Оборвал зло, отвернулся и завозил плечами, словно то, чего не досказал, тате и зудело, так и просилось.
— Ну… Ну… — подталкивал Григории Иванович.
— А что — ну? Ладно, Антонов не власть. А был тут у нас Филька Матрос, в Шилове. И не где-нибудь, а в Совете сидел! Такого варнака днем с огнем не найдешь. Разговоры разговаривать не признает, орет во всю рожу, матерщины полон рот. Как кого заарестуют, к нему доставляют, а уж он решает, кого к стенке без разговоров, а кого к награде. Но если только он с похмелья — беда: сам же и шлепнет от изжоги организма.
— Жалко, — Григорий Иванович побарабанил пальцами по рукоятке шашки, — жалко — не дождался он нас!
— Его нету, другие есть, — смирно, прокашливаясь после долгого молчания, подал голос Милованов. Григорий Иванович даже вздрогнул: совсем забыл, что с этой руки у него тоже человек сидит.
По одному тому, как подобрались и стали слушать мужики, комбриг понял, что Милованов в Шевыревке но последний человек. Выдавала его и уверенная хозяйская повадка: этот человек привык, чтобы, когда он говорит, другие замолкали.
— Про Фильку — что… — Милованов махнул рукой. — Они с попом и без того от самогону бы сгорели… В Дворянщине у нас что было! Привезли один день ситец. Ну, ситец! Голышом все ходим… Так что вы думаете? Равноправие, говорят, — значит, всем будем давать поровну, чтоб никому не обидно. Ну, тоже вроде ладно. И ведь головы же садовые, стали на сам деле резать! На всех-то помене аршина и досталось, По-хозяйски это? Да я ладошкой больше прикрою, чем этим аршином. Нс издевательство это над мужиком?
Пристальный, обнаженный взгляд Милованова жадно караулил любую перемену на лице комбрига.
— Правильно, — согласился Григорий Иванович. — Это — вредительство.
— Ага. Теперь дальше гляди. С хлебом. Что ни день, то указ: сдавай то, сдавай другое. Заборы от указов ломятся. «Да мы же только что сдавали!» — «Не разговаривай!» И — гребут. И гребут-то как: с оркестром! Бабы, ребятишки воют, а у них музыка наяривает… Ну? Это власть? В силах это мужик вынести?
Говорил Милованов, как камнем бил. И заметно было — ждал: ну дрогни, хоть сморгни, ведь крыть-то нечем!
Пальцем комбриг полез за ворот гимнастерки, потянул. Минута прошла в молчании. Неприятная минута.
— Это произвол, — обронил наконец Григорий Иванович. — За это спросят. Спросим!
Вот-вот! В усмешке Милованова просквозило нескрываемое торжество.
— Кто спрашивать-то будет? Свой же и спросит. Знаем мы.
— Плохо знаешь! — отрезал Котовский. — У нас спрашивают так, что… В общем, не пожелаю ни тебе, ни кому другому!
Милованов глумливо промолчал, всем видом показывая: дескать, говори, говори… Григории Иванович искоса взглянул на него, но ничего не сказал.
Жалея, что нарушился такой хороший, задушевный разговор, Милкин с сочувствием проговорил:
— Оно, конечно, за каждым разве углядишь? Москва далеко. Ленин-то, говорят, за голову схватился, когда узнал, что сделали с мужиком, с разверсткой этой самой…
Нет, такой помощи комбриг не хотел.
— Не мели, не мели, — остановил он Милкина. — За голову… За голову тот хватается, кто сдуру наломает. А с разверсткой все по плану было, сознательно пошли. Да, по плану! — с раздражением повысил он голос, заметив, как изумленно вылупились мужики. — И знали, что которые из вас за топоры возьмутся. Все знали! Ну а что делать, по-вашему? В городах люди мрут. Или ты думаешь, что Ленин как мачеха какая? Одним, значит, все, а другим ничего? У вас тут самогон гонят, а там ребятишек на кладбище таскать не успевают. Ему надо всех накормить, за всех душа болит. Вот и пошли на разверстку… Тоже — плачешь, а идешь.
Кажется, оправдывайся он незнанием, вали всю вину на таких, как Филька и другие, мужикам было бы легче. А так… что же получается-то?
Сцепив руки, Милованов вертел большими пальцами.
— Значит, — промолвил он, угрюмо выставив бороду, — земля наша, а что на земле — совецко? Солому надо жрать, чтобы так хозяйствовать!
Медленно, медленно поворотился к нему Котовский. Мужики не дышали: Милованов бухнул о том, из-за чего весь сыр-бор… Григорий Иванович не спеша поизучал его, сощурился.
