Тропа заснежена, на ней разминуться трудно. И Шешелов, встречному уступая дорогу, остановился, а тот, проходя, поднял фонарь, всматриваясь.
— Доброго вам здоровья, Иван Алексеевич, – степенно сказал, с уважением.
Шешелов в желтом фонарном свете узнал Герасимова и вдруг обрадовался вниманию.
— И вам, – протянул ему руку. – И вам тоже.
Рука Герасимова, жилистая, сухая, теплая, придержала шешеловскую ладонь. Фонарь он не опустил. В тусклом свете взгляд Герасимова окинул Шешелова разом, зорко.
— Вести, видать, пришли худые, – он не спросил, а как бы подумал вслух. И Шешелов не успел спрятать растерянность и собраться.
– Худые, – таиться резону не было. Усилием он подавил вздох. Герасимов опустил фонарь. Лицо его стало совсем невидимым.
– Может, в честь праздничка к старому бобылю заглянете? Милости просим. Дом мой по ряду вот.
У Шешелова потребность в общении давно в голод переросла. Но принять приглашение – пойти поперек воли князя.
— Чайку откушать, словечком перекинуться,— голос Герасимова участливый.
Вспомнился рассказ Дарьи о морском бое, крест на груди Герасимова, его желание идти с письмом к царю. Протянулась незримая нить симпатии: перед ним тоже солдат стоял. Смиренье к нему, по-видимому, давно пришло, а боязнь за себя и страх до сих пор неведомы.
– Благодарствую, – сказал Шешелов. – Почту для себя за честь. – И понял: в трудное для себя время принял приглашение, однако не в заблуждении, а зная – потом сожалеть не станет.
47Первая же акула сегодня шняку водила долго. Ее укротили с трудом, втащили лебедкой на лежбище.
На море ветерок небольшой. День солнечный, но холодный. Смольков на корме, Афанасий ляп из-под акулы выпрастывал, Сулль лебедкой слабину хотел дать цепи. Работа привычно шла, неторопко. А беда пришла, как приходят все беды, нежданно.
Акула вдруг изогнулась дугой, метнулась над лежбищем, сбила с ног Сулля и, дернувшись на цепи, грузно плюхнулась в шняку на Афанасия. Сулль отлетел к корме, Афанасия к дну и борту прижал акулий затылок: пасть, распяленная натягом цепи, была на его ногах. Полуживая, акула медленно загибала хвост, будто силилась повернуться. Лицо Афанасия без кровинки, позеленевшее. Он ерзал руками по дну, старался выбраться: развернется акула, ослабнет цепь, ступня исчезнет в зубатом зеве. Но дно шняки склизлое, рукам нет опоры, и силы у Афанасия, видать, тоже нет.
Смольков вскочил на корму. Андрей по другую сторону лежбища на мгновение застыл с кротилкой, в голове одна мысль: «Недобил, недобил...» Смольков ему замаячил что-то отчаянно, но Андрей уже кинулся к Афанасию, ударился коленом о лежбище, растянулся плашмя и успел выбросить руку – сунул чурбак кротилки в акулью пасть. Рванулся телом еще, почти в беспамятстве, схватил Афанасия за ногу, дернул к себе, раскорячивая его, и, падая с лежбища, саданулся лицом в дно шняки, в слякоть и вонь акульих отходов.
Сулль поднялся с трудом, подобрался к секачу, ожесточенно размахнулся и ударил в акулью голову наотмашь, острием. Смольков теперь соскочил с кормы, натужно вцепился в хвост. Акульи челюсти все еще продолжали сжимать кротилку: дерево сухо потрескивало.
Афанасий приподнялся, сел и, не спуская с акулы глаз, заикаясь, сказал:
– Ско-колько у н-ней ж-живучес-ти!
Андрей вытирал рукавами грязь с лица. Сулль смотрел на торчащий в акуле секач, пока она не затихла.
– Маленько есть неприятно, – вздохнул и взялся было рукой за держак.
– Нет! – Афанасий испуганно дернулся. Голос его сорвался. – Не тронь ее! Знак это! Уходить надо. Супротив знаку нельзя. – И совсем уж просительно, не похоже на Афанасия: – Мне этот знак. Уважь, Сулль Иваныч.
Андрей вспомнил, как давеча похохатывал Афанасий, бахвалился: «Ништо, Сулль Иваныч! Черт не выдаст – свинья не съест! Нынче полную шняку набьем!»
