И не слышал ничего, кроме шепота старшей сестры: «Потерпи, потерпи, миленький».
Пот разъедал глаза, затекал в рот, тело стало скользким, влажным, словно в парилке — на самой верхотуре…
«Потерпи, потерпи, миленький…»
Только однажды, перед самым концом, не сдержался Волков.
На мгновение его тряхнула такая оглушительная боль, что ему показалось, будто он расплавился и огненной жидкостью расплескался на кафельном полу операционной.
— А-а-аххх! — захлебнулся Волков.
И тут же, у лица своего, увидел очки Гервасия Васильевича.
— Больно?
Волков судорожно, коротко вздохнул несколько раз, помолчал немного, собрал все оставшиеся силы и ответил:
— О… Очень…
— Больше так не будет, — где-то сказал Гервасий Васильевич.
«Потерпи, потерпи, родненький…»
И Волков терпел и мечтал только об одном: хоть бы на мгновение потерять сознание.
Но сознание не покидало его, и теперь он лежал и ждал, когда его будут зашивать. Он знал, что все операции заканчиваются тем, что рану зашивают, и ждал этого как конца всех мучений.
А его все не зашивали и не зашивали…
Спустя какое-то время Волков стал различать стоявших вокруг людей, и неясные глухие звуки начали превращаться в голос Гервасия Васильевича, который говорил:
— Ну вот и прекрасно. Вот как хорошо… Вот и все… Поглубже, поглубже турундочку… Отлично. Еще одну… И еще. Вот и чудесно… И пульс у тебя прекрасный… Ах ты, Дима, Дима, Дима! Ну полежи, отдохни. Все, все… Перевязывайте, Сафар Алиевич. Легкую, рыхлую повязку. И отток будет лучше…
Гервасий Васильевич медленно стянул с лица маску, и она повисла у него на шее, все еще сохраняя форму его подбородка.
Волков лежал обессиленный и опустошенный, но какая-то неясная тревога мелкой дрожью билась в его сердце и не давала покоя. Он не понимал, чем вызвана эта тревога. Ему казалось, что он о чем-то забыл и, если не вспомнит сейчас же, произойдет ужасное, непоправимое…
— Ну вот, — сказал Гервасий Васильевич. — Поедем-ка мы, брат Дима, с тобой в палату. Хватит с нас операционной…
И тогда Волков вспомнил и закричал срывающимся голосом:
— Забыли!.. Забыли… Зашить забыли!
Все остановились, словно с размаху наткнулись на невидимую стену.
— Зашить… Зашить забыли… — хриплым шепотом повторил Волков.
Гервасий Васильевич наклонился над ним, погладил его по мокрому лицу и сказал:
— Гнойные раны не зашивают. Поедем в палату…
Перевязки, перевязки… Каждый день перевязки. Каждый день большой шприц внутривенно, маленькие — внутримышечно. Почти совсем температура упала. Правда, нет-нет да и подскочит с вечера, зато наутро ее опять как не бывало… И спать теперь Волков научился без всяких помогающих лекарств.
Гервасий Васильевич нарадоваться не мог. Спустя неделю после операции Гервасий Васильевич переехал домой. Вернее, ночевать стал дома, а не в палате у Волкова. А так все свободное время с Волковым проводил. То виноград принесет и просит его съесть обязательно… Дескать, глюкоза или там Кенжетай обидится, а на Востоке стариков обижать не принято.
То книжку какую-нибудь притащит, то Хамраева приведет и оставит его в палате часа на два. А три дня назад, в операционный день, забежал к Волкову на секундочку, сунул ему в руку странный, извилистый, жесткий предметик и сказал:
— Вот, брат Дима, посмотри, какую дрянь человек в почке таскал! Самый настоящий почечный камень. Бери, брат, не бойся! Он чистенький…
Дней через пятнадцать Волков выпростал ноги из-под одеяла, осторожно приподнялся на правом локте и, оберегая левую руку, впервые за месяц сел. Посидел немного, покачался, как китайский болванчик, протянул руку, стащил со спинки кровати мышиный халат с шалевым воротником, натянул себе на плечи. И устал чрезвычайно…
Вошла старуха нянечка, позвякивая чистыми утками.
Волков отдышался и рукой на нее замахал:
— Все! Все! Не нужно. Я теперь сам ходить буду.
— Как же… Будешь!.. — недоверчиво протянула нянечка и с интересом посмотрела на Волкова.