— Значит, когда вам землю, то на, возьми, да еще защити вас от тех хозяев, а когда от вас потребовалось по куску отдать, так вы за топоры, за вилы? Ишь ведь какие фон-бароны сразу стали! А подумали бы своей головой: кто вам землю-то дал? Забыли? И неужели вы отсиделись бы тут, если бы мы там кончились? Живо бы прежние хозяева налетели, притянули бы вас за землю! Прошел же у вас тут Мамонтов. Что, хорошо было? Поправилось?
— Известно — генерал, — вздохнул Сидор Матвеич, укладывая на костыль дрожащие руки.
— Генерал!.. А если бы не генерал? А если бы вашу Шевыревку какой-нибудь немец занял? Он что — не забрал бы хлеб, вам оставил?
— Немец-то? — Сидор Матвеич убито махнул рукой. — Немец чисто гребет. Зернышка не оставит.
— О! Вот видишь! А кто сюда немца не пустил? Кто генерала вытурил? Кто загораживал вас, пока вы тут этот свой хлеб выхаживали и убирали? Ну, кто? Солдат. Рабочий. Мужик. Так почему же вы накормить их нс хотите? Почему не поделитесь? По-человечески ведь просят! Они ж не только за себя, они и за вас бились. Собаку, которая двор стережет, и ту кормить положено. Трудно понять, что ли?
Тишина. Ни одна голова не поднималась. А что, в самом деле, возразишь? Понять не трудно, чего там не понять. Отдавать — вот чего душа не переносит. Свое — оно и есть свое.
Не вынес молчания и завозился Иван Михайлович Водовозов, сидевший до сих пор незаметно. Пока шел спор Котовского с мужиками, он угрюмо смотрел себе под ноги и, морща лоб, о чем-то напряженно размышлял.
— Солдат — что? — задумчиво проговорил он. — С солдатом мы бы поделились. Солдат не объест. Буржуйцев разных неохота кормить. Как паразиты живут.
— А я о чем? — обрадованно подхватил Милованов. — И я про то же самое!
— Ты погоди, — Иван Михайлович даже не взглянул на Милованова. — С тобой разговор другой. Тебя если и потрясти маленько — не обеднеешь. Ты вон свиней пшеницей воспитываешь, а люди хлеб над горсточкой едят.
Милованов вспыхнул и тревожно метнул взгляд на Котовского.
— Замолол! Я, что ли, виноват, что вы на зиму не запасли?
— Было бы из чего — запасли бы, не дурней тебя, — продолжал Водовозов. — Ты вон земли нахватал — управиться не можешь, людей нанимаешь, а через наш надел старуха перескочит. Тебя чуть прижмет, ты в поземельный байк идешь, ссуду берешь, а я куда сунусь, если у меня семь тощих собак в хозяйстве?
— Про землю не мне жалуйся! — отрезал Милованов. — Землю мужикам сам Ленин отдал.
— У нас-то не Ленин раздавал, — прищурился Водовозов. — И ты это хорошо знаешь.
Милованов заерзал.
— Что же молчал-то, когда время было? Земли было — бери сколько можешь.
— Ишь ты как запел! Поди-ка поговори тогда с вами. Сыпок твой распрекрасный… Ему в оглоблях ходить, а он… Глотку свою в двадцать диаметров разинет, переори- ка попробуй вас!
— Не мели, не мели чего зря! — прикрикнул Милованов, не переставая поглядывать в сторону Котовского. — Ты о деле говори. Глотка! Вот ты глоткой-то и работаешь. У людей на руках мозоли, а у тебя на языке.
— Это у меня на языке?! — взвился Водовозов и, наступая, стал взглядывать то на голову, то на ноги обидчика. — Да я тебе сейчас такую мозоль поставлю!
— Не лезь, не лезь, хвороба, — отпихнул его Милованов. — А то как ткну, сразу сопли высушу!
— Ты?! Мне?! Ах-х ты…
И быть бы драке, не вмешайся мужики. Водовозова и Милованова схватили за руки, усовестили, развели по местам.
— Ну-ну, — усмехнулся Котовский, пощипывая усики. — Жизнь, я гляжу, у вас…
Водовозов снова вскочил, никак не мог успокоиться.
— Жить, Григорь Иваныч, потом будем, сейчас бы справедливости добиться!
Лицо его горело. В деревне Иван Михайлович славился своей небывалой невезучестью. За что бы ни принялся он, все у него выходит не так, как у людей. Корову заведет — она в короткий срок сделается неудойной и шкодливой, как коза. Теленок народится — от поноса изойдет. Свинья, извечная крестьянская копилка мяса на зиму, и та не приживалась. У соседей свиньи как свиньи, а у Водовозова тощие, длиннорылые, ногастые, точно собаки. От постоянных неудач Иван Михайлович настолько озлобился, что стал, как говорили в Шевыревке, человеком неверешным: ему одно, а он в ответ совсем наоборот. Словно кому-то в отместку… Кроме того, с Миловановым у него давнишние нелады из-за дочери Насти: миловановский парень Шурка не давал девке проходу, однажды Иван Михайлович даже погнался за ним с вилами.
