Меч и плуг
(Повесть о Григории Котовском) - Николай Кузьмин 8 стр.


Выяснилось, что в пасхальную ночь, когда эшелоны бригады только приступили к выгрузке в Моршанске, на Шевыревку налетел отряд как попало вооруженных людей верхами. Сначала, не почуяв большой беды, мужики спокойно гадали, за чем пожаловал отряд — за хлебом или яйцами? И лишь разглядев, что верховые сидят не на казенных седлах, а на подушках с веревочными стременами, узнав в предводителях известных Фильку Матроса (этот в шиловском сельсовете окопался до поры) и попа из шиловской церкви, испугались. Матрос и поп были пьяны, черны от самогона, поп вооружен шашкой без ножен. На скорую руку Филька Матрос произвел аресты членов сельского Совета и активистов и объявил Шевыревку присоединившейся к «народному восстанию».

Через несколько дней в деревню вошли большие силы мятежников, сам Антонов со своим штабом. Антонов собственноручно застрелил Матроса за «саботаж и контрреволюцию» (ударил в пьяную Филькину голову из маузера), затем устроил показательную расправу над арестованными сельсоветчиками. Всех их зарубили шашками и бросили во дворе большого дома, где раньше помещался Совет.

Из разгромленного Совета уцелел один солдат Емельян Ельцов, успевший спрятаться в колодце. Его искали, но не нашли. В колодце солдат просидел больше двух суток, слышал, что творилось в деревне, и, дождавшись спасения, не мог спокойно говорить ни о бандитах, ни о тех из деревенских, кто им помогал.

Комбриг приказал разыскать уцелевшего солдата.

Штаб бригады занял помещение разгромленного Совета — большой деревенский дом с каменным низом и неоштукатуренным бревенчатым верхом, под железной крышей с водостоками по четырем углам. Раньше дом принадлежал Роману Путятину, богатейшему человеку в деревне. Путятин держал лавку и владел ветряной мельницей. Дом у Путятина был реквизирован под Совет. При бандитах бывший хозяин всласть рассчитался со своими обидчиками. Расправа с арестованными происходила во дворе дома, трупы зарубленных свалили здесь же, к стене крепкого амбара.

Емельян Ельцов застал в штабе военного со светлыми растрепанными волосами, сильно, не по-здешнему окавшего. Разговаривая, военный наматывал на палец прядь волос, отчего держал голову низко и глядел на собеседника исподлобья, пристально. Пока они были одни, военный успел сказать Емельяну, что в Шевыревке вместо разгромленного Совета создается ревком с самыми широкими правами. Как видно, для Совета еще рановато, пускай пока заправляет всем революционный комитет. Такое время, добавил военный, нужны решительные действия.

— Да уж теперь ученые! — просипел Емельян, весь воспаленный, с трудом унимая надсадный кашель. От колодезной простуды он почернел, глаза его, будто нахлестанные ветром, слезились, он утирал их ребром ладони и лез в карман за кисетом и бумагой. Борисов заметил, что на завертку солдат рвет какую-то листовку.

В сенях раздался топот ног, откинув дверь, вошли Котовский и Юцевич. Солдат, поспешно выдувая дым в сторону и вниз, поднялся, опустил руки. Задирая подбородок, комбриг сморщил короткий нос от едкого дыма самосада, несколько раз фыркнул. Он вопросительно взглянул сначала на солдата (тот, робея, рукой с цигаркой загребал дым себе за спину), потом на комиссара, и Борисов вполголоса обронил:

— Ревком.

— А… — проговорил комбриг и мимоходом надавил солдату на плечо, заставив его снова сесть.

О человеке, прибитом на воротах, Емельян сказал, что это Панкратов, шахтер, бежал в деревню из Донбасса от голодухи; был активистом, помогал продотряду: бандиты извели у него всю семью, оставили от хозяйства одни головешки.

Да, похозяйничали в Шевыревке лихо. Рассказывая, Емельян уже не замечал, как морщится комбриг от едкого дыма самокруток. Солдата не покидала горечь запоздалого и, к сожалению, бесполезного раскаяния в собственной слепоте: бандиты, по существу, застали Совет врасплох, «взяли тепленькими, как цыплят», хотя сигналы об опасности были и, отнесись Совет ко всему «с головой», многого удалось бы избежать. Так вот же, думали — свои, деревенские, до лютой крови не дойдут, постыдятся. А вышло… да сами, поди-ка, видели, что вышло.

Комбриг наставительно сказал, что в деревне учреждается ревком, революционный комитет, — значит, надо приниматься за работу.

