Волкова:
— Вот что. Сможешь — не сможешь, зачем тебе цирк? Ты не мальчик. Зачем тебе кувыркаться! Люди смотрят, а мужчина кувыркается, как петрушка. Нехорошо. Не к лицу. Мужчина ведь… И потом, как ты можешь жить так? Ты же авиатор.
— Когда это было!.. — усмехнулся Волков.
— Когда бы ни было. Ты сколько летал?
— Шесть лет.
— Шесть лет! Как же ты мог забыть? Три дня нельзя забыть, а ты шесть лет забыл! Я не говорю — садись за штурвал, шуруй по газам, лети. Я говорю — давай работать в авиации. Диспетчером будешь. Все рейсы в твоих руках. А заведешься — и подлетнуть можешь. Я тебе сам вывозные дам. И климат у нас лучше. Тумана нет, сырости нет. В горы ходить будешь. Ты не молчи. Ты думай…
Будто Волков и не думал. Будто он сам никогда не хотел из цирка уйти. Но не потому, что мужчине не к лицу кувыркаться на людях. Что Гали понимает в цирке? Что он смыслит в том, чему Волков отдал тринадцать лет жизни?! И за тринадцать лет Волков таких, как этот, десятки видел. Для них что цирк, что театр, что художник, что писатель — все несерьезно, баловство одно. А вот то, что они делают, — это да! Это необходимо. И судят вкривь и вкось обо всем, о чем понятия ни на грош не имеют. Разговаривают с актерами ласково-пренебрежительно, водку с ними охотно пьют, на ты легко переходят, а потом в компании презрительно хвастают: дескать, помню, сидели мы с Мишкой таким-то (называют фамилию известного артиста). Ну чудик! Начнет представлять — живот надорвешь!.. Легко живет, собака. Ему бы в нашем котле повариться!
И все врет: и то, что «представлял Мишка», и то, что «легко живет, собака»… Врет без зазрения совести. Да нет. Не врет, пожалуй. Скорее всего убежден в этом свято, купечески.
Лучше бы врал…
Шесть лет авиации, видишь ли, нельзя забыть, а тринадцать лет цирка можно? А что ты знаешь про цирк? Про репетиции изнурительные, про ежедневную победу над собственным страхом, про восторг, радость неописуемую, когда трюк получился! Два года не получался, а вот наконец получился, и сам черт тебе не брат!.. А про ахиллесовы сухожилия, которые в холодном манеже рвутся пистолетным выстрелом и двадцатилетнего акробата-прыгуна в одну секунду делают инвалидом третьей группы, знаешь? А тебе партнер на ночь горячие ванны для рук делал каждый вечер? Потому что суставы опухают, пальцы в кулак не сжимаются, ложку не держат…
А мордочки детей на воскресных утренниках ты видел? Когда они визжат от хохота, замирают от ужаса, ахают… Ты им снился когда-нибудь?
А про трагедии стареющих цирковых тебе что-нибудь известно? Когда полетчик-вольтижер полжизни репетирует тройное сальто, и, пока он молод, оно у него не получается, потому что опыта не хватает, а к тридцати пяти годам, набравшись этого самого опыта, воспитав в себе нечеловеческое чутье и реакцию, вдруг понимает, что ему так никогда и не сделать это тройное сальто. Пришел опыт — ушла молодость. Покинули полетчика бешеная скорость вращения, бездумная храбрость, неутомимость, которые так необходимы для выполнения тройного сальто. И не сделает он его уже никогда. Потому что ничего в жизни не дается даром.
— Что с тобой? — спросил Кожамкулов. — Врача позвать?
Волков не ответил.
— Я за доктором сбегаю… — сказал Кожамкулов.
