Взыскание погибших - Алексей Солоницын 3 стр.


Мошкин хохотнул, тоже взял котлету рукой и целиком отправил ее в широко разинутый рот.

Почему-то не Авдеев, а именно Сашка Мошкин вызывал у Марии чувство отвращения. Ей хотелось именно сдернуть его с забора или зажать ему рот так, чтобы он не мог долго дышать — за то, что этот рот изрыгает такие вонючие ругательства.

— Свеча догорает, — сказал государь.

— Ничего, до рассвета недалеко, — доктор Боткин поправил пенсне, вытер платком свою крепкую шею.

Он не мог при государе и государыне находиться в нательной рубашке, поэтому надел верхнюю, а она была из плотной хлопчатобумажной ткани, и доктор потел.

— Идите спать, мне уже не больно, — сказал Алексей, хотя боль продолжала пульсировать в том месте, где после ушиба образовалась опухоль. Поймав взгляд матери, он добавил: — Больно, но совсем немного.

— Я посижу с Алешей, — сказала Татьяна. — Мне все равно не спится.

— Позови меня, если все же захочешь поспать, — сказала Ольга и встала: — И ты постарайся заснуть, Алеша.

Он кивнул и смотрел, как догорает свеча, как, погружаясь во тьму, меркнут родные любимые лица.

Глава вторая

Мамка

12 июля 1918 года

Государь лег на свою постель, уверенный, что уже не уснет до утра.

Но, как это часто стало с ним происходить в последнее время, перед внутренним взором стали появляться какие-то лица, из другого, совсем незнакомого мира.

Вот появился генерал Алексеев. Кто бы мог подумать, что этот человек, которому он доверял в военных делах больше всех, тоже окажется предателем! Нет, неслучайно его глаза косили, неслучайно он избегал встретиться со взглядом государя… Предал.

Ах, да что же это? Сейчас все пройдет, он, кажется, засыпает…

Но кто это улыбается ему?

Это лицо как будто знакомо…

Да-да, конечно! Это хорошее лицо он знает, помнит…

— Правда, помнишь? — спросила женщина, радостно улыбаясь.

У нее от краешков глаз к вискам побежали морщинки, и на белом гладком лбу тоже обозначилась морщинка. Но особенно памятной была ямочка на подбородке, и соболиные брови, и русые волосы, уложенные на голове корзинкой, поверх которой был накинут узорчатый платок.

— Ну, узнал? — она смеялась, зубы были ровные и белые, хотя государь знал, что ей теперь под семьдесят.

— Да какая разница — семьдесят или восемьдесят! Жива, видишь! А я-то как рада тебя видеть! Слава Тебе, Господи, сподобил!

— Да как же это… Мамка, тебя же к нам на Рождество приглашали? И на Пасху, и на именины…

— Это хорошо, что не забыл. А вот и сейчас пригласили. Радость, радость-то какая! Ты ведь и представить не можешь, что значит простой женщине к царю прийти!

— Да почему же не могу? И, во-вторых, ты вовсе не простая женщина, а мамка! Разве ты не знаешь, как мы рады, что вас отец к нам привозил?

— Как не знать. Твой батюшка — всем царям царь. Кто так свой народ понимал? — лицо мамки стало серьезным. — Может, кто и понимал, но твой батюшка знал, что кормить молоком детей царских должны русские мамки. А то как же? И выбирал он правильно — как раз нас, архангельских, поморских. Наши крови как раз самые русские и есть. И молоко разве у наших женщин не для таких ли вот, как ты, царь-государь?

— Да-да, разве я спорю? Моя жена сначала ни за что не хотела, чтобы наших детей вскармливали мамки, все сама старалась…

— Я знаю. И не осуждаю, мне ли осуждать! Все же и ей наши мамки помогли. Вот твои-то родители, отец-батюшка в особенности, знали, что от нас-то сила и идет. А как любили-то нас, как привечали! И всем — царская милость на всю жизнь.

— Это я все знаю, — сказал государь. — Ты все же лучше скажи, как сюда-то пришла?

— Да чудесным образом, разве нужно объяснять? Надо мне тебя было повидать, вот Господь и сподобил.

— Вот как… Я рад, конечно, но все же…

— Что?

— Ты пришла… Просто повидаться?

— Ну да, — она опять широко улыбнулась.

