Выпьем за прекрасных дам - Антон Дубинин 4 стр.


Ну вот, о еде заговорил, восторженно подумал Антуан. Он сполоснул из ведра лицо и руки, сидел, с наслаждением шевеля пальцами ног — гудели ноги, хорошо еще, босиком не пошел из соображений скорости… Раз отец Гальярд говорит о еде — красота, жив Господь, скоро будем кушать!

Не тут-то было: вставай, брат, непреклонно-ласково позвал настоятель. Нам бы до темноты Авиньонет миновать, пока церковь не закрыли, иначе не успеем! Воды попил? Освежился? Ну и слава Господу! Благословясь — продолжим путь!

…Наконец Антуан понял, зачем нужен посох. Посох — это вроде третьей ноги: на него можно перенести вес тела, а нога, которая больше другой ноет, может полмгновения отдохнуть. Идти впереди Гальярда, как было вначале — куда там! Вчерашний новиций теперь думал только о том, как бы не отставать. На языке неотвязно вертелся вопрос — куда мы торопимся, зачем так летим вперед? Когда алый край солнца выскочил из-под цветных перьев облаков, которые Господь мазками сильной кисти наложил на золотое небо, вопрос о спешке сменился следующим, не менее животрепещущим: где мы собираемся ночевать?

В Авиньонет подоспели с последними лучами заката. Солнце совсем догорело, уходило спать, от его угасающего костра летели ввысь последние снопы искр. Авиньонет-де-Лораге, город мучеников, стоял на холме; по мере того, как двое монахов поднимались по крутой мощеной дорожке, они умудрялись нагонять солнце — его теплое оранжевое дыхание еще грело им спины, хотя у подножия уже легла синяя тень. Ворота города, по счастью, еще не были закрыты; спотыкаясь на ступенях, Антуан утешался мыслью, что зато в этом замечательном городе они встанут на ночлег. И будет теплая еда, и будет постель, и по крайней мере точно будет чудесная неподвижность. Авиньонет ничем не напоминал ему родную деревню — такой городской, с красной черепицей, с высокими, в два-три этажа, домами — однако казался потрясающе своим и уютным. Хотя, возможно, Антуану показалось бы сейчас свойским и уютным что угодно, кроме широкой пыльной дороги с полями и виноградниками по сторонам. Даже желтые подсолнухи на полях внушали острое отвращение…

Авиньонетская церковь, стоявшая на той же — главной — площади, что и небольшой сеньорский замок, оказалась уже заперта. Гальярд положил руку на железный ржавый засов, поперек перечеркнувший ее дверь, и так постоял под тихую молитвенную надежду Антуана — вдруг церковь сейчас сама собой откроется от его молитвы, как бывало у отца Доминика? Не открылась.

— Отче, мы будем искать кюре? — спросил он, твердо зная, что и сам прежде вечерни не возьмет в рот ни крошки.

— Нет, мы помолимся как есть, у церковных врат; нам нужно продолжить путь и пройти еще хотя бы пару миль, пока не вовсе стемнело.

Антуан подавился стоном. Плюхнулся рядом с Гальярдом на каменную лавку у церковной стены, вытянув ноги, которые уже не стонали — вопили, по всей длине, от стоп до самого паха. Сколько они за сегодня уже сделали миль? Десять, пятнадцать? Неужели они вообще не остановятся до самого Каркассона? Это хорошее покаяние, про себя сказал ногам Антуан, открывая бревиарий — для порядка открывая, не для помощи: после заката было плохо видно. Гальярд перекрестился — почему-то на сеньоров замок… Встал. Так, посидели, понятно. Теперь встать — повернуться все-таки к церкви, там же внутри алтарь, хотя и за запертой дверью — поклон алтарю — на колени — поклон — встать… Девичьи голоса что-то звонко прокричали за спиной. Кто-то засмеялся. Ни старший, ни младший не обернулись, конечно. Живот Антуана громко бурчал, подпевая на свой лад антифону. Гальярд слышал этот звук, но даже не улыбался. За спиной глухо чернел замок — ставни закрыты, только наверху загорелись желтые щели — там, наверху… Может, там же, где убили Гильема Арнаута, и Бернара, и Гарсию. Всякой весной даже без Авиньонета — так больно… А уж в самом городе — больнее обычного, так больно, что уже почти даже хорошо. Почти даже привык.

По выходе из городка Антуан уже откровенно плелся позади.

— Отец Гальярд…

— Что, брат? Устал?

