Кола - Борис Поляков 19 стр.


— Выходит, по-твоему, – никто обуздать их не может. Молодым бороться рано – опыту мало. Старым поздно уже – сила истрачена.

Отец долго смотрел на Кира, как бы изучал его.

— Не говорил я так. Но если всерьез за твои замыслы браться, так, может, и жизни не хватит, чтоб до конца-то. А ты враз норовишь. Получается: дугу из оглобли гнешь.

– Что же ты посоветуешь?

— Для начала – свое судно новое строить.

— А потом?

– Путь-дорогу в столицу ладом познать. Показать людям: выгодное, мол, дело-то!

– И все?

– Нет. Вот когда не один раз и другие с тобой удачно сходят да капиталец кое-какой заимеют, тогда с ними можно и об артели, и о той земле думать, не раньше. Да не как вернуть ее, а о концессии, может.

Кир сидел поникший. Все соображения его об артели, земле, предстоящих делах, видевшиеся раньше отчетливо, до осязаемости, теперь теряли свои очертания.

Как-то, Кир был еще мальцом, шли они по заливу на шняке. Туман такой навалился – всплеска весел не слышно. Пошли к берегу переждать. Отец внушал гребцам: «Осторожно греби, берег крутой и каменистый тут. Как бы, часом, не напороться на что-нибудь». А сам все в туман всматривался.

Кир первым тогда увидел: прямо по ходу торчал, угрожая шняке, поросший травою камень. Хотел крикнуть, чтобы отец положил руля на борт, – и не успел: камень вдруг покачнулся, теряя размеры, пошел навстречу – и у самого носа шняки оказался пучком травы. От неожиданности Кир вздрогнул, протер глаза. Отец с кормы рассмеялся: «Что, дьявол глаза водит?» А потом дома долго рассказывал: бывают такие случаи в море. Сам как-то за землю осколок от черпака принял.

Да, отец за жизнь повидал всякого. Сейчас смотрит в окно. О чем он думает? Об иностранцах и торговых домах? О прожитой жизни? Обо мне? Чисто выбритое лицо, стриженные в скобку редкие волосы. Аккуратный и старый. Что-то былое, из детства, вдруг протянулось к Киру. Захотелось сказать такое, чтоб забылась тяжелая их размолвка, будто ее и не было. И, помедля чуть, положил отцу на запястье руку, стараясь глянуть в глаза, спросил тихо:

– Может, печь затопить? К обеду время.

Рука у отца тоже старая. Кожа на ней иссохшая.

– Затопи.

Голос в забытьи тихий. Ни движением, ни взглядом от мыслей не оторвался, но Кир понял: отец примирения не оттолкнул.

Кир достал из-за печки сухое полено, нащепал от него лучины. Эх ты, видение, видение. Таким близким казалось все. А теперь? Куда же все переносится? Может, Кир станет таким, как отец, или еще старее? А может, и правда жизни не хватит, чтоб до конца-то. А надо жить. Вправду ведь, надо жить.

Он разжег в печи огонь, наложил поленьев посуше и потоньше, смотрел, как они разгораются. Значит, надолго. Надолго.

– Уснул?

– Что? – очнулся Кир.

Отец у стола резал хлеб, прижимал его к груди.

– Уснул, говорю? Ставь чугунок, хорошо горит.

Это был уже мир. И, словно ища подтверждения этому, не ошибся ли, Кир сказал:

– Ты никогда не рассказывал мне про ту землю.

Хлебные ломти из-под ножа шли ровные, долгие. Кир ждал.

– Расскажу, – промолвил отец.

Да, это был мир, за которым далеко где-то чуть угадывались Кировы чаяния. Захотелось говорить и говорить с отцом, все равно про что, лишь бы не терялось это возникшее вдруг ощущение: все еще может устроиться.

– Пусть тогда на шхуне Митрич будет за старшего, – попросил он и услышал, как изменился собственный голос: будто заглаживал перед отцом прежнюю резкость и супереченье.

– Пусть, – отозвался отец.

В чугунке скоро поспели щи. Наливая их в миску, Кир спросил:

– Мне в Кемь-то когда идти?

Отец достал из шкафа стакан для себя, налил в оба водки до половины. Сели за стол.

– А нынче и собирайся, – сказал отец. – Если браться всерьез надумал, то начинать пораньше надо. Загодя все готовить к постройке нового судна.

Над столом чуть звякнули протянутые стаканы.

– Спасибо тебе, – сказал Кир.

– Ладно. Пусть будет успех.