Сидела она на стуле, напротив государевой постели. Белый столп света лился на ее белое льняное платье, на узорчатый плат, на лицо, на сияющие радостные глаза.

— Разве плохо повидаться-то?

— Это… Напоследок?

— Ну что ты, что ты! — она махнула на него рукой. — Чего придумал. Давно не виделись, вот и все.

— Нет, мамка, не все! — он тихо улыбнулся, взял ее теплую, мягкую ладонь и приложил к щеке: — Ты ведь сама говорила, что я понятливый, смышленый. Поэтому и любила, а? Знаю, знаю, тебе все детки царские дороги, но все же меня выделяла? Я ведь чувствовал, когда вы к нам приезжали на праздник… И как ты на меня глядела, и как по голове гладила…

Дети ведь такой народ — они все чувствуют. Только не говорят, потому что взрослые запрещают… А вот теперь я могу тебе все сказать. Ты рада — и я рад.

— Если хочешь знать, — она погладила его по волосам, словно он снова стал мальчишкой, — я тобой всегда гордилась. И не потому, что мне счастье выпало тебя грудью вскормить. А как узнавала я твои царские дела, так сердце радостью и окатывало.

— Да что ты, мамка… Меня ведь кровавым назвали. И отречься принудили. Я будто победе прийти не давал. Бабником и пьяницей объявили…

— Не надо. Ну чего ты? Будто я не знаю, какой ты? Да ни на минуту у нас никто и никогда ничему такому не верил. Я тому радовалась, что ты всегда по совести поступал. Плакала, конечно, когда у тебя горе было. А то как же! Враг человеческий, он что? Он как раз на Божьих людей и наступает.

— Так ты… все же к Божьим людям меня относишь?

— Конечно. Иначе разве бы я пришла?

— А может… просто утешить? Чтобы я не плакал?

— Ты всегда держать себя умел и без меня. Они разве видели слезы твои? Сами рыдали, когда ты с ними прощался, вспомни-ка… Когда из ставки-то Могилевской уезжал…

— Да разве ты там была?

— Я с тобой всегда была.

— Да как это возможно? Разве ты мой Ангел Хранитель? У меня Николай Угодник, и в день Иова Многострадального я родился…

— Как будто я не знаю. Специально про этого Иова у нашего священника отца Прокла все в подробностях расспросила. А только не нам судить, где кому быть.

— Да, разумеется, — согласился государь. — Скажи… ты… там?

Она улыбнулась светло:

— Да ведь благодаря тебе!

— Правда?

— Истинная.

— Ах, как я рад! Даже не рад, это не то слово…

— А ты не ищи слова. Я по глазам твоим все вижу. Ну все, пора мне. Вот ведь как славно поговорили!

— Погоди, мамка. Ну что тебе стоит еще здесь побыть? Это мне нельзя, а тебе…

— А мне — тем более.

Он встала, повернулась и, продолжая улыбаться, растаяла в белом столпе.

Государь протянул вперед руки, но свет собрался в узкую полоску, потом превратился в светящуюся точку, которая, быстро удаляясь, улетела через окно.

Глава третья

«Американская гостиница»

13 июля 1918 года. День

Наверное, «Американской» эту гостиницу назвали потому, что она претендовала на самый последний шик. Бывшие ее владельцы — банкирская семья Поляковых, одна из самых богатых на Урале, — стремились ко всему «новому и передовому», но все равно «отстали от времени», не влившись в большевистскую Россию и удрав с капиталами в ту самую Америку, которой они так подражали, живя на Урале.

В гостинице была «стильная» кожаная мебель, множество разнообразных светильников — торшеров, бра, люстр, настольных ламп. В ресторане устроили новинку — бар с крепкими напитками, навешали картинок с американскими красотками и ковбоями в широкополых шляпах, и гостиница стала пользоваться в городе успехом.

Советская власть содрала все эти картинки, бар переделала во входную комнату с охраной для проверки пропусков, а в некоторых номерах, из которых вытащили кровати, установили столы, сейфы и организовали кабинеты чрезвычайной следственной комиссии.

В других номерах жили теперь не буржуи, которые проматывали здесь сумасшедшие деньги, тискали девиц и напивались до бесчувствия, а те чекисты, которые крепко взяли власть в свои руки и решили удержать ее любой ценой.

