Взыскание погибших - Алексей Солоницын 2 стр.


Но он слишком хорошо знал и жену, и дочерей, и сына, чтобы не осознать — они все поняли.

Многое объяснила казалось бы незначительная история с ночником, который вчера унесли. Ведь Юровский знал, что царевичу по ночам бывает плохо, он сам несколько раз подходил к его кровати, чтобы убедиться, не симулирует ли Алексей. И тем не менее электрический провод обрезали, лампу под стеклянным колпачком унесли «ввиду опасности, которой вы сейчас подвергаетесь», как объяснил комендант.

Обороты речи этого грузного, не по годам отяжелевшего человека с мясистыми щеками, носом, нависшим над холеными усами, с загибами волной на концах, были насквозь лакейскими, которые люди этого сорта принимают за признак интеллигентности. Впрочем, речь лакея Алексея Егоровича Труппа была куда грамотней, чем у Юровского, потому что Алексей Егорович говорил так, как говорил его отец, давным-давно обрусевший поляк, то есть просто и естественно. Даже когда Алексею Егоровичу приходилось называть свою фамилию (его обязательно переспрашивали, делали удивленные лица, смеялись, даже хохотали), он смущенно улыбался, повторял ее более внятно. Потом разводил руками и неизменно говорил, что фамилия эта, редкостная для русских, также редка и для поляков, так как он и есть поляк, но родился и вырос в Латгалии, откуда уехал с родителями служить в Петербург.

Говорил он это просто и естественно, без всяких украшательств, как это любил делать Юровский.

— Девятнадцать, — услышал государь голос, назвавший цифру по-немецки.

— Двадцать, — отозвался второй голос, и раздался короткий смешок.

— Мой кошелек пуст!

— Ничего, скоро мы все получим приличное жалованье. И тогда поедем домой из этой проклятой России.

Государь постучал и открыл дверь. Охранники сидели за столом, раздетые до пояса. Они играли в кости. Третий, одетый, лежал на койке.

Это был Юровский.

— Извините за беспокойство, господа, — сказал государь по-немецки.

На этом языке он говорил крайне редко, только в случае необходимости. С детьми разговаривал исключительно по-русски, с женой чаще всего по-английски. На языке своей бабушки, английской королевы Виктории, Александра Феодоровна, воспитанная после смерти матери именно бабушкой, а не отцом, великим герцогом Гессен-Дармштадтским, изъясняться могла более свободно, чем на любом другом языке, в том числе и русском, хотя последний знала хорошо.

— Моему сыну плохо, необходима помощь доктора. Я пришел попросить свечу — хотя бы на короткое время. Нельзя ли разбудить господина Юровского?

— Меня не надо будить, — Юровский сел на постели, пригладил жесткие волосы. — И сколько можно вам говорить, чтобы вы не беспокоили нас по пустякам?

— Вы меня не расслышали. У сына острые боли. Я прошу хотя бы свечу.

— Вы прекрасно знаете, что вашему сыну ничто не поможет. — Юровский встал, взял со стола стакан с недопитым чаем, глотнул: — Отправляйтесь спать!

— Доктор даст лекарства, примет другие меры. Алексей хотя бы сможет заснуть.

— До чего же вы упрямый, Николай Александрович. Даже нахальный. Вам было сказано, что в ваших комнатах нельзя зажигать свет. Ваши, которые хотят похитить вас, только и ждут сигнала. А свет в окне как раз и может быть принят за сигнал.

— Опомнитесь! Окна скрыты двумя заборами и замазаны известью.

— А колокольня Вознесенской церкви? Которая напротив?

Государь посмотрел в маслянистые, чуть навыкате, глаза Юровского. Верно заметил Евгений Сергеевич Боткин, что у него «бесстыжие глаза».

У государя еще с первых лет правления империей сама собой выработалась манера в моменты напряженных разговоров вот именно так прямо и твердо смотреть в глаза собеседнику. Взгляд серо-голубых глаз государя называли ласковым, обворожительным, и многие не только из его подданных, но и из королевских домов других держав попадали под обаяние этих необыкновенных глаз. Но многим было известно и другое их выражение, когда они становились холодными, как бы застывшими, и смотрели в самую глубину души собеседника. В такие минуты государь молчал, и некоторые, по большей части недалекие его подчиненные, воспринимали подобный взгляд за одобрение своего прошения или положительное решение обсуждаемого вопроса. Но те, кто были хоть чуточку умнее, понимали, что взгляд государя есть взыскание к совести человека, послание к истокам души, которая должна сама найти справедливый ответ.