40

Короткий день за работою прошел быстро. Когда поустали изрядно, Сулль сказал, что это последнее дерево. Потом одному варить ужин, остальным – пилить и колоть плавник. На том и решили.

Андрей первым пошел к бревну.

— Берем дружня, враз, а то не осилим, – предупредил Афанасий.

Смольков с последней надеждой спросил:

– Может, распилим все же? Чего зря пупок надсаживать?

– Берем, – наклонился над бревном Афанасий и построжал голосом. – Взяли!

Бревно, просоленное, мокрое, пригнанное ветрами из неведомых далей, давило плечи, жало к земле. На подъем несли тяжело, в сыпучем песке вязли ноги.

На круче Смольков взмолился:

– Не могу больше, брошу.

– Я те брошу, – пыхтел Афанасий сзади. – Хребет без бревна, сам сломаю.

Андрей, напрягшись, шел первым. Сил и вправду мало осталось. Целый день носили плавник. Натаскали его к избушке, год топи – хватит. А теперь Суллю понадобилось еще и это, он говорит – последнее дерево.

У избушки Андрей сбавил шаг, прохрипел:

– Бросили.

– Ра-зом! – подхватил Афанасий.

Бревно глухо бухнулось оземь.

– Уфф! – Афанасий снял шапку. – Кури, Сулль Иваныч! Роздых нужен.

Смольков повалился тут же, к бревну, застонал, скорчившись.

– Все, надсадился я. Боли сильные в животе.

– Не к добру это, – сказал рассудительно Афанасий. – Теперича и рожать не сможешь.

Сулль уселся подле Смолькова, потрепал его по плечу:

– Ни-че-го...

Андрей примостился на камне. Дышать тяжело. Погода к вечеру потеплела, и от работы тело распарилось. Вытирал рукой мокрую шею, переглянулся с Афанасием.

– Жарища.

– Кваску бы сейчас испить, – Смольков, как рыба на берегу, дышал ртом.

– Да, – вздохнул Сулль, – квас хорошо...

– Водица не подойдет? – хохотнул Афанасий.

– Вода тоже хорошо. Один бы раз пить.

Вода была рядом, в избушке, но идти всем не хотелось.

– Али мне сходить? – размышлял Афанасий вслух.

Сулль бил кресалом по кремню, раздувал трут. Смольков лежал распластавшись, запрокинув голову на плавник, простонал:

– Афонюшка, век за тебя бога стану молить.

– Помрет ведь не пивши, взаправду, – вздохнул Афанасий, поднялся, пошел в избушку. Андрей скосил ему вслед глаза: ой, неспроста Афанасий такой согласный.

В сенцах избушки прошуршал ковш, будто им песок зачерпнули. Потом в кадушке тихо плеснула вода раз, другой. «Соль! – догадался Андрей. – Растаивает!»

...Афанасий все проказы творил: то трут Суллю намочит, то трубку спрячет, а потом сокрушается вместе с ним, ищет. Ночью, крадучись, затащил в избушку низкий обрез от бочонка, а в кем вода. Поставил возле полатей – кому достанется – и спать лег. Смольков, встав по нужде, спрыгнул в холодную воду и заорал в темноте по-звериному, напугал до икоты всех. Сулль утром ругал Афанасия, приказал строго: шутки ночью не делать! Афанасий, слушая, виновато моргал, соглашался, а глаза таили улыбку. И никто не видел, как днем принес он в избушку жердь и в дверь приставил. Андрей, открыв ее первым, еле успел отскочить в сторону от падающей на него лесины. Смеялись над ним весело, но дверь потом стали отворять бережливо, с опаскою.

Афанасий пришел, протянул Андрею ковш, до краев полный.

– Будешь?

Андрей помотал головой:

– Квасу бы.

– Сулль Иваныч? – не успокоился Афанасий.

– Один раз, – Сулль взял ковш и отхлебнул громко, вкусно.

У Андрея аж во рту стало солоно. Будто сам отпил. А Сулль равнодушно протянул ковш Смолькову, ткнул молча в колено. «Или ошибся?» – усомнился Андрей, но, глянув на блудливое выжидание Афанасия, подивился крепости Сулля: характер!

Смольков сел шустро, держа ковш в обеих руках, глотнул жадно раз, другой – и вдруг, словно его шилом пырнули, вскочил, разлив воду, стоял, раскрыв мокрый рот, вытаращив глаза.

Сулль наклонился и выплюнул воду. Покатился со смеху Афанасий, смеялся Андрей.

Сулль хохотал и показывал пальцем на Афанасия:

– Ты хотел обмануть Сулль. Сулль имел терпение.