— Пожалуйста. — Волков встал и, сдерживая дрожь во всем теле, сделал несколько шагов к двери.
Нянечка поставила утки, подхватила его под руку и спросила:
— А Гервасий Васильевич чего скажет?
Не отвечая, Волков вышел в коридор.
— Где? — спросил он нянечку.
— Чего?
— Ну это…
— А… Дак вот, напротив! Гляди-ко…
— Спасибо.
— Идем, идем, — строго сказала нянечка. — Я постерегу тебя.
— Еще чего, — покраснел Волков.
— Ты мне не кавалерствуй! — разозлилась старуха. — Подумаешь, прынц какой! Все могут, а ему прискорбно, гляди-ко! Иди давай…
Довела Волкова до двери уборной и верно осталась его сторожить.
— И запираться не смей, ни в коем разе! Худо станет — не до сраму будет! — крикнула ему в дверь нянечка.
Стало действительно худо. Волков постоял в уборной и, чувствуя, что сейчас начнет падать, привалился плечом к стене. Голова у него кружилась, и весь он покрылся холодным, липким потом.
— Ты чего там? — тревожно спросила из-за двери нянечка.
Волков с усилием оторвался от стены и открыл дверь.
— Ничего… Порядок…
Нянечка увидела его побелевшее влажное лицо, взяла его правую руку, вскинула себе на плечи и, поддерживая за спину, повела Волкова в палату, презрительно приговаривая:
— Смотри, «порядок»! Краше в гроб кладут… Иди, иди, бегун! Самостоятельные все какие, гляди-ко… Гервасий Васильевич узнает — ужо тебе мало не будет. Он те даст… Вовек не захочешь вскакивать!..
Вскоре в палату вошел хмурый Гервасий Васильевич. За ним протиснулся Хамраев и с порога заявил Волкову:
— Сейчас мы будем хлебать компот по всем правилам!
Гервасий Васильевич укоризненно посмотрел на Хамраева и сел на кровать Волкова.
— Больше чтобы не было никаких самостоятельных походов. Никаких! Вставать с постели категорически запрещаю. Абсолютный покой — основа выздоровления…
Гервасий Васильевич чуть было не сказал «основа спасения», но вовремя удержался.
— Ах злодей старушечка! — усмехнулся Волков.
— Кремень старушечка! — сказал Хамраев. — Это дежурная сестричка ваши пируэты видела…
Волков посмотрел на Гервасия Васильевича, и ему вдруг захотелось прижаться лицом к его руке — сильной, сухой, стариковской руке. Но он не шевельнулся, а только бормотнул:
— Я думал, на поправку дело пошло.
— И нам так хочется думать, — осторожно сказал Гервасий Васильевич. — Но сейчас, как никогда, нужно быть дисциплинированным. Пожалуйста, Дима, не делай этого больше…
— Хорошо, Гервасий Васильевич. Не буду. Мне и самому-то неважно было…
— Я думаю!.. — вздохнул Гервасий Васильевич. — Удивительно, что ты еще не брякнулся где-нибудь…
— Старушка плечико подставила, — подмигнул Хамраев Волкову.
Гервасий Васильевич встал.
— Я оставляю тебе Сарвара Искандеровича, — сказал он. — А ты ни на секунду не забывай, что товарищ Хамраев один из отцов города, так сказать, член его правительства. И наверное, каждое свое посещение частного лица он расценивает как хождение в народ. Так что постарайся, брат Дима, чтобы он ушел от тебя обогащенным, прикоснувшимся к истокам народной мудрости. Расскажи ему что-нибудь про цирк… По-моему, это единственное, в чем он ни черта не смыслит.
— Ну и злыдня вы, мэтр! — всплеснул руками Хамраев.
— Страшный человек, — подтвердил Волков.
Гервасий Васильевич шел по больничному коридору и думал о Волкове.
«Я не хочу его потерять, — думал Гервасий Васильевич. — Я и так потерял многое. Мне поздно что-либо приобретать, но терять я тоже не имею права. Я был бы ему хорошим отцом. Ему же нужны родители… Родители всем нужны. Тогда я, наверное, не умел быть хорошим родителем».
Когда-то он растерял всех своих раненых. Он радовался тому, что они уходят от него здоровыми и невредимыми. И вместе с каждым раненым уходил кусок жизни самого Гервасия Васильевича. Но тогда казалось, что жизнь его никогда не кончится, и ему не приходилось жалеть эти кусочки самого себя, которые уносили спасенные им люди.
