Ришелье призвал к себе врачей.
— Сколько мне осталось? — спросил он.
Врачи замялись. Наконец, один из них решительно откашлялся:
— Монсеньер, я думаю, что в течение ближайших суток вы либо умрете, либо встанете на ноги.
— Славно сказано, — слабо произнес кардинал и шевельнул рукой, чтобы они ушли.
Утром четвертого декабря Ришелье стало лучше. Он принял посланцев от Гастона и Анны Австрийской, уверявших его в добрых чувствах своих господ и желавших ему скорейшего выздоровления. Кардинал ничего не ответил: он знал, что сегодня умрет. Слава Создателю, что он позволил своему смиренному слуге предстать пред ним в ясном уме и твердой памяти. Пришел священник; Ришелье исповедался.
— Простите врагам вашим, — проникновенно сказал тот.
— Мне некого прощать, — прошелестел кардинал. — У меня не было иных врагов, кроме врагов государства…
Место священника заняла герцогиня д’Эгильон. Ее глаза покраснели и опухли от слез. Ей было около сорока, и теперь уже почти ничто в ней не напоминало о той наивной и неискушенной Мари-Мадлен, которая когда-то приехала в Париж из провинции по зову своего дядюшки-епископа. Ришелье так и не избавился от чувства вины: если бы он тогда не выдал ее замуж за Комбале, она могла бы найти себе мужа по любви, иметь детей… Он поднял руку, чтобы погладить ее мягкие черные волосы, в которых уже кое-где серебрилась седина, но Мари-Мадлен схватила ее и поцеловала.
— Помните, что я любил вас больше всех на свете, — прошептал Ришелье. — А теперь оставьте меня. Будет неудобно, если я на ваших глазах…
— Что вы, дядюшка, не говорите так! — герцогиня глотала слезы. — Вы поправитесь! Знаете, одной монахине из монастыря Босоногих кармелиток было видение: Господь сказал ей, что вы непременно выздоровеете, что от этого не умирают!
Запекшиеся губы Ришелье сложились в подобие улыбки:
— Полноте, это смешно, надобно верить только Евангелию! Ступайте, ступайте, дитя мое…
Мари-Мадлен нехотя вышла, надолго задержавшись на пороге. Отец Леон снова приблизился к изголовью умирающего. Глаза его были закрыты, рука медленно сползла с одеяла и легла вдоль тела. Выждав немного, священник поднес к губам Ришелье зажженную свечу. Пламя продолжало ровно гореть: кардинал был мертв.
В тот же день Людовик вызвал к себе Мазарини и сообщил, что назначает его главой королевского Совета. Все прочие министры, назначенные Ришелье, остались на своих постах. Король разослал всем губернаторам письма о том, что принял решение сохранить и поддерживать все установления прежнего правительства, как во внешних, так и во внутренних делах. Кардинал продолжал править из могилы.
На следующее утро Людовик выехал в Сен-Жермен, приказав, чтобы канцлер и сюринтендант финансов приезжали к нему туда еженедельно для отчета, а Совет собирался не реже трех раз в неделю. Одновременно он велел Парламенту зарегистрировать свое заявление о том, что Гастон отстраняется от регентства, и приказал брату не покидать Блуа.
При дворе уже давно не было такого смятения: все ожидали, что смерть, явившись за кардиналом, смахнет своей косой засовы с Бастилии, а «новая метла» вычистит Совет, освободив места для новых людей. Выходит, теперь нужно ждать смерти короля? А он, как назло, словно и не собирается умирать!
Единственным человеком, которого не тревожило последнее обстоятельство, была Анна Австрийская. Людовик каждый день видался с нею и детьми. Правда, холодок в их отношениях не исчез, но это, скорее, был холод от растаявшего льда.
Впрочем, и еще кое-то молил Господа о продлении дней короля — кардинал Мазарини. Он прекрасно понимал, насколько непрочно его положение: у него нет ни французских корней, ни поддержки при дворе. При жизни Ришелье он пытался снискать благосклонность будущей регентши, посылая ей небольшие презенты отовсюду, где бывал. Теперь надо было войти в милость к королю. Для начала Мазарини обратился к нему со смиренной просьбой: позволить графу де Тревилю вернуться ко двору. Разумеется, Людовик с радостью ее исполнил.