Емельян с готовностью встал, ловким солдатским движением одернул гимнастерку. Ревкому, на его взгляд, первым делом следует приняться за раненых бандитов, оставленных на излечение в деревне. Чего прохлаждаться, чего ждать? Он уже прошелся, выяснил, чьи они, где лежат, — дело не затянется.

К удивлению Емельяна, комбриг сдвинул крупные породистые брови, потряс бритой головой:

— С ранеными не воюю!

— Я про бандитов говорю, — уточнил тогда солдат.

— Все равно!

Емельян в растерянности оглянулся. Юцевич что-то самозабвенно штриховал на листе бумаги.

— Но их народ требует! — нажал Емельян. — Народ.

— А вот и объясни пароду. Хитрое дело — справиться с раненым? Много ли ему надо? Он сейчас меньше малого дитя… Солдат, а не понимаешь.

— А они что делали? Ты бы поглядел!

— На то они и бандиты. Им конец, вот они и лютуют. Но ты-то… мы-то!

— Против народа я не пойду! — заупрямился Емельян. — Да ты понимаешь, кого под защиту берешь? У народа на них душа горит. Душа!

— Не шуми. Кто виноват — с того спросим. И здорово спросим. А сейчас… сам понимаешь.

Нет, не понимал солдат, и все в нем становилось на дыбы.

— Значит, что же… мы уж и своему дерьму не хозяева? Так выходит?

Полное бритое лицо комбрига оставалось невозмутимым.

— Ты солдат. Закон обязан знать. Заколи его в бою — святое дело. А лежачего да еще больного…

Емельян строптиво наклонил голову.

— Закон… Вот вы уйдете, а мы останемся. А жить как? Как, я спрошу, жить с ними? Разве вынесет душа?

Незаметно поднялся Юцевич, налил в стакан воды и поставил на стол рядом с темной рукой солдата. Емельян взглянул на стакан, не понимая, зачем он.

— Ты теперь власть, — втолковывал Котовский. — Берись, налаживай. Дорогу тебе очистили. Но — по закону. И никаких!

— Слушай… брось ты их жалеть! Нашел кого…

От волнения Емельян поперхнулся, кашель согнул его пополам. Припадая грудью к столу, он мотал сизым, набрякшим лицом. На висках, на шее от натуги вздулись жилы. Тыкаясь рукой, слазил за табаком к стал жадно, глубоко затягиваться — полегчало…

Начальник штаба и комбриг переглянулись над его головой.

— Слушай, — сказал Котовский, — тебе бы полечиться надо, а?

«Вот, вот… — Бледные губы солдата тронула усмешка некоего превосходства. — Лечиться… Их лечи, соблюдай свой закон! Не воюет он с ранеными… А они вот вылечатся, так еще покажут. У них-то свой закон!»

— Погодим маленько, — произнес он нарочито врастяжку и твердо глянул в глаза комбрига. — Не время пока.

Взгляд его, насыщенный неукротимой яростью, заставил замолчать обоих. Не только комбригу, еще по каторге знакомому с такой отчаянной решимостью людей, но и молоденькому начальнику штаба стало понятно, что человека, настолько заряженного ненавистью, не заставят отступить от своего никакие угрозы, — умрет, но доведет задуманное до конца.

«Наломает, черт, дров!» — решил Котовский, когда возмущенный солдат ушел.

«Голос мести!» — чуточку высокопарно подумал начальник штаба и не смог подобрать подходящего слова, чтобы определить, какая сила помогает жить и действовать этому вконец обессиленному, но не поддающемуся человеку.

Емельяну в штабе отвели боковушку рядом с узлом связи, где сидел дежурный телеграфист и стучал ключом. Емельян понемногу приходил в себя и, дожидаясь, когда уйдет бригада и оставит его хозяином в деревне, обдумывал первые шаги учрежденного ревкома.

Он заявлялся в штаб с утра, запирался в боковушке, закуривал и, раздышавшись, уняв злой кашель, подолгу стоял у окошка. Во дворе Черныш, ординарец комбрига, сосредоточенно занимался любимым делом — чистил лошадей. Под окном, на завалинке, день-деньской толокся народ. То обстоятельно и складно вязал о деревенском житье мужичонка Милкин, лодырь и пустоболт, то раздавался сдержанный бас Девятого, которого мужики, как и бойцы, уважительно называли по имени и отчеству: «Владимир Палыч», то приплетется, не усидев дома, ветхий Сидор Матвеич, грамотей и начетчик, уважаемый в Шевыревке и округе за ясный ум и древность. А через день или два на завалинке стал появляться осмелевший Милованов, какая-то дальняя родня Путятина. Раньше в этот богатый двор он приходил лишь по большим праздникам, гостем, сейчас ворота стояли настежь — заходи любой. Хорониться от людских глаз у Милованова причины были: сын его, Шурка, находился у Антонова. В первый раз, увидев Милованова у себя под окном, Емельян натянулся струной, но сумел себя пересилить. Он считал, что оба Миловановы, отец и сын, одного поля ягода. «Ну ничего, дождетесь!»