— Очень, отец, — юноша хотел соврать, но не смог. — Я понимаю, что мы торопимся, что дело Господне не ждет… Но неужели мы так… до самого Каркассона и не… остановимся?

— Ну что ты, брат, отдохнем еще, — Гальярд остановился и терпеливо дождался, пока младший доковыляет до него, налегая на посох, как хромой. — Даже и сегодня отдохнем. Самое темное время наступает, нужно поспать. Ты не думай, что я тебя уморить решил покаяния ради, — увидев вблизи несчастное лицо подопечного, добавил он — и Антуан покраснел, настолько хорошо тот озвучил его тайные мысли. — Просто хочу ради нас обоих, чтобы у нас почти целый день в Пруйле вышел. Поэтому мы сейчас вздремнем, пока луна не взойдет повыше — а дальше при свете ночи остаток пути пробежим под горку. Тогда в Пруйле еще до полудня будем, и следующую ночь там проведем, выспимся, как в Раю. Там же утреню споем с братьями — и до Каркассона, те же три неполных дня получатся. Ноги целы? Не стер?

— Нет вроде, отец… Болят только.

— Это для проповедника пустяки. Тебе ходить надо больше, привыкнешь, — и безжалостный Гальярд снова повернулся к нему спиной, черный плащ скрыл светящийся белизной хабит, и черная фигура стремительно затопала вперед, отбивая посохом ритм по хорошо утоптанной дороге. Туп. Туп. Тупи-туп. Антуан с тоской посмотрел назад и попробовал ловить гальярдов ритм ходьбы. Не поймал, конечно.

Впрочем, мучиться оставалось уже недолго. В наступающих сумерках приор скоро рассмотрел мелкую тропку, уводящую с дороги налево, в самый виноградник. Монахи свернули на нее — и вскоре, пробираясь между рядами корявых виноградных кустиков, уже щеголявших новорожденной лозой, доковыляли до виноградарской хатки. Сложенная из больших неровных камней, с щелями, кое-как замазанными глиной, она походила снаружи на кривую собачью будку. Такие домишки повсюду строили на больших виноградниках, чтобы крестьяне могли отдохнуть в сиесту под прикрытием стен, переждать град или сильный дождь — или просто полежать после работы.

— Мир вам, люди доброй воли, — на всякий случай позвал Гальярд, наклоняясь к низенькой незапертой двери. В хатке никого не было, да он и не ожидал кого-то там застать.

— Конурка достаточно хороша для двух псов Божиих, — пошутил он, приглашая Антуана вовнутрь. Тот зашел в полную тьму, тут же споткнулся о широкую лежанку и свалился на нее, стараясь не издавать слишком уж радостных звуков.

Гальярд засветил свечу. Виноградарский домик — такой же, как все они в этих краях: деревянный настил, место для очага неподалеку от входа, запасец дров — в основном мелких, хвороста с того же виноградника; отверстие под кровлей, чтобы выходил дым. Антуан на лежанке как-то странно захрипел — и старый монах увидел, что паренек попросту немедленно заснул, упал в сон в неудобной позе, подвернув под себя ногу, не сняв пояса, даже не перекрестившись на ночь. Гальярд улыбнулся и стал разводить костерок.

Антуан проснулся от запаха еды. Сначала он не понял, где находится — разве что в раю: было сказочно хорошо. Маленькое, меньше его кельи, помещение, где и в полный-то рост не встанешь; ласковые отсветы огня на стенах, нестрашный весенний холод со спины — он лежал на боку, лицом к костру… и брат Гальярд с засученными рукавами, склонившийся над сковородкой.

— Ужинать, брат, — позвал тот, разгибая спину. При свете огонька он казался прекрасным, как… как сам отец Доминик. Антуан страшно покраснел: стыд набросился на него мгновенно — хорош соций, хорош секретарь инквизитора! Его же вместо сотрудника взяли с собой, чтобы Гальярду помогать и служить в дороге, а он что сделал? Тут же завалился спать, а старшему, куда более уставшему, а собственному приору предоставил заботиться о пище для них обоих!