Но вот уже сколько лет прошло, а он все еще ни разу не почувствовал того, что испытывал на фронте, — желания отдать лоскут своей, жизни, чтобы спасти чужую. Он ни разу не почувствовал восторга, безумной горделивой радости, которая приходила к нему в госпиталях, когда он убеждался, что удержал человека на этом свете.
Он все правильно делал, честно делал и учил правильности и честности других. Это была его профессия, его характер.
Только ему ни разу не показалось даже, что от него требуется еще и лоскут жизни.
А вот поди ж ты, приехал этот нелепый цирк, появился в больнице Волков, и почудилось Гервасию Васильевичу, что вернулось время, ради которого нужно жить на свете, даже если за шестьдесят пять лет у тебя будет всего два-три таких года.
Он не может потерять. Эгоизм? А, черт с ним! Пусть Хамраев что хочет говорит об эгоизме!.. Сейчас жизнь Гервасия Васильевича в руках у Волкова. Если бы он это мог понять! Если бы он мог не отбирать того, что, сам не ведая, принес Гервасию Васильевичу!.. Если бы он не уезжал… Остался бы тут, и ходили бы они гулять вечерами по черным пыльным улицам, сидели бы на теплых камнях у ледяной речушки вдвоем. Нет, втроем… Они бы дружили с Хамраевым.
Ему все равно некуда ехать. Ну какого черта ему тащиться в Ленинград? Ведь он сам говорил, что у него там никого нету…
А если он в цирке захочет работать? А если он в цирке сможет работать, пусть, пожалуйста, работает. Только чтобы дом его здесь был. Пусть приезжает в отпуск или как там… в это «межсезонье». Он же сам говорил, что у них бывает такая штука, «межсезонье». Гервасий Васильевич будет ждать его.
На долю секунды Гервасий Васильевич вдруг захотел, чтобы Волков не смог работать в цирке. Чтобы остался живым и здоровым, только в цирке не смог работать. Но он отогнал от себя эту мысль и почувствовал себя отвратительно, словно предательство совершил…
Пусть работает в цирке. Гервасию Васильевичу нужно только знать, что он закончит работу и приедет. Отдохнет, поживет и уедет. Гервасий Васильевич проводит его и снова ждать будет…
Как-то вечером в больницу пришел Хамраев и увел Гервасия Васильевича к какому-то своему приятелю на серебряную свадьбу. Было шумно, пьяно и торжественно-весело. Гервасий Васильевич сидел со стариками, и ему как почетному гостю был поручен ритуальный дележ бараньей головы. Хамраев и отец жениха стояли за спиной Гервасия Васильевича и тихонько подсказывали ему правила разделки, а еще — что кому давать. В этом обычае был какой-то неясный для Гервасия Васильевича смысл, и из всех правил он запомнил только то, что «уши — детям».
От усталости Гервасий Васильевич сильно захмелел, и Хамраев пошел его провожать. По дороге Гервасий Васильевич несвязно и сбивчиво пытался рассказать Хамраеву все, о чем думал последние дни. О себе, о Волкове и о многом другом.
Хамраев держал Гервасия Васильевича под руку и молча кивал головой.
Изредка он говорил:
— Осторожнее.
Или:
— Здесь ступенька…
— Давайте лучше обойдем арык…
Уже у самых ворот Гервасию Васильевичу показалось, что Хамраеву все это неинтересно, что весь этот разговор он воспринимает как болтовню нетрезвого старика и ждет не дождется, когда этот старик угомонится.
Гервасий Васильевич обиделся, замолчал на полуслове и устыдился себя до ярости. Он освободился от руки Хамраева и подчеркнуто холодно попрощался с ним. Хамраев удивленно пожал плечами, пожелал ему спокойной ночи и ушел.
Всю ночь Гервасию Васильевичу было плохо — болело сердце, мутило, а под утро разыгралась такая изжога, что Гервасий Васильевич стонал от отчаяния, слонялся в одних трусах по комнате и тщетно пытался вспомнить, где лежит пакетик с содой…
Спустя неделю Хамраев привел к Волкову моложавого человека в красивых сандалиях и белоснежной рубашке. Из рукавов короткого халата выглядывали тонкие темные руки с длинными пальцами и чуть синеватыми ногтями.