Юровский уже знал этот взгляд и понял, что хотел сказать бывший царь: наверняка он знает, что на колокольне установлен пулемет. Всего было установлено четыре пулемета. Дом инженера Ипатьева, куда поместили царскую семью, находился под перекрестным огнем, и любое нападение было бы обречено на провал. Помимо пулеметов, была сразу же организована и наружная, и внутренняя охрана. Дом обнесли двойным забором, который закрывал окна. Сначала один забор, а потом и второй поставили, как только Николай Александрович и его дочь Мария прибыли из Тобольска в Екатеринбург. Остальная часть семьи осталась в Тобольске, так как цесаревич болел гораздо сильнее, чем теперь.

— Зажги свечу, — приказал Юровский. — Спички где?

Наемник ничего не понял.

— Комендант просит, чтобы вы зажгли свечу, — сказал государь по-немецки.

Наемник встал, нашел свечку, спички. Русскую речь он так и не освоил, лишь научился понимать отдельные слова, находясь сначала в плену, а потом вступив в Красную армию, чтобы получать приличное пропитание и деньги. Он не был идейным сторонником большевизма, как некоторые из его сослуживцев, попавших в охрану «Дома особого назначения» (так стали называть чекисты и руководители-большевики особняк инженера Ипатьева). Он зарабатывал себе на жизнь тем, что научился хорошо делать — стрелять. Когда люди падали после его выстрелов, он испытывал чувство удовлетворения — хорошо выстрелил, не промахнулся.

Остальное его не касалось. Хорошо стрелял. Все равно, в кого — в русских офицеров, солдат, крестьян, купцов, дворян, которых на большевистском жаргоне называли буржуями.

Волосатый зажег свечу. Юровский взял ее и направился вместе с государем к их комнате.

Когда проходили мимо комнаты княжон, государю было достаточно беглого взгляда, чтобы увидеть, что дочери не спят. А Евгений Сергеевич уже был одет и стоял у двери, ожидая государя. Он поклонился и на вопрошающий взгляд сразу ответил:

— Жалуется на боль в паху и ноге. Стонет. Это все тот же ушиб.

Доктор надел пенсне и вошел в комнату вслед за Юровским и государем.

Александра Феодоровна встала, освобождая место на постели сына для доктора, и тот стал осматривать мальчика, по привычке приговаривая: «А здесь больно? А здесь?»

У Алексея было бледное, исхудавшее за последний месяц лицо. Кожа истончилась до того, что, казалось, прикоснись к ней пальцем чуть посильнее — и она порвется. Огромные серо-голубые глаза, точно такие же, как у отца, сейчас составляли как бы все лицо, потому что притягивали к себе неземной, уже потусторонней силой страдания. Хотелось упасть на колени и сделать что-то особенное, может быть, даже жизнь отдать, лишь бы облегчить страдания этого подростка с глазами, которых, может статься, не бывает у людей, такие бывают, наверное, только у ангелов. Как могли сиять эти глаза, когда он радовался, резвился! Как они лучились, когда он затевал какую-нибудь шалость! В семье Алексея звали Солнечный Лучик. Да, именно таким бывает солнечный лучик весной, когда тает снег и сосульки роняют капли, похожие на жемчуг. И ручьи бегут, и вода вспыхивает серебристыми искорками.

Но сейчас не радостный весенний день, а глухая черная ночь.

«А у моего сына глаза на угли похожи, — мелькнуло в сознании Юровского. — Когда он злится, они становятся, как у кота, который лезет в драку».

— Ты что же раскис? — вслух сказал Юровский, покровительственно и дружески, как ему казалось, улыбнувшись. Но улыбка вышла кривая и недобрая. — Разбудил всех. Нехорошо.

В комнату заглянула Татьяна, спросила: «Можно?» — и вошла, принеся тазик с водой, полотенца. Она была в легком платье, волосы наскоро скреплены заколкой. Шея высокая, лебединая, посадка головы такая же, как у матери — царственная. И фигура, и движения, и ровный голос, и взгляд, казалось бы, всегда невозмутимых глаз — все было материнское, все говорило о том, что она именно царская дочь. Ольга старшая из детей, но руководила семьей в отсутствие родителей именно Татьяна, и никто не возражал против этого. Она занимала главенствующее положение в семье по праву самой деятельной и рассудительной.