Смольков забегал, словно его пчелы кусали. Принес воды, помыл ковш, еще сбегал, принес свежей и полоскал рот, задрав острый кадык, плевался.

Сулль вытирал слезы от смеха.

– Он не имел терпение. Он наказан.

– Ох-хо-хо! – Афанасий аж приседал в хохоте, бил себя по коленям. – Ишь сколько сил еще! А то, смотрю, помирать лег. Рукою, дескать, не шевельну, а у самого рожа какая гладкая.

Тяжелого дня как и не было.

Смольков стоял поодаль одинокий. Андрей уловил взгляд его, брошенный на топор в чурке, и на миг показалось: еле сдерживаемая, затаенная злость Смолькова вот-вот зверем выбросится наружу.

– Полно ржать вам, – подал голос Андрей. – Может, и вправду хворый он. Пусть идет ужин варить. Есть, чай, охота уж.

Но в душе ругнул Смолькова: «Дернул черт его притворяться. Всем нелегко ведь. Сулль вон хозяин, а лямку на равных тянет».

Смольков взглянул быстро на Сулля и Афанасия, выпрямился, пошел в избушку.

Афанасий и Сулль перестали смеяться, смотрели вслед. Сулль очень уж пристально, будто видел такое, что другим не понять. Афанасий сдвинул шапку на брови, глянул из-под нее на Андрея, на Сулля, усмехнулся, сказал задумчиво:

– Однако...

Случай этот потом сгладился, и Андрей думал, что он забылся: Сулль спешил и так умел запрягать в работу – до самой ночи хватало.

На дворе печь сложили, котел в нее большой вмазали – сало топить. Бочки все перебрали, почистили, рассохшиеся позамочили. Плавник распилили, покололи и сложили в поленницу аккуратно. Все ладно шло. И Смольков после того случая переменился: не суетился, не плакался, работал, как все. Но молчалив стал.

Делали клети новые в амбарушке. Сулль с Афанасием в шняке что-то пошли пристроить, а Андрей со Смольковым – впервые, как из Колы ушли – вдвоем остались.

Смольков сидел, скрестив ноги, поплевывал на оселок, точил топор. Андрей лесину тесал. Работа давно привычная, в удовольствие. Щепа из-под топора шла ровно, смолою пахла, и запах в полузабытое прошлое уносил, в родную деревню.

После пожара миром строились. Лес ядреный валили. Дерево падает – в ветвях посвист, ух, сила какая! «Бо-ой-ся!» – покрик идет. Дух смолистый стоит, сочный. Руки смолою пахнут. На закате дым от костров сладковатый. Мужики у огня табак курят, разговоры ведут степенно...

На лугах трава с медуницей – в пояс. Дурман от нее хмельной. Раным-рано, только темнота уйдет – по студеной росе с косой: вжиг-жиуг, вжиг-жиуг. Эй, поспешай! Убирай пятки! От земли дух парной: дыши – сыт будешь...

Все это часто снилось Андрею еще в солдатах. И как ушел в бега, сразу домой подался. Шел и знал: там поймают, скорей всего, – но пробирался упорно, обходя большие села. В середине дня, когда дома только стар да млад, заходил в деревни, какие поменьше, просил подаяния. Что будет потом, не хотел думать. Поглядеть бы на мать-старуху, пока не померла, родным бы воздухом подышать, а там что бог даст. Про болезнь тогда мамину только знал.

– Получается у тебя по-плотницки, – похвалил Смольков. Голос доброжелательный. – Кто учил?

Андрей работой полюбовался.

– Деревня после пожара строилась. Тогда и я ладом подучился. В крестьянстве без топора куда денешься?

Смольков поплевал на оселок:

– Уговор не забыл наш?

– Какой?

И Смольков тем же спокойным голосом:

– Про норвегов.

— Ну? – насторожился Андрей.

– Готов будь, – доверительно сообщил Смольков.

Андрей опустил топор.

– Отсюда?

– Не в Колу же возвертаться.

Смольков перестал точить, рассмеялся коротко, в сторону:

– Поглядим, как они, стоя на берегу, насмехаться-то смогут.

– На Суллевой шняке?!

– Не пешим же.

Смольков снова плюнул на оселок, наводил острие, приговаривал:

– Одежда у нас справная, харч захватим. Видел, как я с парусом управляюсь?

