Правда, у Ришелье и без того хватало забот: через своих шпионов он внимательно следил за тем, что затевается в Брюсселе и в Нанси. Сам по себе Карл Лотарингский ничего не представлял, однако за его спиной стоял император Священной Римской империи, к тому же он явно рассчитывал, сделав Гастона своим зятем, поставить его во главе мятежников в самой Франции.
Порохом еще не запахло, но война уже велась — на бумаге. Париж наводнили памфлеты против Ришелье, написанные ядовитым пером Матье де Морга по просьбе Марии Медичи. Свои ответы кардинал публиковал в недавно созданной «Газете» бывшего врача Теофраста Ренодо, другим постоянным корреспондентом которой был сам король. При дворе как никогда процветали подозрительность, наушничество и доносительство; одни ставили на короля и кардинала, другие — на королеву? мать и Гастона. Гизы, бывшие в родстве с Лотарингским домом, вели себя вызывающе; когда в Провансе, доведенном до отчаяния неурожаем и эпидемией чумы, начались беспорядки, губернатор герцог де Гиз не только не принял мер к их подавлению, но наоборот, всячески их разжигал. В Прованс отправили войска, и герцог бежал в Брюссель. Гизам издавна противостоял клан Конде-Монморанси, и когда Анри де Монморанси опубликовал обидные стихи против герцога де Шевреза, весь двор затаил дыхание в предвкушении громкого скандала.
Тот не замедлил последовать. Судьбе было угодно свести оскорбленного и оскорбителя на выходе из Лувра. Едва завидев своего обидчика, Шеврез устремился к нему:
— А, вот ты где, жалкий прохвост! Ты мне заплатишь за свой гнусный пасквиль!
Монморанси резко обернулся в его сторону:
— Я вижу, сударь, мне придется научить вас хорошим манерам! И я готов дать вам урок прямо сейчас!
Взвизгнули шпаги, вытащенные из ножен; плащи и шляпы полетели на землю. Шеврез был слишком возбужден; Монморанси действовал четко и хладнокровно. Напористыми выпадами он теснил своего противника и, наконец, ловким приемом выбил из его руки оружие. Усмехнулся в пшеничные усы, тряхнул роскошной шевелюрой, иронично отсалютовал шпагой. Глаза Шевреза налились кровью, он с ревом бросился на врага, словно разъяренный бык. Монморанси, не ожидавший такого, был сбит с ног; противники покатились по земле; Шеврез выхватил кинжал.
— Господа, господа, немедленно прекратите! — двое гвардейцев вцепились в Шевреза, пытаясь оторвать его от Монморанси; еще четверо спешили им на помощь. — Указом короля дуэли запрещены!
Врагов, наконец, разняли; послали за капитаном. Не дожидаясь его прихода, Шеврез, как был, без шляпы, вскочил на коня и ускакал.
— Вы с ума сошли! — Мари ворвалась в кабинет мужа, пылая от гнева. — Прямо в Лувре, среди бела дня! Вы погибели моей хотите?
— При чем тут вы? — огрызнулся Шеврез.
— Дуэли караются смертной казнью! Вы забыли, что сталось с Бутвилем и Ла-Шапелем?
— Что-то мне не верится, что вы боитесь остаться вдовой! — Шеврез вскочил с кресла и встал, набычившись, перед женой. — По мне, так вы только того и ждете! Так не дождетесь же! И не смейте равнять меня с этим мальчишкой Бутвилем! Я свою кровь проливал за короля, и он не станет судить меня за дуэль с жалким прохвостом, тем более что я его не убил! О чем искренне сожалею, — буркнул он, снова садясь.
— Какой болван! — Мари воздела руки к потолку. — Конечно, вас не казнят! Вас сошлют в какую-нибудь глушь, в Прованс! И не надейтесь, что я поеду с вами! — она круто развернулась на каблуках и ушла.
Все еще клокоча, Мари вернулась к себе, бросилась к столу и схватила перо. Ответ на ее письмо пришел очень быстро: кардинал просил ее не расстраиваться по поводу досадного происшествия и любезно обещал все уладить. В виде наказания Шевреза на две недели выслали в Дампьер.