В эту ночь они собрались как обычно в самой просторной и шикарной комнате, где некогда был кабинет и «теневая» комната для особых приемов у Лазаря Полякова. Посреди комнаты стоял громадный дубовый стол на тяжелых, тумбообразных ножках, покрытый первоклассным зеленым сукном. Теперь оно было в пятнах, местами прожжено папиросными окурками и пеплом. Стены были обиты светло-зеленым китайским шелком с нежно-золотистыми, как бы штрихом намеченными цветами. Но тут и там на шелке были пятна и дыры — от спин тех, кто не сидел на стульях с высокими готическими спинками за самим столом, а грубо опирался о стены, а то и вытирал руки об эти нежные обои.

К громадному дубовому столу был приставлен стол — небольшой, но тоже первоклассной работы — для председательствующего, со всей присущей подобным столам атрибутикой.

Председательствовали двое — Белобородов и Голощекин.

Внимание всех собравшихся было сосредоточено не на председателе областного Совета Белобородове, а на Шае Исааковиче Голощекине. Он личный друг Свердлова, только что был в Кремле, наверняка видел и Ленина, потому что они знакомы еще по Пражской конференции 1912 года. Тогда, если бы не Шая, не быть победе ленинского крыла — Шая умело вел защиту Ильича от обвинений в узурпации власти. Шая наверняка привез последние инструкции. Шая главный, поэтому он слегка усмехается в рыжеватые, коротко стриженные усы, поглаживает бритый подбородок, щурит подслеповатые глаза, оглядывая сидящих за дубовым столом. Волосы у Шаи расчесаны на пробор, жидковаты, но хорошо вымыты, поэтому пушисты, не достают до плеч, как хотелось бы, но все же выглядят, как и положено руководящему революционеру. Такому, как, например, вождь Лейба Бронштейн, которого правильно стали называть Лев Троцкий, ибо он и есть «Лев революции». Шаю никто не смеет называть Шаей. Он «товарищ Филипп», таков его партийный псевдоним. Так же, как Белобородов Александр Георгиевич, а не Янкель Вайсбарт, Петр Войков, а не Пинхус Вайнер. Псевдонимы нужны для того, чтобы рабочий класс не чувствовал их чужаками. Они должны быть своими — лидерами среди своих. Что поделаешь, если на роли лидеров у русских так мало толковых людей, как верно заметил Ленин. Поэтому они, евреи, берут бразды правления в свои руки, ведут русских туда, куда и нужно — к победе мировой революции, во главе которой встанет избранный Самим Богом еврейский народ. Он выполнит то, к чему шел веками — установит свою власть над всем подлунным миром. Поэтому да здравствует мировая революция, смерть царю, смерть православной вере, смерть России, которая стояла в этой вере. Россия — поле для эксперимента, как правильно определил «Лев революции». И пусть летит в пропасть миллион голов! Если понадобится, то мировая революция будет — будет и желанная победа самого стойкого, самого умного народа в мире — народа иудейского.

Этим узким кругом в семь человек они уже собирались в апреле, приговорив царскую семью к казни, а сегодня собрались, чтобы определить, как конкретно это произойдет. Шая покашлял в кулак, давая понять, что Белобородов затянул со своим вступлением.

— Слово товарищу Филиппу! — поспешно сказал Белобородов.

Голощекин кивнул. Стоило ему встать, как сразу выпятился вперед тучный живот. Недаром за глаза ему дали прозвище Брюхатый.

— Товарищи, нам выпала историческая миссия — стереть с лица земли сатрапа России и ее народов. Руководство партии и страны и лично товарищи Свердлов и Ленин возложили на нас эту миссию. Сейчас мы должны решить, как ее осуществить. Решить не только в главном, но и продумать детали, потому что слишком велика ответственность нашего дела.

Шая начал революционную деятельность еще в пятом году, когда окончил зубоврачебную школу. Рвать зубы всю жизнь ему показалось чрезвычайно скучным, и он решил рвать царскую власть, чтобы добиться того, чего нельзя добиться ни учебой, ни долгой служебной карьерой. Он быстро овладел навыками боевика, два года отсидел в Петропавловке, потом, уже из Нарымского края, бежал за границу. Вот там-то он и познакомился со Свердловым и Лениным, и после конференции в Праге стал членом ЦК. Теперь он обладал не только навыками боевика, а, главное, навыками оратора, овладев революционной лексикой, бросая в массы лозунги и призывы, которые запоминал, слушая Троцкого, Ленина, Стеклова (Нахамкиса), Зиновьева (Апфельбаума) и других выдающихся вождей революции.