Юровскому нравились все пятеро царских детей — каждый по-своему, каждый своей неповторимой особенностью и внешности, и характера. Но Татьяна ему нравилась более других, и он ловил себя на том, что иногда любуется ею, и одергивал себя напоминанием, что это дети православного царя, поэтому никакого снисхождения к ним быть не должно.

— Ну так что, Боткин? — уже с трудом сдерживая раздражение, спросил Юровский.

— Да вы бы не беспокоились, Яков Михайлович. Шли бы отдыхать. Надо подождать, пока лекарства начнут действовать. Видите, свечка небольшая, но ее хватит, чтобы Алексей Николаевич успокоился и уснул. Прошу вас, оставьте свечку и идите спать — так будет лучше всем.

Янкель Хаимович (ибо так на самом деле звали Юровского) понял, что его присутствие лишь усиливает боли мальчика, которому нужен покой. «Ладно, скоро он и покой получит! А сейчас действительно пора идти спать. А свечу надо им оставить, чтобы и они все успокоились, чтобы не было лишних телодвижений перед делом. Пусть поворкуют».

— Ладно, Боткин, послушаюсь твоего совета. Пусть свеча стоит у постели — выше ее не поднимай. Делаю послабление в последний раз. Спокойной ночи, граждане, — и он ушел, оставив после себя запах пота, табака, и чего-то еще, явственно ощущаемого всеми, кто находился сейчас у постели больного.

Это был запах зверя, который настиг свою жертву, ухватил ее когтями и теперь приходит в себя, чтобы отдышаться, а потом начать поедать.

— Свеликодушничал, — усмехнулся Евгений Сергеевич, когда шаги Юровского затихли и хлопнула дверь, закрывшись за ним.

— Он может вернуться на цыпочках и подслушивать. Я один раз застала его за этим занятием, — сказала Татьяна.

— А все же он лучше прежнего, Авдеева. Вспомните, как тот напивался. И что мог говорить.

И государь вспомнил, как Авдеев, предыдущий комендант Ипатьевского дома, однажды явился в стельку пьяный, бессмысленно улыбаясь и покачиваясь. На ремне у него висел револьвер в деревянной кобуре, и он бессознательно за нее хватался, неся околесицу про «врагов народа и буржуазию». Государь боялся, как бы он спьяну не выхватил револьвер и не выстрелил, и зорко следил за Авдеевым. Но воинственный пыл пьяного комиссара быстро утих, он стал жаловаться, что у него совсем не такая семья, «как вот у вас, Николай Александрович, дети не слушаются, жена — стерва и не желает подчиняться». Потом Авдеев сказал, что он не тюремщик. Тут явился его помощник, Мошкин, тоже пьяный, но не в той степени, что Авдеев. Начальника он увел, но матерился столь грязно и ужасно, что даже Авдеев стал его урезонивать в том смысле, что, дескать, «здесь девицы, и ты не имеешь права говорить безобразные слова». Это замечание лишь распалило Мошкина, и хотя они ушли, гнусная брань еще долго разносилась по всему «Дому особого назначения».

В комнату тихонько вошли Ольга, Мария, Анастасия. Вся семья собралась вокруг постели Алеши, и ни мать, ни отец не спросили, почему дети пришли сюда и почему они не спят. Девушки любили друг друга, но больше всех все вместе они любили Алексея. Он был центром семьи, и если ему было плохо — плохо было всем. А когда он был здоров и весел, свет озарял лица всей семьи. И даже задумчивая, не любившая лишних разговоров и суеты старшая из сестер Ольга, мало склонная к развлечениям и веселью, улыбалась вместе со всеми и не отказывалась принять участие в общих играх.

— Ну что, Алексей Николаевич, полегче? — спросил доктор.

— Мне хорошо, что мы все вместе, — ответил Алеша, улыбнувшись. — И что горит свеча. Свеча ведь лучше электричества, правда, папа?

Государь кивнул. И он почувствовал себя спокойнее, когда все собрались.

— Свеча — это ведь наша душа. Пламя ее направлено к Богу. А лампочка электрическая… Как бы точнее сказать…

— Дочка прогресса, — определила Мария.