— Вот, — сказал Хамраев, — знакомьтесь, Дима. Это Гали Кожамкулов. Герой Советского Союза. Единственный в нашем городе. И в то же время, заметьте, пропорционально населению, у нас Героев больше, чем в Москве. Здорово?
— Грандиозно! — улыбнулся Волков. — Здравствуйте. Садитесь, пожалуйста.
Кожамкулов осторожно присел на стул. Он быстро оглядел палату узкими припухшими глазами и машинально вытянул из кармана сигареты. Потом посмотрел на Волкова и спрятал сигареты в карман.
— Напрасно, — с сожалением сказал Волков.
Кожамкулов вопросительно взглянул на Хамраева.
— Черт с вами, — сказал Хамраев. — Курите. Может быть, в табачном дыму легче снюхаетесь. Погодите, я только плотнее прикрою дверь и распахну окно.
Кожамкулов и Волков закурили, а Хамраев взялся просматривать новый номер «Иностранной литературы», утром принесенный Гервасием Васильевичем.
— Сами из Ленинграда? — с легким акцентом спросил Кожамкулов.
— В общем-то из Ленинграда, — ответил Волков.
— Почему «в общем»?
— Редко там бываю… — сказал Волков и подумал, что Кожамкулов, наверное, из тех людей, которые не терпят приблизительности и неопределенности. Таким людям все подавай в масштабе один к одному.
— Изумительный город, — томно сказал Хамраев.
— Был там? — спросил Кожамкулов.
— Был пару раз…
— А я жил там, — сказал Кожамкулов. — Два года и три месяца.
— Где?
— Басков переулок, семь, квартира одиннадцать. Комнату снимал.
— Гали Кожамкулович — начальник местного аэропорта, — пояснил Хамраев. — Он в Ленинграде в какой-то там авиашколе учился…
— Зачем «в какой-то»? — строго сказал Кожамкулов. — В Высшем училище Гражданского воздушного флота. На Литейном, знаешь? Около Центрального лектория.
— Знаю, — сказал Волков. — Я там жил напротив. До войны.
— Где кафе-автомат?
— Нет. За углом, на Семеновской.
— Где такая?
— Это по-старому Семеновская… На Белинского.
— Так и говори, — сказал Кожамкулов. — Знаю. Там у меня друг комнату снимал. А потом задолжал хозяйке за три месяца и женился на ней.
Волков и Хамраев засмеялись. Кожамкулов подождал, когда они перестанут смеяться, и со вздохом добавил:
— Очень красивая у него была хозяйка. Не так чтобы молодая, но красивая. Видная из себя женщина.
Хамраев посмотрел на часы и сказал:
— Вы уж меня простите, я вас оставлю на полчасика. У меня тут еще куча дел… И не курите много.
Когда за Хамраевым закрылась дверь, Кожамкулов пододвинул стул к кровати Волкова и спросил, глядя на него немигающими узкими глазами:
— Ты какую школу кончал?
— Чкаловское военно-авиационное училище…
— На чем летал?
— На «По-2»… «СБ» еще застал. Кончал на «пешках». Переучивался на «Ту-2»…
— Почему ушел?
— По сокращению.
— Летал плохо? — прямо спросил Кожамкулов.
— Нет, — твердо ответил Волков. — Летал хорошо. По сокращению.
С Кожамкулова спало напряжение, и он задвигался на стуле, устраиваясь поудобнее.
— У тебя пепельница есть? — спросил он.
— Посмотри на подоконнике, — сказал Волков.
Не вставая со стула, Кожамкулов вытянул шею и посмотрел в сторону окна.
— Нету там ничего.
— Тогда стряхивай сюда, — сказал Волков. — В блюдце. Я все время в блюдце стряхиваю.
Они немного помолчали. А потом вдруг Гали Кожамкулов стал рассказывать Волкову про себя: про то, как учился в школе морской авиации, как Героя получил, как в пятидесятых годах тоже попал под сокращение, как его отстоял командующий ВВС округа и как уже потом сам Кожамкулов обиделся и уволился из армии. Сейчас бы, конечно, этого не случилось, а тогда сплеча рубили — самолеты списывали, летчиков увольняли… Очень тогда обиделся Кожамкулов.
— Тебе сколько? — спросил Волков.
— Я уже старый, — ответил Кожамкулов. — У меня внук скоро будет. Сорок четыре мне… Выйдешь из больницы, что думаешь делать?
Волков неопределенно хмыкнул.
— В цирке выступать будешь? — спросил Кожамкулов.