Уж если уходить из цирка, так не из презрения к нему, не из жалости к себе. Вот если ты вдруг понял, что торчишь здесь, как по шляпку вбитый в стену гвоздь, — ни вперед, ни назад (вернее, только назад), — тогда уходи. Уходи и будь благодарен цирку за то, что он подарил тебе эти тринадцать лет…
Или другое. Если ты любишь женщину — чужую жену, если пути-дороги ваши постоянно скрещиваются и ты живешь непроходящим страхом, что однажды вас соединят в одной программе с ней и с ее мужем, что каждый день вам придется здороваться и прощаться, поддерживать незначительные разговорчики и вспоминать не то, что хочется, — уходи. Не мучай ее, не трави себя — уходи. Это чужая семья, и ты не имеешь права хотя бы одного человека этой семьи делать несчастным. Уходи…
Зачем тебе ночами не спать от ревности и тоски или просыпаться от собственных слез и курить до утра, удивленно разглядывая сырые пятна подушки? Ожесточаться против ее мужа — хорошего, неглупого, веселого парня? Зачем тебе думать о том, смог бы ты полюбить ее сына и стать ему отцом, раз уж никому твоя любовь и отцовство не нужны…
Если ты действительно любишь ее — уходи из цирка. Подари ей спокойствие. Чтобы не могли подружки увести ее в конец полукруглого закулисного коридора и значительно сообщить: «Только что из Казани… Там твой бывший партнер работал…» И вглядываться ей в лицо: какое на нее впечатление это произведет? Чтобы не пришлось ей, затянувшись сигареткой, сдержать себя и постараться как можно спокойнее спросить: «Ну как он там? Все еще не женился?»
Вошел Гервасий Васильевич. В створе медленно закрывающейся двери Волков увидел встревоженного Кожамкулова.
— Что с тобой, Дима? — спросил Гервасий Васильевич. — Тебе нехорошо?
— Нет. Все в порядке.
— Ты звал меня?
— Нет. То есть да… Гервасий Васильевич, вы там извинитесь за меня. Я хочу один побыть.
— Хорошо.
— И оставьте мне, пожалуйста, спички.
А может быть, действительно бросить все, уйти из цирка? Снять какую-нибудь комнатуху здесь, неподалеку от Гервасия Васильевича, поступить в городскую спортшколу и учить мальчишек акробатике?.. Может, придет счастье полной мерой, когда он увидит гордые, хвастливые глаза десятилетних пацанов, которых он, Волков, бывший цирковой артист, научит стоять на руках, крутить сальто-мортале? Мальчишка, умеющий делать что-нибудь такое, чего не могут сделать другие мальчишки, всегда кажется себе избранником Божьим.
Вот с ними он бы стал ходить в горы. С ними и с Гервасием Васильевичем. Если это, конечно, будет не вредно для здоровья Гервасия Васильевича.
А если сюда снова забредет какой-нибудь передвижной цирк, вроде того, с которым он сам приезжал? Еще, чего доброго, найдут его, жалеть начнут, сам Волков проникнется к себе жалостью. Тринадцать лет — это тебе не баран начхал.
Волков тогда сядет в поезд и на этот месяц уедет в Ленинград. «Передвижка» все равно в маленьких городах больше месяца не стоит, а в Ленинград так или иначе Волкову придется съездить.
А будет ли у него работать левая рука, будет ли она вообще у него — это уже не так важно. Если в одно время с ним на земле живет такой человек, как Володя Гречинский, то Волков не имеет права ни на какое слюнтяйство.
Конец ноября был холодным и ветреным. Мутное низкое небо с утра накрывало горы, и невысокие лысые предгорные холмы неожиданно оказывались самыми высокими точками на горизонте. Но бывали дни, когда даже их круглые вершины молочно размывались спустившимся туманом, и тогда в городе шел дождь и арыки пенились грязно-желтыми лопающимися пузырями.
К вечеру туман обычно рассеивался, и холмы переставали быть высокими. Они снова становились просто предгорными холмами, четко впечатанными в подножие огромных вздыбленных гор. И если летом горы были только в шапке белых снегов, то теперь они стояли в снеговом полушубке.
Волков выздоравливал.
— А в горах ночью опять снег выпал… — грустно говорила старшая сестра Алевтина Федоровна. — Что-то рано в этом году.
— Пора окна заклеить, — говорил Гервасий Васильевич. — Не хватает тебе еще простудиться, Волков. Что пишет твой любезный партнер?..
— По-моему, мэтр явно недооценивает могучие возможности вашего организма, — сказал Хамраев. — Нам давно пора выпить. Я тут несколько дней мотался по горным аулам во главе одной санинспекции и, представьте себе, на высоте полутора тысяч метров в потребсоюзовской лавке обнаружил залежи изумительного французского коньяка «Наполеон»! Что-нибудь более нелепое вы слышали?
— Нет, — ответил Волков.
— Отгадайте, что я сделал?
— Вы превратили коньячный аул в безалкогольный поселок?
— Кто вам сказал, что вы акробат? Вы ясновидец!.. В цирке есть такой жанр?