Сулль молчал в раздумье, поглядывая на акулу, на Афанасия. Наконец распрямился, вымолвил, будто ничего не было, ровным голосом:
– Да, знак. Будем идти домой.
Смольков заспешил, парус стал готовить. Мимо акулы боком прошел, косясь. Афанасий, охая, хотел встать и не смог. Андрей и Сулль помогли подняться ему, уложили на лежбище. Афанасий бодрился.
– Голову мне пока не рубите. Печень моя нежирная.
– Зато зубы очень красивый, – сказал Сулль. – В Коле будем делать показ. За деньги.
Но шутка не получилась. Афанасий лежал бледный, не шевелясь. Смольков правил шнякой. У Андрея ныло колено: кровь, наверное, прилипла к исподнему, нога саднила. Он украдкой поглядывал на ступню Афанасия, на акулу и пугался каждый раз заново: вдруг кротилкой не дотянулся бы? На душе было скверно: как же он недобил ее?
Вблизи становища Афанасий привстал, пооглядывался на берег, на море, долго смотрел на акулу. Она так и осталась лежать с торчащим в ней секачом, с зажатой в пасти кротилкой. Зубы как у большой пилы, только толстые, рядов в пять, мертво вонзились в дерево.
– Не зря поморы ее обходят, – вздохнул Афанасий и опять лег. Потом сказал, обращаясь к Суллю: – Водкой бы натереться с акульим жиром да в баньке попариться. Сердцем чуя я – отойдет, бог миловал. А вот море, видно, заказано. Грешен я, понасмешничал: вот и знак сразу.
– Будет все хорошо. – обещал Сулль.
В становище Андрей помог Афанасию дойти до избушки, уложил его на полати. Сулль принялся варить похлебку. Андрею велел топить баню, Смолькову снасти прибрать и разделать акулу.
Смольков заартачился, не хотел один к акуле идти, но Сулль построжал:
– Все как всегда. Все на свой место.
Андрей понимал нехотенье Смолькова: сам на эту акулу косился с опаской. Даже мертвая она настораживала.
– Ладно, – сказал он Суллю. – И баню истопим, и акулу разделаем, успеем...
Смольков снасти и парус снес в амбарушку, однако к акуле притрагиваться не стал: сидел от шняки поодаль, смотрел, как Андрей подходил, прихрамывая.
– Что с ногою-то?
– В шняке зашиб...
– Вишь как оно получилось...
– Что?
– С акулой-то. От беды на вершок прошли.
– Считай, пофартило.
– Ты дров сухих положил?
– Сухих. Горит хорошо.
Смольков почесался спиною о камень.
– Погреемся заодно. Продрог я. Хворость что-то одолевает.
Вставать он не собирался, а Андрею хотелось разделаться поскорее с работой, позвал:
– Пойдем закончим с акулой.
– Погоди, – отмахнулся Смольков, – Суллю мы и так наработали, а он, вишь, – кивнул на акулу в шняке, – и ее сюда. Жаден больно.
– Порядок любит.
Но Смольков будто его не слышал.
– Мог бы эту выбросить. Сколько уж добыли – ему все мало.
Была правда в словах Смолькова. День за днем уже третий месяц затемно уходили в море. Возвращались всегда с уловом, уставшие. Но и в становище ждала их работа: при свете костра топили в котле акулью печень, жир сливали в обрезы. Скребли, вычищая от мяса, шкуры, солили, укладывали их в бочки. Плавники вязали отдельно, сушили. Акульи головы болтались сотнями на веревках, сохли. Хребтами Сулль занимался сам.
Обрезы с жиром, бочки со шкурами стояли в амбаре рядами до потолка: скоро и ставить некуда. Акульими головами сушеными завалена клеть. Пучки плавников висели по стенам, под потолком. А Сулль, как и в первые дни, уводил их затемно в море и заставлял работать не разгибаясь. Правда, и себя Сулль не жалел при этом.
– Хозяин он, зачем добру пропадать, – заступился Андрей за Сулля. – Помнишь, как в первый раз было: он все повыбросал.
– Тогда он сам виноват был.
– Чем виноват?
Смольков значительно усмехнулся:
– Замечал, Сулль сроду в погоде не ошибается?
– И что?
– А то. Помнишь, впервой пошли, Афанасий про погоду его упреждал?
— Ну?
– Вот я и думаю: Сулль наш разговор тогда слышал. Потому и выход затеял спешно. Сам-то в море он как акула, ничто ему не страшно, а мы чтоб спужались, не уходили, шняку его не трогали. Год зазря у него пропадет, да и шняка – она денег стоит.