…В начале зимы Гастон решился на военную вылазку, но потерпел поражение от Ла Форса и вместе с войсками отступил в Люксембург. Людовик с армией подошел к границам Лотарингии и томился от скуки в Меце. Охотиться было нельзя, заняться — решительно нечем. Король проводил дни в постели, предаваясь меланхолии, рисовал шаржи, а потом сжигал рисунки на пламени свечи. Ришелье, оставшийся в Париже, знал, как опасно для Людовика бездействие. Он вновь сделался музой герцогини де Шеврез, вдохновив ее еще на несколько писем к Карлу Лотарингскому. Шестого января Карл и Людовик встретились в Вике и заключили договор о союзе. Сверх того, Карл пообещал всячески препятствовать браку своей сестры с Гастоном Орлеанским.
Герцог кривил душой: он знал, что три дня назад Маргарита с Гастоном обвенчались, после чего принц, вступив в права супруга, уехал к матери в Брюссель.
Глава 5
БРАТ НА БРАТА
Летом Анри де Монморанси переезжал из Монпелье в свой замок в Пезена, стоявший на высоком холме, откуда открывался чудный вид на виноградники, на заросшую густым кустарником равнину, еще не выжженную солнцем, и на серебристую ленту Эро. Вслед за ним туда устремлялся весь его «двор», и балы, приемы, балеты возобновлялись на новом месте. Хозяин замка любил и умел веселиться; подъемный мост всегда оставался опущенным, а ворота открытыми; из залов доносилась приятная музыка, а поварята на кухне без роздыху крутили над огнем вертелы с насаженными на них тушами.
Вечером дорога к замку была освещена тысячей факелов — точно огненная змея, извиваясь, ползла в гору; в залах же было светло, как днем, от сотен зажженных свечей. Герцог переходил из зала в зал, беседуя с гостями, лукаво посверкивая карими глазами и улыбаясь в пышные усы. Никто и не представлял, как тяжело у него на сердце, и какие думы тревожат его, не давая покоя.
В Брюсселе полным ходом шли приготовления к военной кампании: Гастон намеревался пройти через Бургундию и Овернь, при этом Карл Лотарингский завоюет Шампань, а губернатор Кале сдаст город испанцам. На успех можно было рассчитывать в том случае, если на сторону заговорщиков перейдет Лангедок, подвластный Монморанси. Весь прошлый год в разных уголках страны вспыхивали волнения крестьян, вызванные недородом; жители Лангедока восставали против взимания податей комиссарами Ришелье. Недовольство королевским министром росло, но…
Во Франции едва-едва утихли Религиозные войны, и что же — снова брат на брата? Монморанси был миролюбивого нрава, хотя даже самый дерзкий наглец не посмел бы обвинить его в трусости. Ему предстояло принять тяжелое решение: Гастона не удержать, тем более что принца изо всех сил подталкивает королева-мать и субсидируют испанцы, восстание может вспыхнуть в любой момент, и в этом случае он сам окажется между двух огней — между королевской армией и повстанцами.
Герцог перехватил встревоженный взгляд жены и ободряюще улыбнулся ей. Фелиция состояла в дальнем родстве с королевой-матерью и ненавидела кардинала. Когда месяц назад казнили Луи де Марильяка, Монморанси и сам возмутился: со старым воином расправились в назидание тем, кто дерзнул бы выступить на стороне мятежников, это было очевидно. А такие непременно найдутся. И все же на письмо Ришелье, наверняка знавшего о планах «брюссельцев», герцог ответил искренними уверениями в преданности.
Улыбаясь дамам, раскланиваясь с именитыми соседями, Монморанси прошел через анфиладу парадных зал и поднялся по лестнице на другой этаж. В кабинете его уже давно дожидался епископ Альбигойский.
Епископ сидел в кресле, сцепив тонкие белые пальцы; герцог медленными шагами расхаживал по кабинету, стараясь не смотреть в его сторону, и покусывал ус. Молчание слишком затянулось, и прелат решился его нарушить.
— Гонец уезжает в Брюссель сегодня вечером, что передать его высочеству?
Монморанси остановился вполоборота к епископу. Его сердце разрывалось на части. Он искренне любил Гастона за веселый, незлобивый нрав, и понимал, что тот сейчас совершает величайшую ошибку в своей жизни. А он сам? Как ему быть?
— Передайте его высочеству, чтобы он ждал моего сигнала и ни в коем случае не выступал раньше, — сказал он, наконец.