Нога затекла: Антуан хотел вскочить — но не смог разогнуть ее в колене, вверх и вниз побежали холодные иголки. Да еще и стукнулся головой незадачливый брат — забыв, какой тут низкий потолок, выпрямился слишком резко…

Гальярд подлил в капусту еще водички из фляги, снял с костерка сковородку. Вот что было у него в мешке кроме бревиария! Похоже, он и еду на двоих захватил…

— Отец Гальярд, простите меня, Христа ради! Что же вы не разбудили меня? Как я мог так сделать — взял да и заснул…

— Благословим еду, — невозмутимо предложил тот, отрезая два больших куска от краюхи. Кроме хлеба к тушеной с солью и водой капусте прилагалось немного козьего сыра и кисловатое белое вино. — Брат Антуан, перестаньте-ка есть себя и займитесь лучше богоданной пищей. Это не совсем похлебка — так, ни густо ни жидко, но вот вонючий сыр нам непременно нужно прикончить до завтра, иначе с ним в компании нас в Пруйль не пустят, да и ночевать с ним под одной крышей будет скверно… Ну что, брат, вставайте, приступим? Без молитвы мою готовку брать в рот весьма опасно. Benedicite…

Антуан утром, помнится, думал, что нельзя быть еще счастливее. Оказалось — можно.

Гальярд приготовил им обоим ужин; Гальярд шутил с ним! Сидеть с ним вдвоем — как с отцом Домиником! — у костерка среди виноградника, в стенах крохотной хатки, за которыми дышало тайной и счастьем ночное огромное небо, запивать вином капусту и сыр и говорить просто так, как с Аймером, как с Джауфре, как со своим другом — было потрясающе хорошо, считай, уже Царствие. Вот почему Царствие — еще и communio sanctorum, общение святых: нет ведь на свете почти ничего лучше общения! Вот что такое — превозносимая братом Фомой «дружба Божия»: так же сидеть на винограднике вдвоем со Спасителем, пить вино, передавая бутыль друг другу над костерком, и рассказывать — что попало рассказывать, пока не кончилась эта ночь: про учебу, про байки Джауфре, про свой вчерашний сон (будто он летает летним вечером по улочкам родной деревни, невысоко летает, поднявшись над землей на пару локтей, и все ищет кого-то — маму? сестру? — заглядывая в окна…) Говорить с Богом или о Боге, девиз каждого брата-проповедника. Но как можно сказать, что сейчас они с Гальярдом говорят не о Боге? Антуан не знал — не мог понять, предположить — почему Гальярд для него это делает. Просто из любви? Неужели приору-инквизитору правда интересно с ним толковать о Мон-Марселе, об антуановых детских страхах, о нынешних надеждах, ни о чем? Но как бы то ни было, даже если завтра все изменится, и приор вновь станет из удивительного брата — супериором, начальством и родителем, Антуан знал, что положит, уже положил эти краткие часы на винограднике в самую тайную, самую важную копилочку своего сердца, рядом с днем обетов, рядом с Аймеровой псалтирью, рядом со всеми моментами, когда его так ласково касался Господь.

Гальярд отлично понимал, что и зачем он делает. Вино веселило сердце, как и должно ему; и он не только с отцовской жалостью, как думал сначала — нет, уже с залихватской братской радостью давал Антуану то, по чему так голодало его собственное сердце. Чего так желал некогда сам Гальярд — ему было не впервой узнавать в юноше себя, только себя «усовершенствованного» — более смиренного, более простого, более неприхотливого, в том числе и в пище для сердца. Наверное, плотские отцы испытывают к сыновьям то же чувство: стремление дать сыну то, чего не мог получить сам. В здравом уме и твердой… совести Гальярд ворошил веткой красные угли костра, рассказывая — «А вот у нас было, когда мне только-только тонзуру клирика выстригли» — очередную байку про смешного и великого магистра Йордана, полной мерой давая своему Антуану то, чего некогда не получил от Гильема Арнаута. Здесь, вблизи Авиньонета, было особенно легко стать отцом Гильемом. Стать для кого-то отцом Гильемом… Как иначе примириться с его смертью, с собственной жизнью? Иначе ведь никак.

Подумай, брат, — строго сказал неотступный отец Гильем у него в голове. Глаза его смотрели из углей костра — темные умные глаза, всегда знающие, что у Гальярда на уме. — Ты любишь мальчика ради него самого, или ты любишь в мальчике себя прежнего, и себя в нем ласкаешь дружбой старшего? Если второе, не привязывай его к себе лживыми узами, ведь он — не ты. Он монах, сердце его рождено для Господа и успокоится только в Нем, сыны человеческие этого не заменят. Как никогда не пытался заменить я — для тебя.

Его сердце лучше моего, брат-инквизитор, возразил Гальярд чернеющим углям и запнулся на середине байки. Он не станет завистником — он им уже не стал. Он не будет искать в мире людей для себя. Каждому из нас иногда просто нужен брат. Ecce quam bonum, и так далее.