Андрей в объяснение такое поверил сразу: правду сказал Смольков.
Спросил тихо, обеспокоенно:
— Почему же он Афанасию не рассказывает?
— Кто его знает.
Смольков долго почесывал бороденку, задрав ее, гладил острый кадык. Андрею захотелось присесть, отдохнуть чуток. Ногу оберегая, примостился к Смолькову: с акулой и вправду успеется.
Смольков на камне посунулся, сказал мягко, как о горе минувшем:
– Что об этом теперь? Полно! Сулль виду не подает – и нам не следует. – Он положил на Андрея руку. – Я вот все за тобой смотрю, Андрюха: работящий мужик ты, покорный.
Андрей вспомнил, как шли на первый лов и Сулль смотрел на него очень добро уж. И Смолькова тогда от руля не убрал. Непонятен Андрею Сулль.
Смолькову ответил:
– Говорил уже: крепостной я. В работе сызмальства.
– Вот я и думаю: воля тебе нужна – хозяйственным стал бы скоро, богатым.
Андрей усмехнулся:
– Богатым мне не быть сроду. А жил бы людей не хуже.
– Сноровки у тебя много, ловкости. За что ни возьмешься, все ладится. Афанасию далеко до тебя. А он по Коле умелец знатный.
– Что удумал хвалить? Хочешь, чтобы к акуле я один шел?
– Нет. Так это я. Говорить мне с тобой приятно. По пути нам.
– Что про это? Говорили уж не раз.
Еще как вернулись с первого лова напуганные морем до смерти, Смольков говорил: «Коль пойдем теперь к норвегам – не дойти нам, Андрюха, сгинем. Обождать надо. Может, до самой весны придется».
– Афанасий-то, слышь, знак принял, – сказал Смольков. – Если телом и сдюжит, не пойдет больше в море.
– Может, – Андрей все про Сулля думал. Вспоминал движения его, слова, взгляды. Нет, ничем и ни разу не выдал Сулль, что знает для себя неприятное. И все же поверилось: слышал он разговор.
– Нам о себе тоже подумать надо. Мне это море в печенках уж. Дождемся, как Афанасий.
– С Афанасием вина моя. Я ее недобил.
– Вина не в этом твоя, – мягко сказал Смольков, – а в том, что кротилку не пожалел.
– Как это? – насторожился Андрей.
– Так. Коли сам коленом ударился – мог бы кротилкой-то промахнуться. Хотел помочь, а не смог: не успел, значит.
Андрей повернулся, снял с плеча его руку.
– Ты что – в уме ли?
– В уме. – Смольков руку убранную словно и не заметил. Голос у него тихий, ласковый. – Ударился сам: спужался. Все ударены были. Все спужались. Никто бы не догадался. – Смольков вздохнул с сожалением, как о ненайденном кладе. – Удача нам в руки шла. Сулль остался один бы, нас двое. Не подумал, Андрюха, ты.
Вспомнилось, как вскочил на корму Смольков, от акулы подальше, и словно прилип к веслу: глаза выжидающие. Не врет: вправду, помедлил бы...
Андрей привалился к камню, зажмурился. Смолькова слушал как бы издалека.
— Нам теперь, Андрюха, себя поберечь надо. Ходить в море троим опасно. Такого сговору не было. – Смольков опять на шняку кивнул. – Эдак вот шибанет еще – сгинем ни за понюх. Афанасий, если и оклемается, на промысел не ходок: он знак принял. И я теперь хворым скажусь. Ты меня поддержи.
Андрей долго смотрел на море за шнякой. Темное, неспокойное, где-то очень недалеко оно сливалось с таким же холодным небом.
Начинался отлив. Вода спадала заметно для глаз, отступала с каждым накатом волны. Шняка была теперь на сухом. Может, взять с собой харч, теперь же, не мешкая, да бегом принести парус и, пока еще можно вдвоем, столкнуть шняку на воду? И больше не надо будет Сулля видеть и Афанасия.
Андрей развернул за плечо Смолькова.
– Слушай, давай уйдем. Счас прямо. Я харч принесу, ты парус. Дойдем – хорошо, не дойдем – бог с ним, и на лове можно утопнуть.
У Смолькова глаза удивленные.
– Не-еет, – возразил он жестко. – Я слишком долго жду этого, чтобы вот так, наобум. – И скривил губы в ухмылке. – Как говорил Сулль, удача нужна нам верная...