Епископ молча кивнул, и герцог вышел.
…Гонец не застал Гастона в Брюсселе: тот выступил в поход в середине июня во главе пяти тысяч наемников, собранных с бору по сосенке.
Впереди этого войска скакали глашатаи, распространявшие Манифест монсеньера, в котором тот призывал народ встать под его знамена, чтобы освободить короля от власти кардинала. Дижон отказался открыть ворота; члены местного парламента заявили, что выполняют только приказы короля. По пятам за Гастоном шла армия под командованием Ла Форса и Шомберга. Ему не оставалось ничего другого, как идти в Лангедок.
Пиры в замке Монморанси прекратились, гости разъехались. Герцог с раннего утра садился на коня и скакал по полям — так ему лучше думалось. Его жена не находила себе места от тревоги — что будет? Что решит ее муж? Он избегал разговоров на серьезные темы, но однажды вечером ему все же пришлось уступить ее настойчивости.
— У меня нет выбора, — устало сказал Анри, садясь в кресло и заслоняя глаза рукой. — Провинциальные штаты просят меня взять Лангедок под военную защиту. Пришлось арестовать королевских депутатов…
— Вот увидите, все будет хорошо, — торопливо заговорила Фелиция, присаживаясь на скамеечке возле его ног и беря его за другую руку. — Эти депутаты — ставленники Ришелье. Вы же не идете против короля! Он одумается и прогонит от себя кардинала. Разве у него есть более верный слуга, чем вы!
— Да-да, — вздохнул герцог.
Они помолчали.
— А не выйдет ничего — что ж, попрошусь на службу к шведскому королю, — тихо произнес Монморанси, отвечая собственным мыслям.
— Как можно, он же еретик! — воскликнула герцогиня.
Анри странно посмотрел на нее и усмехнулся.
— Уже поздно, ступайте спать, — ласково сказал он и погладил ее по щеке.
Фелиция заглянула ему в глаза, пытаясь прочитать в них нечто невысказанное, медленно поднялась и вышла, поминутно оглядываясь.
Когда за ней закрылась дверь, Монморанси встал, открыл шкатулку с потайным замком и достал бриллиантовый браслет со вделанным в него миниатюрным портретом. Он долго вглядывался в знакомые черты, хотя в сгустившихся сумерках уже ничего нельзя было разобрать…
Вечером двадцать третьего июня, в канун Иванова дня, на Гревской площади было многолюдно. К отлогому песчаному берегу Сены приставали лодки, привозившие с островов бревна, вязанки хвороста и соломы. Их складывали у сорокапятифутового столба — «Иванова дерева», готовя гигантский костер.
Вокруг костра сколотили деревянные трибуны. Билеты продавали неподалеку, у позорного столба. Все, кто не был в состоянии выложить помощнику палача два денье за клочок бумажки с королевской лилией, пришли пораньше и обступили трибуны плотной толпой. Несколько шалопаев вздумали взобраться на виселицы, чтобы лучше видеть, но добрые люди их оттуда согнали: «Успеете еще с ними обвенчаться, ветрогоны!» Рыцари в железных латах, стоявшие на карнизах новой Ратуши, сжимая древки с флажками, казалось, с любопытством смотрели вниз.
Часы пробили семь раз, и в тот же миг трубы торжественно возвестили прибытие короля со свитой. Пушки на берегу приветствовали его троекратным салютом; люди в толпе бросали в воздух шапки и кричали «Да здравствует король!»
Людовик, в белом атласном костюме, расшитом жемчугом, в белых же чулках и туфлях с золотыми пряжками, в черной шляпе с красным пером, подошел к костру, держа в руках факел из белого воска, и зажег огонь. «Дерево», специально обвитое просмоленной паклей, немедленно вспыхнуло под восторженный рев толпы.
Король сел на свое место рядом с королевой. Из разгоревшегося костра начали с шумом вылетать шутихи, рассыпаясь золотыми искрами в темнеющем тебе, где уже местами проклюнулись испуганные звездочки. При каждой такой вспышке женщины в толпе визжали, Анна Австрийская вскрикивала и прижимала руку к груди, а Людовик радостно улыбался и провожал летунью взглядом. Это была одна из редких минут, когда он мог побыть самим собой, отрешиться от забот и мрачных мыслей. Хотя в этом месте мрачные мысли преследовали неотступно.