— Ваши предложения по уничтожению, Яков Михайлович, как коменданта «Дома особого назначения»!

Юровский встал, одернул френч. Френч был из хорошего сукна, офицерский, в нем было жарко, но Янкель знал, что он должен на этом историческом заседании выглядеть, как и положено главному исполнителю исторической миссии, как хорошо сказал Шая, товарищ Филипп.

— Вместе с товарищами Лукояновым, Ермаковым, Вагановым и Медведевым мы обсуждали вопрос о методе уничтожения.

— Методе? — переспросил Голощекин. — Вероятно, способе?

— Способе, пусть будет по-вашему, — Юровский с трудом сдержал раздражение.

Он считал себя умнее Шаи: во-первых, учился в еврейской школе «Талматейро» при синагоге. Пусть не закончил, но учился же! Был часовщиком и имел в Томске свою мастерскую. Потом увлекся фотографией и стал фотографом. Во время войны окончил фельдшерскую школу — это о чем-то говорит!

Просто Шае повезло подружиться за границей со Свердловым и Лениным, поэтому он и выдвинулся.

Ничего, когда он осуществит историческую миссию, еще посмотрим, кто какое место займет!

— Товарищ Ермаков предлагает собрать всех в одной комнате и взрывами двух-трех гранат закончить дело. Но так как взрывы гранат, во-первых, наделают много шума, во-вторых, могут снести стену дома, смелый план товарища Ермакова, поддержанный товарищем Вагановым, мы отвергли.

Все посмотрели в сторону чекиста Петра Ермакова, верх-исетского военного комиссара. Это он вместе с Медведевым набирал внешнюю и внутреннюю охрану дома. Медведев был начальником всей караульной команды, несшей охрану как на внутренних, так и на внешних постах при коменданте Авдееве. После безобразий и, главное, постоянного пьянства, команду Авдеева убрали. Затем набрали новую, но Медведев был оставлен в ней — это он донес Ермакову о безобразиях, и, как казалось Павлу Медведеву, «послаблениях», которые в последние дни сделал царской семье Авдеев. Внешность Ермакова была особенной — взглянешь на такого человека и уже никогда не забудешь.

Волосы прямые, как пакля, до плеч. Нос приплюснут, в глазах, маленьких и глубоко посаженных, застыло выражение напряженного внимания. Как будто он однажды увидел что-то особенное, и взгляд застыл, стал одним и тем же на всю жизнь. Может быть, это случилось после того, как он по заданию партии совершил теракт. Ему надо было «пришить» одного полицейского, который слишком надоел революционерам — был сообразительным, поэтому арестовал многих подпольщиков.

Ермаков не только убил полицейского, но и отрезал ему голову ножом, который специально приготовил для теракта. Когда его спросили, зачем он это сделал, Ермаков спокойно ответил: «Для надежности». — «Но можно было убить ударом ножа в сердце или выстрелить из револьвера», — возразили ему. «Нет, вдруг бы он выжил. Если голова отрезана — дело сделано наверняка».

С тех пор Ермакова причислили к самым отважным боевикам, поручали ему трудные расстрельные дела. Но даже среди боевиков его сторонились, а выпивали и разговаривали только по необходимости.

Юровский, узнав о Ермакове, немедленно взял его в помощники — именно такой человек был ему нужен.

— Поступило и другое предложение, — продолжил Юровский после реплики Ермакова, — гранаты можно аккуратно бросить, и стены не разрушатся. Еще одно неплохое предложение — придушить всех подушками ночью, во время сна. Но тут есть неудобство. Заключенных (считая прислугу и доктора) — одиннадцать человек. Наберем ли мы команду из одиннадцати человек, если учесть, что приступить к делу надо одновременно, чтобы прикончить всех? Есть ли у нас столько людей, способных выполнить такое, прямо скажем, непростое дело? Могут возникнуть возражения: почему не расстрел? Объясняю: это надо сделать без шума, чтобы в городе не начались беспорядки. Поэтому мое предложение — действовать по плану товарища Ермакова, но несколько его изменить, то есть ночью, но не в одной комнате, а каждого убить в своей. Вот план дома.

Назад Дальше