— Что-то похожее есть… Называется «мнемотехника».
— Фу, дрянь какая! — возмутился Хамраев. — Что за отвратительное название — «мнемотехника»!.. Изгадили великолепное загадочное ремесло! Так и слышится: «Краткий курс мнемотехники. Учпедгиз. Второе, исправленное издание». Или: «Вечер встречи выпускников мнемотехникума». Какой ужас!..
— Не уходите от темы, — сказал Волков. — Давайте про коньяк.
— Пожалуйста. Я вчера зашел к нашему управляющему торгом…
— Управляющий торгом — тоже довольно изящное сочетание.
— Не огрызайтесь, Дима. Вам вредно. Так вот, я спрашиваю его, откуда в ауле «Наполеон», а он мне отвечает: «Ошибочный заброс». Как вам это нравится?! Может, «наполним бокалы, содвинем их разом»?
— С превеликим…
— Пойду согласую с Гервасием… Вы когда-нибудь пили «Наполеон»?
— Пил.
— Ну вас к черту! — огорчился Хамраев. — Вас ничем не удивишь. Но то, что он из горного аула, вы оценили?
Конечно!
— Тогда я иду просить «добро».
Но Гервасий Васильевич категорически запретил «Наполеон» да еще и накричал на Хамраева. А потом вдруг как-то сразу скис, растерялся и показал Хамраеву письмо от Стасика. Стасик писал Гервасию Васильевичу, что хочет приехать за Волковым, и, если все будет в порядке, просит Гервасия Васильевича написать в Москву, когда ему следует вылетать. Только просит ничего не говорить Волкову. Пусть это будет для него сюрпризом…
— Когда вы хотите выписать Волкова? — спросил Хамраев.
— Недели через полторы…
— Но ведь у него почти полная потеря функций левого предплечья!
— Верно. Но функции можно восстановить месяца за два, за три, и не в стационаре. Ультрафиолетовые облучения, УВЧ, соллюкс, парафино-озокеритовые аппликации, лечебная гимнастика, массаж… Мало ли способов избавить от рубцовой контрактуры и разных послеоперационных неприятностей. Важно, что есть кого лечить и у этого «кого» есть что лечить…
Минуту они молчали. Гервасий Васильевич выбирал из коробка горелые спички и аккуратно укладывал их в ряд на столе. Хамраев смотрел в окно.
— Интересно, он понимает, из какого положения он выбрался? — не поворачиваясь, спросил Хамраев.
— Понимает… — ответил Гервасий Васильевич. — Он был готов ко всему. Я вам показывал последний рентген его левого локтевого?
— Показывали, — сказал Хамраев. — Что вы собираетесь написать этому парнишке?
— А что я могу ему написать? — Гервасий Васильевич пожал плечами, снял очки и стал протирать их полой халата. — Наверное, то, что сказал вам… «Все в порядке. Прилетайте к середине декабря. Дмитрию Сергеевичу я ничего не скажу. Будем с вами играть в сюрпризы…» Ну и так далее… Что в таких случаях нужно писать? Откуда я знаю?
Стасик прилетел двенадцатого декабря, в восемь часов сорок минут утра по местному времени. В половине десятого он уже сидел в приемном покое больницы и ждал Гервасия Васильевича. У ног Стасика стояли два чемодана с аэрофлотскими картонными бирками. Один — маленький, элегантный — Стасика; другой — побольше, старый, из настоящей кожи, с ремнями, крупными медными замками, потертый и исцарапанный, в красочных наклейках европейских отелей — чемодан Волкова.
Только позавчера в Москве Стасик вытащил этот чемодан из циркового багажа, уложил в него длинную меховую куртку Волкова, его теплую шапку, зимние ботинки на «молнии» и свитер. Потом вспомнил, что у Волкова нет перчаток, помчался в Столешников и выстоял двухчасовую очередь в магазине мужской галантереи, где в этот день продавали какие-то особые, сверхпрочные и ультратеплые импортные перчатки.
— Здравствуйте, Стасик, — сказал Гервасий Васильевич.
— Гервасий Васильевич! — Стасик вскочил со стула. — Здравствуйте, Гервасий Васильевич. Я летел и все время думал, что скажу вам… Ну прямо нет слов…
Руки Стасика дрожали, и лицо покрылось красными пятнами.
— Так это же чудесно! — рассмеялся Гервасий Васильевич. — Нет слов — и не нужно. Сбрасывайте свои зимние одежды. В Москве холодно?