Прикрыв глаза и пуская через нос густые струи дыма, Емельян слушал, как под окном бестолково гомонили мужики. Завалинка для них теперь словно медом намазана, как утро — все сюда. Вот и сейчас Емельян узнал надтреснутый голосишко Сидора Матвеича.

— Скажи ты нам, — допытывался у кого-то старик, — что это за меньшевики такие?

Установилась тишина, и слышно было, как старик, не в силах унять дрожь в руках, возит по земле костылем.

— Ну… меньшевики (бас Девятого)… Ясно дело: меньше их, вот они и зовутся меньшевиками.

— Ага, так… А большевиков, выходит, больше?

— Ясно дело. — Голос эскадронного зазвучал уверенней. — Меньшевики— они, суки, всегда у большевиков за хвостом ходили, и те их в вожжах держали, если по-вашему сказать. Ну а теперь, вишь, хвост задрали, изнанку свою стали выворачивать.

— В Ленина, случаем, не они стреляли?

— А кто же еще? В троп, в закон… Они самые.

— А почему, скажи, — опять подслеповато сунулся Сидор Матвеич, — почему за границей-то Советской власти нету? Али они дурнее нас? — и руку к уху ковшичком приставил.

«Ох, допрыгаешься, дед! — пожалел его Емельян. — Каждой дыре гвоздь».

— Не дурнее, — рассердился эскадронный, — а отсталое! Понимать надо! Старый человек, а… Просто мы первые. А потом и ихняя очередь придет. Вон в Германии… бунтовали.

— Немец? — удивился Сидор Матвеич. — Ну, мужики, ежели уж немец не утерпел… А японец? Про японца ничего но слыхать? (Старик три года провел в японском плену.)

— За японца не скажу. Но тоже не отсидится, тоже хлебнет с наше. Вот увидите. Мы-то уж отмучились, а им еще все впереди.

— А правду говорят, — быстренько ввернулся Милкин, — что жить по «Интернационалу» будем?

Эскадронный растерялся.

— Ну… как тебе сказать… Чтобы безошибочно утверждать… А тебя это с какой стороны-то интересует?

— Да слух идет, что сначала надо все до основания разрушить и разорить. Землю вверх пластом перевернуть, речки перекипятить. А мужиков, говорят, всех поголовно будут крутым кипятком ошпаривать.

Девятый возмутился:

— Эх, за такие-то слова, в трои, в закон!.. Это же кулак в тебе говорит, контрик!

От страха у Милкина остановились глаза, не рад был, что ввязался на свою голову.

— Ты сначала сообрази, — сжалился над ним эскадронный, — а потом и говори. А то ведь… понимать же должен! Еще что вам непонятно? Давайте, покуда время есть.

— А эти вот, — Милкин, запинаясь, подбирал слова, — у нас которые… Ну, союз крестьянский трудовой. Эти от кого произошли? Не с бухты же они барахты объявились?

— Эти… — Девятый солидным кряканьем осадил свой голос еще ниже. — Я вас так спрошу, мужики, по-вашему. Скажите вот, ежели жеребца назвать коровой, ты его станешь доить? А? Оно, может, его и есть за что подергать, да толку-то? Верно? Га-га-га… Та же самая контра и эти ваши… с союзом. В ту же масть.

Хохотал эскадронный заразительно, но мужики выжидающе молчали: может, отсмеявшись, добавит еще чего, пояснее?

— Ну что вы? — удивился Девятый. — Опять не поняли?

Слушатели переглядывались, подталкивали Сидора Матвеича, понуждая его не молчать, сказать что-нибудь. Если что и ляпнет старик не так, какой с него спрос?

В это время сверху, как с небес, раздался голос комбрига (оказывается, он стоял в штабе у окна и слушал):

— Палыч… Ну что мне с тобой делать, а? Опять за свое?

Эскадронный оторопело вскочил, задрал голову (ну так и есть: стоит!).

— Да я ж… как лучше. Своими словами, для понятности.

Погоди. Я сейчас.

