– К счастью, по случаю вечеринки Иисус, Док Филипс, Грок, Мэнни и прочие подхалимы были на студии. Я крикнул: «Выставьте охрану! Подгоните машины! Оцепите место аварии! Люди выходят из домов? Возьмите мегафоны, загоните их обратно!» К тому же на этой улице домов раз два и обчелся, да еще закрытая заправка. Что еще? Адвокатские конторы – там везде темно. Когда из дальних кварталов начала подтягиваться толпа людей в пижамах, я уже успел раздвинуть воды Красного моря, воскресить Лазаря и задал новую работенку каждому фоме неверующему в далеких краях! Восхитительно, изумительно, превосходно! Еще вина?
– А это что за пойло?
– Коньяк «Наполеон». Столетней выдержки. Тебе не понравится!
Он налил.
– Скривишься – убью.
– А что стало с трупами?
– Поначалу был только один погибший, Слоун. Арбутнот был смят – о боже! – в кровавую лепешку, но все еще жив. Я сделал, что смог, перенес его на другую сторону улицы, в похоронную контору, и оставил там. Арбутнот умер позже. Док Филипс и Грок пытались его спасти в той самой комнате, где бальзамируют трупы, превратившейся тогда в отделение «Скорой помощи». Какая ирония, не правда ли? Через два дня я режиссировал похороны. И снова все шито-крыто!
– А Эмили Слоун? Она в Холлихок-хаусе?
– Последний раз я видел, как ее вели через пустырь, заросший сорными цветами, к этому частному санаторию. На следующий день она умерла. Это все, что я знаю. Я просто был режиссером, которого позвали, чтобы спасти от гибели горящий «Гинденбург»[257], или регулировщиком движения во время землетрясения в Сан-Франциско. Вот и все мои заслуги. Но зачем, зачем, зачем ты спрашиваешь об этом?
Я глубоко вдохнул, глотнул немного коньяка, почувствовал, как из глаз моих, словно из крана, хлынули горячие потоки воды, и сказал:
– Арбутнот вернулся.
Фриц выпрямился в кресле и закричал:
– Ты что, рехнулся?!
– Или его подобие, – добавил я, почти переходя на визг. – Это Грок состряпал. Ради шутки, по его словам. Или ради денег. Сделал куклу из папье-маше и воска. А потом подбросил ее, чтобы напугать Мэнни и остальных, может, даже при помощи этих фактов, о которых ты знал, но до сих пор никому не рассказывал.
Фриц Вонг поднялся и зашагал кругами по комнате, впечатывая подошвы ботинок в ковер. Затем он остановился перед Мэгги, раскачиваясь взад-вперед, потрясая своей огромной головой.
– Ты знала об этом?!
– Этот молодой человек что-то говорил…
– Почему ты мне не рассказала?
– Потому, Фриц, – урезонила его Мэгги, – что во время работы над фильмом ты и слышать не желаешь ни от кого никаких новостей, ни плохих, ни хороших!
– Так вот, значит, что тут происходит! – проговорил Фриц. – Док Филипс третий день подряд напивается за обедом. Голос Мэнни Либера звучит как тридцатитрехоборотная пластинка, поставленная на ускоренное воспроизведение. Бог мой, я-то думал, что это я все делаю правильно, отчего он всегда бесился! Нет! Боже мой, господи, черт бы его побрал, этого пакостника Грока!
Он прервал тираду, чтобы обратиться ко мне.
– Тех, кто приносит королю плохие вести, казнят! – вскричал он. – Но прежде чем ты умрешь, расскажи, что ты еще знаешь!
– Могила Арбутнота пуста.
– Его тело… украдено?
– Его никогда и не было в могиле, никогда.
– Кто это сказал? – крикнул Фриц.
– Один слепой.
– Слепой!
Фриц снова сжал кулаки. Мне подумалось: вдруг все эти годы он управлял актерами, как беспомощными скотами, при помощи своих кулаков.
– Слепой?!