Стасик кивнул головой.
— Отдайте кому-нибудь чемоданы. Это чей такой пестрый? Ваш?
— Его…
Стасик схватил руку Гервасия Васильевича и крепко пожал.
Гервасий Васильевич похлопал Стасика по плечу и сказал:
— Раздевайтесь, раздевайтесь. Вы что думаете, что я вас во всем этом в палату пущу?
Стасик сбросил пальто и шапку на стул, подбежал к двери и стал яростно вытирать ботинки о резиновый коврик.
— Эй, девицы-красавицы! — крикнул Гервасий Васильевич дежурным сестрам. — Ну-ка примите доспехи! Дайте-ка халат заморскому гостю!
«Вот и все… — думал Гервасий Васильевич, глядя, как Стасик неумело натягивает халат. — Прощайте, Дмитрий Сергеевич. Авось еще свидимся. Только вы уж не хворайте. Так всем лучше будет…»
У палаты Волкова Гервасий Васильевич приложил палец к губам и сказал Стасику:
— Сюрприз так сюрприз… Подождите здесь.
Он зашел в палату. Волков в пижаме и наброшенном на плечи халате сидел у окна и читал.
— Ты завтракал? — неожиданно для себя спросил Гервасий Васильевич.
— Да, — ответил Волков и запомнил страницу, на которой остановился. — Я давно хотел спросить вас, Гервасий Васильевич, да все забывал. Вы не знаете, в городе есть спортивная школа? Ну где дети занимаются в разных кружках…
— Есть, — удивился Гервасий Васильевич. — Мы у них два раза в год медосмотры проводим. А зачем тебе это?
— Нужно, — ответил Волков и встал.
— Ты лучше сядь, — сказал Гервасий Васильевич. — К тебе гость.
— Сарвар?
— Нет. — Гервасий Васильевич открыл дверь и сказал в коридор: — Зайдите, пожалуйста.
В дверях показался Стасик.
— Ох, черт побери!.. — тихо и счастливо произнес Волков. — Стас!.. Откуда ты, прелестное дитя?!
— Дима! — закричал Стасик, заплакал и бросился к Волкову.
Гервасий Васильевич вышел из палаты и плотно притворил за собой дверь.
В тот же вечер Хамраев пригласил всех к себе.
Кроме Гервасия Васильевича, Волкова и Стасика, пришел Гали Кожамкулов с женой Ксаной. Мать Хамраева, Робия Абдурахмановна, сразу же увела Кеану на кухню, и оттуда все время слышался громкий голос Ксаны, которая не переставала жаловаться на мужа:
— Я ще с весны ему говорила: «Галько! Поидымо на Украину, в Тетеревку… Там тоби и рыбалка, и кавуны, и шо твоей душеньке требуется… А мамо таки вареники з вышней зробит, шо твоему плову не дотягнуться!» А вин мне каже: «Шо я там не бачив, в цей Украине? Айда, — каже, — в Прибалтику. От-то отпуск будэ!» Поихалы, дурни, а там така холодрыга, таки дожди, Боженьки ж ты мой!.. Шоб она сказылась, тая Прибалтика! Шоб я ее в упор не бачила!..
Хамраев накрывал на стол.
Кожамкулов сидел на тахте рядом с Волковым, прислушивался к голосу Ксаны и виновато морщился.
Волков все заправлял под воротник концы широкой черной косынки, в которой покоилась левая рука, и пытался увидеть свое отражение в зеркале — было непривычно и радостно, что на нем не полосатая пижама и байковый халат, а старые вельветовые брюки и привезенный Стасиком свитер. Но между зеркалом и тахтой мотался Хамраев то с тарелками, то с рюмками, и Волков так и не разглядел себя толком.
— Ты меня прости, что тогда так получилось, — сказал он. Тали Кожамкулову. — Я потом все ждал, что ты зайдешь…
Кожамкулов вытащил сигареты и протянул Волкову. Волков взял сигарету, размял ее и сунул в рот. Правой рукой он переложил поудобнее левую в черной косынке и достал из кармана брюк спички.
— Давай помогу, — предложил Кожамкулов.
— А я и сам с усам. — Волков положил коробок на колено и одной рукой зажег спичку. Он дал прикурить Кожамкулову, прикурил сам и положил спички в карман.
— Я в отпуске был, — сказал Кожамкулов.