Возвращаясь к разговору, комбриг показал Водовозову, чтобы он сел и успокоился.
— Ты говоришь, буржуев неохота кормить, — напомнил Григорий Иванович. — Как будто в городе одни буржуи. Смотри: топор тебе надо? Надо. А вилы? А плуг? Молотилку? Все надо. Кто же тебе все это делает-то? Кто? Рабочий. Ему надо и железо добыть и выплавить, и уголь всякий. Да мало ли… Или ты думаешь: рабочий в городе шляпу купил, задрал ее на затылок и пошел себе бренчать полтинникам и в кармане? Но так оно все. Совсем не так.
Заминая неловкость, Милкин примирительно заметил:
— Вот так бы и растолковали сразу. А то сдавай — и все! Нож к горлу.
Со своего места Милованов проворчал:
— Мужик власть уважает — уважь и власть мужика. Капни ему масла на голову — он тебе из себя вылезет, в проруби искупается. А за горло хватать — кому это поглянется?
— Тоже правильно, — согласился Котовский. — Только когда капать-то было? Деникин под Москвой стоял.
— Это так, — с легким вздохом подтвердил кто-то из последнего ряда.
Милованов ничего не сказал и с непримиримым видом отвернулся. Сбоку его лупоглазие заметно особенно, — кажется, стукни человека по лбу, глаза так и выскочат.
Пока тянулось неловкое молчание, Григорий Иванович незаметно наблюдал за ним издали. Что ж, с этим человеком все было ясно. Ну а остальные-то?
— Да-а… — раздавались вокруг вздохи. — К-гм…
Котовский терпеливо выжидал.
Затеяв спор и ничего не доказав, мужики чувствовали себя побито. Но, высказав все, что лежало на душе, стали доступнее, проще. Теперь бы самое время о новом разузнать. Старое — что? Пережили — и слава богу… Сидор Матвеич, как своего, деревенского, хитровато ткнул комбрига в бок.
— С разверсткой-то что? Слух был, будто ее похерили, окаянную. Верить, нет?
Глаза у старика неожиданно оказались живые, бойкие и немалого ума.
— Слух… — рассмеялся Григорий Иванович. — Написано везде. Своими глазами все читал.
— A-а… обману не выйдет? — И старался изо всех сил заглянуть в глаза поглубже, добираясь до самого дна души.
Дотошность старика все больше веселила комбрига:
— Да что ты, дедушка! Сам Ленин приказал.
— Так, так, так… — Мужики, пихаясь, полезли ближе, вытянули шеи, — И как же теперь будет? Мы уж тут всяко думали. Неуж одним налогом всех накормите?
Сидят не дышат, глядят в самый рот. Ну что ты с ними будешь делать! Опять не верят… Григорий Иванович закряхтел, снял фуражку и повесил ее на рукоятку шашки. Морщась, расстегнул пуговицы на воротнике.
— Не понимаю я вас, мужики. Вроде с головами, а рассуждаете, как малые дети. Налогу, если его собирать по правилам, — во, по уши хватит.
— Чего же раньше-то?
— А вот и считай, чего раньше, — стал загибать пальцы. — На Дону война? На Кубани война? На Украине — сами знаете… Да и Сибирь… Си-бирь! Соображайте.
Откинулись, вздохнули.
— Похоже, так. Сходится… А правду, нет говорят, будто в Сибири народ по колено в зерне ходит?
— А реки молоком текут? — весело подхватил Григорий Иванович. — Всяко живут, и хорошо, и плохо. Как везде. Я эту Сибирь насквозь прошел, насмотрелся.
— Не из Японии, случаем? — встрепенулся Сидор Матвеич.
— Почти оттуда, дедушка. С Амура.
— Пешком?
— А всяко. Иногда и ползком.
Сильно потянуло едким табачным дымом. Григорий Иванович завертел головой: откуда ото? Сверху, из окна, свешивался Емельян — лежал животом на подоконнике и слушал.
— С налогом-то… — напомнил он, спрятав руку с цигаркой.
Появился Юцевич, деликатно стал так, чтобы комбриг увидел его и понял — есть дело, но Григорий Иванович показал ему: мол, обожди. Пробежал через двор Черныш, ведя за повод Орлика. Лоснящийся жеребец потянулся было к хозяину, Черныш дернул его и увел.