Гастон тоже недолго пробыл в изгнании. Тринадцатого января он примчался в Сен-Жермен и едва смог пробиться в кабинет старшего брата сквозь толпу придворных, скучившихся в приемной. Добравшись, наконец, до цели, он опустился на одно колено и склонил голову:
— Брат мой, я всегда почитал вас как отца и как своего короля, — сказал он, потупясь. — Прошу вас, отмените ваше заявление.
Такой наглости Людовик не ожидал. Он нахмурился и встал к брату вполоборота.
— Я прощаю вас уже в шестой раз, — произнес он отрывисто, стараясь держать себя в руках. — Я прошу вас не повторять прежних ошибок, помнить о ваших обещаниях и советоваться отныне только со мной! Теперь я буду верить только делам, а не словам. Я принимаю вас не как король, а как ваш отец, брат и добрый Друг.
На этом он позволил Гастону встать с колен. Братья вышли из кабинета и сдержанно обнялись на виду у придворных, которые приветствовали их примирение бурными рукоплесканиями.
Новый, 1643 год принес свободу и Бассомпьеру с Витри, которых наконец-то выпустили из Бастилии. Бассомпьер тотчас явился засвидетельствовать свое почтение королю.
— Сколько же вам лет, господин де Бассомпьер? — спросил тот, невольно завидуя этому здоровяку, выглядевшему еще хоть куда.
— Пятьдесят, ваше величество.
— Хм, а мне казалось, вам больше…
— Те десять лет, что я был лишен возможности служить вашему величеству, я не считаю, — учтиво отвечал друг Генриха IV.
В конце февраля здоровье короля резко ухудшилось: у него началась дизентерия и сильный жар. В Сен-Жермен съехались все, кто только мог надеяться для себя на перемены к лучшему: зрители расселись в зале в ожидании последнего акта пьесы.
Утром выглянуло солнце и радостно засияло, не найдя на небе ни одной тучки. В спальне короля подняли шторы, и комнату залил яркий свет. Людовик велел откинуть полог кровати, посмотрел в окно. В утренней тишине до слуха доносилось далекое щебетание птиц. Он улыбнулся: весна!
Лакей Дюбуа принес на подносе большой стакан с целебной водой. Людовик старательно выпил все до капли. У него было такое чувство, что к нему приливают силы.
— Вот поправлюсь немного — и поеду в Пикардию, к армии, — сказал он, ни к кому не обращаясь.
— Сир, об этом не может быть и речи! — строго возразил врач, в этот самый момент входивший в комнату. — Вы еще слишком слабы!
При виде этого черного каркающего ворона у Людовика сразу испортилось настроение.
— Вы невежда! — крикнул он со слезами обиды на глазах. — Все мои болезни — от ваших ненужных лекарств! Не стану их больше пить! Сегодня же еду в Версаль!
Врач попытался возразить, но король выгнал его вон и приказал одеваться. Однако, покончив с этой процедурой, сам понял, что погорячился. Сердце колотилось, ноги дрожали, подкатывала дурнота. И все же Людовик не привык быстро сдаваться. Для начала он решил просто пройтись — хотя бы по галерее Нового замка.
Двое слуг поддерживали его под руки; сзади шел Дюбуа со стулом. Время от времени король присаживался, чтобы передохнуть, затем вставал и упорно шел дальше. После этой «прогулки», мрачный как туча, он вернулся в спальню, разделся и лег в постель. Больше он уже не вставал.
Солнце стояло в зените и светило по-прежнему ласково, но Людовик велел опустить шторы. По счастью, приехал Мазарини, и они занялись делами.
Вечером в спальню короля вызвали его любимых певцов. Людовик полулежал в удобном римском кресле, настраивая лютню.
— Разучили ли вы псалмы Давида, господа? — спросил он. — Вот и отлично. Начнем.
Он заиграл на лютне. Камбефор запел чистым, звонким тенором, де Ниер вторил ему баритоном, сам король вел партию баса.
Они заканчивали четвертый псалом, когда появилась королева.
— О, у вас музыка! — воскликнула она радостно. — Вы выздоравливаете?
Король снова стал мрачен.