Улыбка осветила ее широкое, скуластое лицо, темные глаза заблестели. Статью и характером она вышла в деда, императора Александра Третьего, — сильная, ширококостная. У нее были прекрасные густые волосы, гораздо более темные, чем у сестер, ростом она была ниже их, но это не портило осанку, несмотря на то, что плечи у нее были широки, а руки сильны. Ее некоторая тяжеловесность искупалась бойкостью, веселостью, умением быстро находить общий язык с кем угодно — хоть с солдатом, хоть с герцогом. Дети звали ее Машкой. А Алеша, когда болел, всегда говорил: «Машка, неси меня!» — и она несла, даже с удовольствием.

— Хорошо сравнила, — сказал Алексей. — Ты и сама «дочка прогресса». А я…

— Не надо, Алеша, — мать полотенцем промокнула его виски, на которых опять выступили капельки пота.

— Главное, что мы все вместе.

— А я знаю, почему они усилили охрану, — сказала младшая, Анастасия.

Она была на два года моложе Марии — ей в июне исполнилось семнадцать лет. Ростом она не отставала от Маши, но была гораздо стройнее сестры — легкая, милая, тоже склонная к шутке и озорству. У нее был явный актерский талант, и она любила изображать знакомых семье людей, очень точно подмечая и пародируя их особенности. Настя не была красивой, но в ее чудесных глазах искрилась сама жизнь, и нельзя было не засмотреться на нее, не смеяться вместе с ней, не радоваться ее шуткам. В семье ее звали Солнышко.

— Они усилили охрану, потому что испугались Машки. Это когда она одного пьяного солдата с забора сдернула.

И Настя, встав, изобразила, как Мария стаскивает солдата с забора.

— Это, надеюсь, шутка? — мать, улыбаясь, смотрела на дочь.

— Нет, на самом деле! — оживился Алеша. — Этот пьяный Мошкин залез на забор и стал подглядывать за ними (он показал на сестер) в окно. Потом стал делать неприличные жесты. Настя и Маша сговорились, и Настя осталась у окна, я видел. Настя тоже стала делать жесты, как на танцах, а Машка в это время потихоньку подобралась к забору и за ногу этого пьяницу хвать! Он с забора и кувырк!

Настя смешно показала, как помощник бывшего коменданта Авдеева Сашка Мошкин перекувырнулся. Все потихоньку рассмеялись, даже государь, хотя он и приложил палец к губам.

На самом деле все было по-другому. Подлец Мошкин действительно залез на забор в пьяном виде и действительно делал неприличные жесты. И Маша сказала: «Как хорошо бы сдернуть его с забора!» Но как его сдернешь, если внизу разгуливают и хохочут тоже подвыпившие охранники, у которых ружья висят на ремнях! Видимо, они опять достали какой-то жуткой вонючей отравы, от которой разит за версту. Маша слышала однажды, как Авдеев сказал Мошкину: «Денатуратом разжился?» И вот они опять напились этой гадости, и Мошкин залез на забор, орет похабные частушки — именно орет, чтобы вся семья слышала похабщину. А охранники гогочут, и Авдеев гогочет — он самый противный из них. У него длинные руки, широкие, вечно грязные ладони и фуражка грязная, замусоленная, которую он однажды даже за обедом не снял. Он и Мошкин взяли моду обедать за одним столом вместе с семьей, и в один из первых же дней, когда они уселись за стол, Авдеев не снял своей фуражки и, развалившись на стуле, закурил папиросу. От него разило этим самым денатуратом, пьяненькие хитрые глаза нагло щурились. Поваренок Леня Седнев принес на блюде котлеты, поставил их на середину стола. А увидев, что комендант курит, быстро убежал, испугавшись. Увидев котлеты, Авдеев погасил папиросу прямо в тарелку. Чистую взял у Мошкина, встал и потянулся длинной рукой за котлетой. Взяв ее, он согнул руку в локте и, будто случайно, локтем ударил государя в лицо.

Государь, словно в нем лопнула пружина, вскочил, повернулся к Авдееву. Авдеев был выше ростом и, продолжая ухмыляться, смотрел на императора.

— Да вы сядьте, гражданин бывший царь, — сказал Авдеев, засунул котлету в рот и стал жевать.

С минуту царь неотрывно смотрел на Авдеева, отодвинул стул и вышел из-за стола. Вслед за ним вышли императрица, дети, доктор Боткин, горничная Анна Демидова.

— Ну и плевать на вас! — сказал, усаживаясь, Авдеев. — Ходите голодными. Нам с тобой, Мошкин, больше достанется!

Назад Дальше