48Утром Андрей проснулся – в памяти весь вчерашний день: Афанасий, акула, разговор со Смольковым, Сулль. Худо сложилось все. От разговора смольковского на душе груз камнем. Сулль с Афанасием будто про все догадываются, молчат. За ужином словом не перекинулись. Сулль сидел пасмурный, зажал в зубах трубку. Афанасий слова не говорил, вздыхал только. Вечор, пока парили ему спину и натирали, Андрей заметил: необычно смотрел на него Афанасий, вглядывался. Ох, чем-то все кончится?
В избе холодать стало. В окно пробивался сумрачный свет. По-летнему бы время уже к обеду, а Сулль их не поднимает, хотя, Андрей чувствует, все не спят. Работы, значит, не будет нынче. Еду варить черед Афанасия, а тому, видно, не до этого.
Андрей встал, принялся растапливать печь. Сухие лучины сразу занялись огнем, блики метались по стенам. Афанасий кряхтя слез с полатей, пошел во двор. Лицо хмурое. На взгляд Андрея махнул рукой:
– Кажись, полегчало.
Пошел твердо, а в шаге легкости не было.
Поднялся и Сулль, вышел следом. Смольков привстал на полатях, оглядываясь на дверь, зашептал:
— Андрюха, ты последи за ними. Что они вдвоих-то пошли.
Он хотел еще что-то сказать, не успел: Сулль вернулся, принес из сенцев анкерок с дешевым норвежским ромом, столешник холщовый. Похлебку велел варить с мясом.
За стол сели умытые, в чистых рубахах. Смольков спиною к печи, держался руками за поясницу, вздыхал, морщился. С анкерком на свежем столешнике застолье выглядело празднично, а молчание – как на поминках.
– Спина у меня болит и голова кружится, – Смольков говорил постанывая, – то ли понадсадился вчера, то ли погода сменится. – Ему никто не ответил. Сулль стоя разливал ром. Афанасий снимал с опояски нож.
Нож у Афанасия всем на зависть: рукоять из темной кости, в рисунках мелких, заполненных оловом, красивая и в руке ладная. Ножны тисненой кожи, бахрома цветная. На самом ноже крест старинный, медью вчеканенный. Ударит Афанасий лезвием по железу – зарубка, а на ноже и следа нет. Сулль любит бриться этим ножом, каждый раз хвалит его, торгует: за такой корову можно купить. Афанасий же ни в какую: нож семейный, наследственный.
Афанасий нож снял, положил на стол. Андрей перехватил встревоженный взгляд Смолькова: чего это он ножом балует? Сулль сел на лавку, умостился удобно, лицо приветливое, с улыбкой. Поднял кружку.
– Афанасий вчера пугался маленько. То забывать будем. Все хорошо кончился. Пьем твое здоровье.
Афанасию слова Сулля, видимо, не приглянулись: потупился в свою кружку, ответил скупо:
– Благодарствую.
Ели из одной миски, ложки сопровождали хлебным куском, чтобы не капало на столешник. Смольков рядом с Суллем, нет-нет да взгляд на Афанасия бросит, на нож его, сам спиною корытится.
– Даже ложкою доставать трудно. Замаяла поясница. К погоде, видать, Как ты, Сулль Иваныч, узнаешь безгодье?
– Как спина болит, так погода другой. – Со Смольковым Сулль без улыбки.
Афанасий от выпитого порозовел, ел много, с охотою: совсем уже не больной. Может, прав Сулль, не сильно ушибло его, спужался просто? Или на лов ходить надоело? Нет, он таиться не стал бы, сам сказал.
После второй кружки Афанасий рот степенно отер, отложил ложку в сторону.
– За вчерашнее всем поклон низкий. Может, впрямь и спужался, может, нет, а на товариществе – спасибо. Так вот. У тебя же, Андрей, прощенья прошу: прости меня, христа ради, сними грех, затаил я его давно, в кабаке еще. Ты тогда не руку мне согнул, душу помял. – Афанасий перевел дух, будто тяжесть снимал великую. —
И держал я зло, железо недогревал с умыслом, мучил тебя. Да ты уж знаешь. И хорошо, что ты не просил пощады, сдюжил. Этим мне приглянулся. Так вот. За вчерашнее тебе особый поклон.
Афанасий взял нож, отдалил от себя на миг, рассматривая, и двумя руками поднес Андрею:
– Это тебе, дарю.
Андрей на лавке аж отодвинулся, до того все неожиданным было:
– Будет тебе. Быльем поросло уж.
А Афанасий настойчиво:
– Не думай, что пьян я, не смей отказывать. Тверезый обдумал все.