— Опротивела мне жизнь, не вечно жить мне. Отступи от меня, ибо дни мои суета…
Анна смешалась, не зная, что ей делать.
— Книга Иова, — шепнул ей на ухо Камбефор.
— Спойте еще что-нибудь, — попросила королева.
— Нет, я устал, — сказал Людовик. — Благодарю вас, господа.
Музыканты вышли.
Анна села в кресло, стоявшее в изголовье кровати. Отсюда она видела мужа в профиль, но так, пожалуй, было даже лучше. Людовик все еще рассеянно перебирал струны лютни.
— Герцог Анжуйский сегодня сказал неприличное слово, — заговорила Анна. — Я побранила его и пообещала, что в следующий раз он будет примерно наказан. Поговорите с капитаном охраны, гвардейцы должны выбирать выражения, когда рядом играют принцы.
— Вы, должно быть, скучаете без вашей подруги? — невпопад отозвался Людовик сварливым тоном. — Что пишет вам Дьявол?
Анна пугливо перекрестилась.
— Что вы, я о ней и думать забыла и не давала ей ни малейшего повода писать ко мне! Прошу вас, сир, не позволяйте этой женщине вернуться во Францию, иначе она опять начнет сеять смуту!
— Я устал, — сухо уронил Людовик. — Оставьте меня одного.
— Я приду завтра, — робко произнесла Анна полувопросительным тоном. — Покойной ночи…
Двадцатого апреля в просторной спальне короля собрались принцы крови, герцоги и пэры, министры и высшие чиновники. Королева поместилась в кресле в ногах кровати, рядом с ней встали оба маленьких принца. Людовик полулежал, опершись о гору подушек.
В торжественной тишине секретарь зачитал заявление государя: после его смерти регентшей при малолетнем короле назначается Анна Австрийская, главным наместником — герцог Орлеанский, главой королевского Совета — кардинал Мазарини, а в отсутствие Гастона эту роль будет исполнять принц Конде.
Пока продолжалось чтение длинного, витиевато составленного документа, по щекам Людовика катились тихие слезы. Глаза Анны тоже были влажными, из толпы придворных доносились всхлипывания. Но каждый плакал о своем.
Один Гастон был доволен и не скрывал этого, ставя свою подпись в конце свитка. Анна же была уязвлена: она рассчитывала стать единовластной правительницей, как некогда ее свекровь. Почему же Людовик все-таки допустил Гастона к власти, ведь Ришелье предостерегал его от этого опасного шага? Наверняка все дело в происках подхалима Мазарини — хочет угодить и нашим, и вашим! Поджав губы, королева тоже поставила свою подпись. Но ничего, не так уж она наивна; годы, проведенные в Лувре, ее многому научили. Она позаботилась о том, чтобы заверить у нотариуса свой протест против обязательства, вырванного у нее «под принуждением».
Когда подписи были поставлены, все уже собрались расходиться, но оказалось, что это еще не конец. Секретарь принялся за второй документ:
— Поскольку нашим стремлением является предостеречь всех подданных, кои могли бы каким-либо образом нарушить порядок, заведенный нами с целью сохранить мир и спокойствие в нашем государстве, памятуя о дурном поведении герцогини де Шеврез и о том, что она до сих пор сеяла смуту в нашем королевстве, о сношениях ее с нашими врагами за пределами страны, повелеваем запретить ей, как мы запрещали, въезд в нашу страну во время войны и желаем, чтобы даже после заключения мира она могла вернуться лишь по распоряжению королевы-регентши, с ведома Совета и с тем условием, чтобы не проживать вблизи от двора или королевы…
Услыхав имя герцогини, Людовик, который, казалось, впал в забытье, вдруг очнулся, вздрогнул и обвел комнату лихорадочным взглядом.
— Дьявол! Дьявол! — вскрикнул он.
Присутствующие зашептались и закрестились; герцог де Шеврез побледнел как полотно. Заметив это, король пришел в себя.
— Успокойтесь, — сказал он герцогу, — вы всегда мне верно служили, я этого не забуду.
Часовня замка Сен-Жермен была залита ярким, торжественным светом, струившимся сквозь цветные витражи в стрельчатых арках; гремела музыка. Четырехлетний Людовик Богоданный, с ног до головы одетый в белое, остановился у входа рядом с кропильницей; к нему подошел епископ Мо в праздничном облачении.