— Спать, брат, комплеторий — и спать, — обратился он к Антуану, перехватив юношу на середине зевка. — Как луна поднимется, мы поднимемся вместе с ней, а это не так уж нескоро.

Антуан, казалось бы, только закрыл глаза — а его уже тормошили: не за плечо — Гальярд в темноте промахнулся — а за втянутую в плечи голову. Костерок давно прогорел, в виноградарском домике стало холодно, юноша во сне скрутился в узелок под черным плащом — и теперь нехотя расставался с нагретым местечком на деревянном топчане. Гальярд уже был на ногах, зажег свечу, потягиваясь, на ходу надевал пояс. Длинная тень Гальярда потягивалась на стене. Из-за неплотно прикрытой двери тянулся холодок.

— Заутреню — и в путь, братец Антуан, Господь ждет нас в Пруйле, — все тем же, вчерашним голосом сказал наставник, и зевок его подопечного сам собой перешел в широкую радостную улыбку. Все это была правда. Гальярд — друг ему, Гальярд — брат. Еще счастливый-пресчастливый, Антуан склонился над раскрытым на топчане бревиарием, грея руки в рукавах хабита. Deus, in adiutorium meum intende.[5]

Луна стояла высоко — недавно пошедшая на убыль Пасхальная луна, яркая и синяя. «Луну и звезды создал для управления ночью», бормотал Антуан, при всей боли в неотдохнувших ногах подпрыгивая на ходу, чтобы не мерзнуть: какие ж обмотки в апреле… Влюбленный соловей заливался в темных придорожных кустах, от длинного Гальярда дорогу прочерчивала длинная лунная тень. Однако там, куда шли два монаха, темно-синий звездный край небес уже начинал светиться перламутром: время зари.

— А правда, что Магистр разрешил братьям уйти из Пруйля и оставить сестер одних? — выдал Антуан тревожный слух, как-то криво дошедший до него через третьи уста. Гальярд скривился — это было слышно по его голосу, притом что лица идущего впереди не разглядеть.

— Глупости, брат. Даже и в дни жесточайшего кризиса Пруйля это не касалось. Да, Папа освободил братьев от заботы о некоторых монастырях сестер — но Пруйль всегда был и оставался колыбелью Ордена, и всего-то пару лет назад магистр Гумберт выпустил для него новый Устав! Когда братья — сам выбирай, сочувствовать им в этом или же порицать — просили избавить их от заботы о сестрах, все Папы от великого Григория и до Иннокентия им отказывали относительно Пруйля и Рима — оснований самого нашего отца. Так что наше приорство в Пруйле стоит как прежде, — усмехнулся приор, — и нам с тобой там найдется местечко на день, подходящее местечко среди тамошних братьев. И кровать тоже, а при удаче даже две.

— А вы, отче… наверное, очень любите Пруйль?

— И отец Гильем очень любил, — невпопад ответил Гальярд, меряя шаги. На самом деле ноги у него тоже сильно устали — даже больше, чем Антуановы: возраст давал себя знать. Но нужда в Пруйле была сильнее нужды в отдыхе. — Совсем я загнал тебя, брат? Ничего, потерпи еще немного… там хорошо отдохнем. Уже к ноне на месте будем, а если повезет — то и к сексте. А еще, — снова улыбка через плечо, — я тебя познакомлю с одним своим другом. Со своим… очень старым другом.

Белая монастырская крепость среди зеленых и золотых полей Лораге запела колоколами двух церквей, Марии и Мартина — брат Гальярд не ошибся — как раз в шестом часу. А еще чуть позже показалась из-за Фанжойского крутого холма райским островом.

Старые глаза Матушки улыбались. Таких спокойных и чистых глаз Гальярд никогда не видел, ни у кого другого. Светлые, даже не серо-голубые — от старости уже бело-голубые, если можно так сказать; но такие ясные, умные… Видящие больше, чем порой хочется показывать.

— Здравствуй, сынок, здравствуй, инквизитор веры, — старенькая сестра Катрин протянула сквозь решетку руку, которую Гальярд с нежностью заключил в свои широкие ладони. Сколько ей лет? Если в сорок третьем было за полвека, значит, сейчас почти что семьдесят. Худая рука в синих жилах была великолепной формы — еще легко можно было догадаться, какими аристократичными некогда выглядели ее длинные пальцы, теперь слегка искривленные артритом, но все еще прекрасные. — Так рада видеть тебя! И молодого брата тоже. Который это из тех, о ком ты рассказывал? Аймер?

Назад Дальше