Еще когда шли из Колы, Сулль стал Смолькова натаскивать: как веслом с кормы править, как парус крепить и править им, если ветер и непопутный вовсе. Старался Смольков. Андрей видел: без ума рад. И, как пес умный, рассказать взглядом Андрею хотел что-то очень уж сокровенное. Но Андрей тогда взглядов этих не понимал.

– А они как же?

Смольков посуровел.

– Тебе какая забота? Кто-нибудь подберет их, не зима еще.

— Думаешь, шняку добром дадут?

Смольков носком топора постукал не спеша в бревно:

щепки мелкие колются, острый топор. Поднял глаза на Андрея, в них блеск холодный. Сказал раздельно:

– Спрашивать их не станем.

От мыслей и слов Смолькова Андрею не по себе стало. Смотрел, будто видел его впервые.

— Ну и силен же ты!

Смольков встал. Ухмылкой дрогнули губы:

– А ты как овечка. И со мною, и с ними. Работать стараешься. А зачем? Не себе ведь! – И потянулся деланно. – Вот скоро вольные будем, тогда и гни горб.

– Обожди про то, – перебил Андрей.

Смольков оглянулся на дверь, и пошел к нему медленно, крадучись. Голос на полушепоте, злой:

– А про что хочешь? Про другое? Кто тебя спас от каторги? А? Кто сюда привез? Позабыл? Ты просил не тревожить до времени. Не тревожил. А теперь сроки пришли. Все!

– А ежели я не схочу так-то!

Смольков сощурился, резко стукнул обухом по ладони;

– Понял? Один уйду.

У Андрея во рту сухо стало.

– Сгинь, – негромко сказал он, – а то гляди... – И дернул топор из смольковских рук. – Махнуть не успеешь им, руку сломаю.

Смольков топор, не противясь, отдал. Сам пошел, пятясь, к дверям, пообещал:

– Силой меряться я не буду. А что сказал, сделаю. Кто мешать мне удумает, сонного порешу.

И вдруг весь подался к Андрею, закричал диким шепотом, жилы вспухли на шее:

– Руку сам-себе отрублю, а уйду-у! Уйй-дуу! Слышишь?!

На время тихо стало в амбаре. Где-то близко, за стенкой, плескалось море. У шняки стучал топор. Отдавалось толчками эхо. Андрей молчал. Смольков сник, опустил голову, потом медленно сел, скрестив ноги, сказал глухо:

– Потолкуем, Андрюха. Так это я, от обиды.

– Говори, – Андрей бросил топор и устало сел на кряж.

Все вдруг безразлично стало.

– Я, Андрюха, боюсь, – заговорил тихо Смольков. – Не уйдем отсюда теперь – потом век не выбраться. Добром нас к норвегам с собой никто не возьмет. Не вольные потому что – ссыльные. Тот же Сулль с Афанасием как поймут – уходить хотим, – не дрогнут, повяжут нас и сдадут исправнику. Тот враз колодки обует. Потом не вернуть уж.

...В одной деревне Андрей все-таки мужикам попался. Как ни бежал, ни отбивался, а повязали. Били, связывая, били связанного еще. Сдали старосте. Так и не смог до дому дойти, не дали. А подумалось про Афанасия: «Прав Смольков, этот в цепь закует, не дрогнет».

Сказал тоже тихо, не подняв глаз:

– Сулль не попирал нас. За что ж ему так?

Смольков встрепенулся, дернулся весь, перебил:

– Нас! Нас! Андрюха! Истину говоришь! – И подался весь. Похоже было – вот-вот опустится на колени и поползет к Андрею, заглядывая в глаза по-собачьи преданно. – А я-то спужался как! Господи! Думал уж – отшатнулся ты! А мне и тебя, и себя жаль. Я ведь правду сказывал – не боюсь греха, пока жив, а там что будет. – И дергал за плечи Андрея, смотрел умоляюще на него снизу: -— Уйдем, Андрюха! Как бога молю! Края там счастливые, жить станем вольно. Доподлинно знаю. Не хуже колян жить станем. Слышь, Андрюха? Слышь ты меня?

– Неладно на душе стало, – пожаловался Андрей.

– Это мнительный ты, – заторопился Смольков. – От характеру. Не бывал в переделках-то, на волос от смерти не стаивал, не выбирал, как жить. Пройдет это все, Андрюха. О себе думай. О них не надо печалиться. Коль все ловко устроить, славно уйдем, и они живы останутся. А что шняку да харч возьмем – эка невидаль, отдадим потом. Случай выдастся – заработаем и пошлем. Не казни ты себя! Из Колы к норвегам летом ходят частенько. Пошлем с оказией, и душа твоя успокоится.

Назад Дальше