— Ваше величество, дорогие крестные, — обратился он к Анне Австрийской, принцессе Конде и кардиналу Мазарини, сопровождавшим дофина, — это прелестное дитя, что стоит перед нами, примет священное таинство крещения; Господь освятит его своей любовью, подарив ему новую жизнь.
Церемония началась.
При рождении дофин получил только малое крещение, и теперь, когда он мог вскоре взойти на престол, его решили окрестить по всем правилам. Папа Урбан VIII по-прежнему тянул со своим согласием, и Мазарини стал крестным будущего христианнейшего короля не как представитель Его Святейшества, а как частное лицо — неслыханная честь, о которой не мог мечтать даже покойный кардинал Ришелье.
На кудрявую головку дофина низверглись потоки латыни, музыки, пения и три пригоршни святой воды — во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Епископ помазал ему лоб миром, а кардинал передал зажженную свечу — «свет Христов». Когда была прочитана последняя молитва, новообращенный чинно осведомился у матери, не будет ли еще какой церемонии, чем привел всех присутствующих в умиление.
Все общество отправилось в Новый замок — «к папеньке».
Людовик с посеревшим лицом лежал в постели и тяжело дышал. Его только что стошнило, в комнате еще стоял острый, кислый запах, но вошедшие не обратили на это внимания.
— Ваш сын вел себя просто великолепно, — радостно сообщила Анна, — он будет добрым христианином и хорошим королем.
— Я этому рад, — просипел Людовик. Он протянул к сыну руку, приглашая его подойти поближе, и постарался улыбнуться. — Как же вас теперь зовут, мой сын?
— Людовик XIV, папенька, — наивно отвечал малыш.
— Еще нет, сынок, — возразил король с горькой усмешкой. — Но, верно, скоро, если на то будет Божья воля…
— Ах, не говорите так, мы молим Господа о продлении ваших дней, — взмолилась Анна.
Людовик слабо махнул рукой:
— Богу известно, как я хочу к нему, — сказал он и повернулся к Гастону: — Может быть, пора уже послать за мадам?
— Как? — Гастон в самом деле не понял.
— Ваша жена все еще в Брюсселе?
— Да-да, — поспешно подтвердил Гастон и тотчас испугался, что попался в ловушку, проявив такую осведомленность: — То есть, я так полагаю… Вероятно…
— Пусть приезжает в Париж, — разрешил его брат, — надо же освятить ваш брак по христианскому обряду.
«Уже в третий раз», — уточнил про себя Гастон, но вслух ничего не сказал.
Вдруг Людовик почувствовал, что сейчас с ним случится то, для чего вовсе нежелательны свидетели, и поскорей велел всем выйти. Его пожелание исполнили, но недостаточно быстро.
Дюбуа принес таз с теплой водой и деловито принялся менять белье.
— Какой же я худой! — ахнул король, когда тот откинул одеяло.
Он с удивлением, как на чужое, смотрел на свое собственное тело — кости, обтянутые шелушащейся кожей, с нелепо большими коленками на тонких, как спицы, ногах.
— Послушай, а сколько лет было кардиналу, когда он умер? — спросил он Дюбуа.
— Полных — пятьдесят семь, ваше величество.
— Надо же… А мне еще нет и сорока двух!
— Так ведь вы ж еще и не умерли, — беспечно отозвался слуга, обтирая его влажной салфеткой.
Его слова почему-то рассмешили Людовика. В комнату заглянул герцог де Бофор; в полуоткрытую дверь было видно, что в прихожей стоят и другие вельможи.
«Хотят посмотреть, скоро ли я умру, — зло подумал про себя король. — Ах, если бы я мог поправиться, дорого бы они мне за это заплатили!»
…Двадцать третьего апреля он принял последнее причастие, благословив жену и детей. Анна плакала, принцы тоже. В королевскую спальню набилась такая толпа, что было нечем дышать.
— Дайте же мне жизни! — страдальчески вскрикнул Людовик.
Дюбуа бросился открывать окно; придворные затоптались, понемногу просачиваясь в прихожую. Вскоре рядом с королем остались только врач и священник.