Комбриг надел фуражку и спустился вниз. Мужики во главе с престарелым Сидором Матвеичем почтительно поднялись, он с каждым поздоровался за руку. Девятый, дожидаясь, в душе казнил себя: «Вот всегда так. Хочешь как лучше, а получается…»

Григорий Иванович знал, что поговорить с пародом эскадронный любил и говорил, как правило, толково, убедительно. Не случайно кавалеристы его эскадрона считались самыми боеспособными, и нигде, как у него, была высокой прослойка коммунистов. Время от времени политотдел бригады забирал у него бойцов, чтобы укрепить другие эскадроны. Люди у Девятого росли быстро. Но в то же время эскадронный не мог удержаться, чтобы, как говорил комиссар Борисов, чего-нибудь не отчебучить. Бобыль и бессребреник, Девятый испытывал неприязнь к деревенским людям, которые, как он считал, из жадности превращают всю свою жизнь в стяжательское житие.

Красноречивым вздохом комбриг показал, что всякому терпению имеется предел.

— Ох, Палыч, Палыч… характер у меня мягкий, вот что тебя спасает. Давно-о бы тебе в обозе быть…

У эскадронного оскорбленно вытянулось лицо: при посторонних-то!

— Ладно, Григорь Иваныч. Чего сейчас об этом говорить?

— Я гляжу, волю взял спорить? — в голосе комбрига звякнули угрожающие нотки.

Закаменев лицом, эскадронный мрачно вскинул руку к козырьку:

— Разрешите идти?

Дождавшись, когда он скрылся с глаз, словоохотливый Милкин произнес с нескрываемым уважением:

— Самостоятельный мужчина!

— Ничего, боевой, — подтвердил Котовский, жестом пригласил всех садиться и сел первым, привычно устроил шашку между колен.

Мужики стали рассаживаться, соблюдая какой-то деревенский чин. Ближе к комбригу оказались Сидор Матвеич и Милованов. С самого начала Котовского поразил неприятный миловановский взгляд — прямой и наглый, как у барана; приглядевшись, он понял, отчего это: глаза у Милованова были голые, без ресниц.

— Кто-то из вас… ты, кажется, спрашивал про «союз трудового крестьянства».

— Я, я! — радостно закивал со своего места Милкин. При рассаживании его задвинули дальше всех, и теперь он старался выдвинуться поближе.

Комбриг едва заметно усмехнулся.

— Сам-то записался, нет?

От такой прямоты Милкин опешил.

— Да ведь… если, к примеру…

— Не бойся, говори. Сам же завел.

Ища поддержки, Милкин зыркнул вправо, влево, — мужики сидели, уставив глаза в землю. Дескать, сам затеял, сам и расхлебывай… Отчаяние взяло у Милкина верх над вековой осторожностью.

— Ну, а что бы ты-то на моем месте сделал? Или отказался? Плачешь, да пишешься! Это слезы наши, а не союз. Голова-то одна, вот за нее и держишься.

— У тебя одна, да у него одна — уже две!

— Так и у него она тоже одна-разъединственная! Вот ведь какое дело, товарищ командир.

У Милкина была своя правота, и он гнул ее уверенно, нисколько не сомневаясь.

— Это все понятно. — Григорий Иванович отчетливо чувствовал напряжение всех, кто сидел вокруг. Затаились, молчат, но каждый ждет, как повернется разговор. А ну вскочит и затопает ногами, да еще прикажет похватать и посадить под караул? — Но вот чего не понять: почему ото ни за свою держитесь, а они за свою — не очень? Может, у них запасная есть?

Милкин хмыкнул:

— Им-то чего бояться? Их — сила!

— Сила? А тогда зачем они вас заставляют записываться? Видно, без вас у них силы не хватает. Я, например, так понимаю.

Попал… Мужики качнулись, пронесся дружный вздох. Милкин, уступая, забормотал:

— Может, оно и так, не знаю. С нами не советовались.

— Власть ихняя, — с горечью признал Сидор Матвеич, тыча костылем в какую-то букашку под ногами.

— Какая же у них власть? От власти они бегают. Власть ваша, вы сами. Кого больше-то — вас или их?

— Поговори-ка поди с ними… — снова осмелел Милкин. — Чуть заикнулся — в яругу и башку долой.

— Ну вот, а ты говоришь — власть. У власти, у настоящей власти, суд должен быть, закон. Виноват — докажи. А какая же это власть: живот человеку размахнули, на воротах приколотили? Так только волки, если в овчарню заскочат…

Молчат, не поднимают глаз. Далее Милкин утих. Григорий Иванович подождал — и снова:

— Так теперь что, тебя за бороду хватают, а ты сиди, терпи? Так, выходит?

Первым не вынес Сидор Матвеич.

— А что делать, гражданин военный командир? Мужик — он ведь как веник смирный… Эх, чего языком молоть! Если бы на каждую оказию рот разевать, не только бороду, голову бы давно оторвали. Ведь ты бы поглядел, что тут было!

Назад Дальше