— А что налог? — с некоторым наигрышем удивился Григорий Иванович. — С налогом, по-моему, ясней ясного.
— Ладно, не томи, — ворчливо подпихнул его Сидор Матвеич. — Знаешь — расскажи. Ты приехал и уехал, а нам — жить.
Двумя пальцами Григорий Иванович взял себя за переносицу, зажмурился. Если он правильно запомнил, то декретом ВЦИК общая сумма налога устанавливалась примерно в 240 миллионов пудов. Это для начала, поспешил добавить, в дальнейшем она будет снижаться и снижаться. («Вот армию здорово сократим. Сколько мужиков сразу за дело примется!») Очень важно в декрете вот что: каждому крестьянину еще до весеннего сева будет известно, сколько хлеба он должен сдать осенью. Значит, каждый заранее сможет рассчитать: столько-то он соберет, столько-то сдаст в налог, а столько-то останется ему, делай с этим хлебом что захочешь. И вот еще: кто победней, с тех и налог поменьше, а есть и такие, с кого на первых порах вообще не возьмут ни зернышка, пускай сначала как следует встанут на ноги.
— Классовый принцип. С богатого — побольше, с бедного — совсем почти ничего. Там несколько налоговых разрядов установлено.
Милованов насторожился:
— А кто по разрядам будет разносить?
— Как — кто? Сами. Кого вам еще надо?
— Опять, значит!.. — Милованов едва сдержался, чтобы не выругаться. — То на то и поменяли. Посадят кого- нибудь, он и начнет…
— А вы на что? — спросил комбриг.
— Много нас тут спрашивают…
— Ты не мели, не мели! — прикрикнул на него сверху Емельян. — Язык, гляжу, большой стал.
Милованов затих и отступил, но комбриг видел, что слушатели отчего-то жмутся, кое-кто разочарованно полез в затылок. Оказывается, смущает всех самая что ни на есть пустяковина: каким образом будет начисляться налог?
— Да вы что? — удивился Григорий Иванович. — Ну давайте вместе считать, раз такое дело… Вот, скажем, двор, где всего по полдесятины на едока. Есть ведь такие? Есть. Скажите мне: сколько он зерна на десятине соберет? Ну?
Ежатся, молчат. Наконец кто-то:
— Загодя как считать? Земелька у нас средненькая, жизнь серенькая… Урожай сам-пят, сам-шест, а если сам- сем, считай — бог послал.
Бестолковость (а может быть, и притворство) вывела комбрига из себя. Кажется, все разжевал как мог, так нет! К тому же Юцевич снова показался, постоял и озабоченно ушел.
Ладно, по-другому будем считать. Меньше двадцати пяти пудов на десятине ведь не берете? (Нарочно взял самый нижний предел.) Или берете?
— Да что ты с ними! — не утерпел у себя в окошке Емельян. — За такой урожай руки надо отрубить!
— Пускай. Смотрите, я кладу двадцать пять. Значит, и налогу такой человек заплатит всего десять фунтов. И все! Но ведь есть у вас и такие, у кого но четыре десятины на едока. (Сам не зная почему, но глянул на Милованова и сразу понял: не ошибся, этот земли успел нахапать.) Ну вот, давай посчитаем ему. Как, может он собрать по-о… ну, скажем, по семьдесят пудов?.. Вот ему и поднесут налог — одиннадцать пудов.
Договаривая, надел фуражку и поднялся, стал застегивать ворот. Мужики сгрудились вокруг.
— А когда все будет… вся благодать-то эта? — поинтересовался Сидор Матвеич.
— Да хоть сейчас. Сегодня. А разобьем Антонова — и вообще живи не хочу. Никто мешать не будет.
У себя в боковушке Емельян слышал, что комбрига провожали гурьбой, не хотели отпускать.
— …А куда смотрите? — раздавался голос Котовского. — Весна проходит, такие дни стоят, а вы завалинку шоркаете. Земля ждет!
— Боязно. Сунься за деревню — подстрелят.
— Защиту дадим. Для того и приехали.
Напоследок, когда комбриг уже взбегал на крылечко, Милкин сказал таким тоном, будто сообщал приятную новость:
— А ведь клянут вас по деревням, Григорь Иваныч, ох клянут! Сам слыхал.
Похоже было, что комбриг с легким сердцем отмахнулся.
— А кого вы не клянете? Вы отца с матерью так пушите, что хоть иконы выноси.
И скрылся в доме.
Глава шестая
— Заметил, Григорь Иваныч? Этот, вылупленный-то? — Емельян двумя пальцами ото лба изобразил пучеглазие. — У него сын в лесах.
— Ранен?
— Кто, Шурка? Черта ему сделается! Змеиная семейка. Рассказать тебе — не поверишь.