Еще совсем недавно вон там, прямо против Ратуши, стоял эшафот, с которого скатилась голова Луи де Марильяка. А через десять дней на нем чуть не расстался с жизнью шевалье де Жар, приговоренный к смерти за намерение переправить в Англию Гастона и королеву-мать. Он уже собирался положить голову на плаху, когда его помиловали, заменив казнь пожизненным заключением в Бастилии.
Судьба Марильяков напугала не всех. Вот и сейчас в свите короля нет его сводного брата Антуана де Море. Наверняка он уже в Лангедоке.
В небо, шипя, взвилась ракета и с грохотом лопнула, осветив мертвенным светом бледное лицо кардинала Ришелье. Ему с утра нездоровилось, а сейчас, посреди этого шума, крика и гама, голова просто раскалывалась, от вспышек света и яркого огня болели глаза. Кардинал с ненавистью смотрел на раззявленные глотки этих язычников, так и оставшихся огнепоклонниками. Хорошо еще, что теперь на костре не сжигают кошек — любимая забава этих грубых скотов, чьи тупые головы годны лишь на то, чтобы забивать ими сваи. Пятилетний Людовик умолил отца отменить этот варварский обычай, но предсмертный кошачий вой раздавался над Гревской площадью еще в 1619 году. Как можно предавать такой жестокой смерти милейших созданий, несущих покой и уют? Кардинал любил кошек; они во множестве бродили по его дворцу, и как только он садился в кресло, одна из них непременно вспрыгивала ему на колени и начинала бодать его лбом, требуя ласки. Он отдыхал, гладя мягкую шерстку Фенимора или любопытной Газетт, а его любимица, рыжая Рюби, даже обладала способностью снимать головную боль или хотя бы смягчать ее, делая не такой нестерпимой. Они все такие разные! Черный, как уголь, Люцифер с горящими желтыми глазами не подпускает к себе, выгибает спину и шипит, прижав уши, а добродушный дымчатый Тимьян любит спать на письменном столе. Плутовка Лоденская (ее прислали из Польши) заигрывает с каждым встречным котом, а кроткая Фисба не может жить без своего Пирама… Кошки! Вот у кого надобно учиться! Как терпеливо они подстерегают добычу, как незаметно к ней подкрадываются, как внезапно выпускают острые когти из бархатных лапок! И вот они уже мурлычат, лениво жмуря глаза, которые только что сверкали хищным блеском.
Последняя шутиха канула в темноту, и люди ринулись к угасшему костру, чтобы растащить головешки — на счастье. Король со свитой покинули площадь, а прямо на кострище начались танцы. Вино лилось рекой. По Сене плыли освещенные фонариками лодки; пьяные голоса горланили песни.
Шомберг оглядывал в подзорную трубу войско мятежников, кое-как выстраивавшееся в боевой порядок.
Всадники сидели подбоченясь, вырядившись, словно для турнира; пехотинцы были одеты, кто во что горазд. Но их много: не менее трех тысяч конных и около двух тысяч пеших. Королевских солдат, застывших в ожидании приказа, было в два раза меньше.
— Ну, что? — спросил Ла Форс, щуривший глаза от яркого солнца.
— Сброд, — кратко отозвался Шомберг.
Вдруг он приподнялся на стременах, протер заслезившиеся глаза и снова прильнул к окуляру: вдоль фронта вражеских солдат проскакал всадник в красном плаще с лангедокским крестом. Этого еще не хватало! Герцог здесь?
Всадник остановил коня, встав впереди своего войска, надел шлем, поднял руку. С боевым кличем и улюлюканьем конница ринулась вперед.
Первые ряды всадников встретила пехота с длинными копьями и алебардами. Кони дико ржали от боли, взвивались на дыбы, храпя и поводя безумными глазами; рыцарей стаскивали крючьями наземь и приканчивали. С Монморанси сбили шлем, кровь залила его лицо, но он врезался в самую гущу солдат, разя мечом направо и налево.
Атака мятежников захлебнулась, конница обратилась в бегство; королевская пехота обступила кольцом израненного Монморанси, который продолжал сражаться, как одержимый. Кто-то изловчился и пырнул его коня в живот; конь упал, придавив собой всадника.