«Гинденбург» потонул в нем, охваченный последней вспышкой страшного огня. Остался… лишь пепел.
– Слепой… – Фриц медленно прохаживался вокруг комнаты, не замечая нас двоих, потягивая свой коньяк. – Рассказывай.
Я рассказал все, что до этого рассказывал Крамли.
Когда я закончил, Фриц взял телефон и, держа его в двух дюймах от глаз, прищурившись, набрал номер.
– Алло, Грейс? Это Фриц Вонг. Закажи мне билеты на самолет в Нью-Йорк, Париж, Берлин. Когда? Сегодня! Остаюсь на линии!
Он обернулся и посмотрел в окно на Голливуд – за много миль от дома.
– Господи, всю неделю я чувствовал подземные толчки и думал, что это смерть Христа из какого-то гадкого сценария. Теперь все окончательно умерло. Мы уже никогда к нему не вернемся. Наш фильм пойдет на переработку и превратится в целлулоидные воротнички для ирландских священников. Скажи Констанции, чтоб бежала. И себе тоже возьми билет.
– Куда? – спросил я.
– Придумай куда! – завопил Фриц.
В разгар этого взрыва бомбы где-то внутри у Фрица лопнула какая-то лампочка. От его тела внезапно повеяло не теплом, а холодом. Его плохо видящий глаз начал подергиваться, и это подергивание переросло в чудовищный тик.
– Грейс, – закричал он в трубку, – не слушай этого идиота, который только что звонил! Отмени Нью-Йорк. Возьми билет до Лагуны! Что? На побережье, дура. Домик с видом на Тихий океан, чтобы я мог входить в воду на закате, как Норман Мейн, даже если сам Фатум постучится в дверь. Зачем? Чтобы спрятаться. Париж – отличное место; но эти маньяки наверняка узнают. Но они никак не могут ожидать, что этот дурачок Unterseeboot Kapitan, ненавидящий солнечный свет, вдруг объявится в Сол-Сити, Южная Лагуна[258], среди всех этих бессмысленных голых задниц. Лимузин мне, немедленно! В девять я буду входить в ресторан «Виктор Гюго», и чтобы к этому моменту дом был готов. Выполняй!
Фриц с грохотом повесил трубку и метнул на Мэгги огненный взгляд:
– Ты едешь?
Мэгги Ботуин была любезна, как нетающее ванильное мороженое.
– Дорогой Фриц, – сказала она. – Я родилась в Глендейле в тысяча девятисотом году. Я могла бы вернуться туда и умереть от скуки или спрятаться в Лагуне, но от всех этих «задниц», как ты их называешь, у меня мурашки ползут по животу. Как бы то ни было, Фриц и ты, мой милый мальчик, весь тот год я каждую ночь качала педаль своей зингеровской машинки, сшивая кошмары, чтобы они чуть меньше смахивали на похотливые сны, стирая глупые ухмылки со рта грязных девчонок и выбрасывая все это в мусорные корзины за продавленными койками в мужском гимнастическом зале. Я никогда не любила ни вечеринок, ни воскресных послеполуденных коктейлей, ни боев сумо субботними вечерами. Что бы там ни случилось в ту ночь Хеллоуина, я ждала, что кто-нибудь, хоть кто-то, принесет мне пленку. Но ее не принесли. Была эта авария за стеной или нет, не знаю, я не слышала. Не важно, были на следующей неделе одни похороны или тысяча, – я отвергла все приглашения и резала увядшие цветы здесь. Я никогда не спускалась, чтобы увидеться с Арбутнотом при его жизни, так зачем мне смотреть на него мертвого? Обычно он сам забирался наверх и стоял за прозрачной дверью. Заметив его, такого высокого в лучах солнца, я говорила: «Тебе нужно сделать монтаж!» И он смеялся и никогда не входил, просто говорил портнихе, что ему хотелось бы такое-то лицо, крупным или общим планом, в кадре или за кадром, и уходил. Как мне удавалось оставаться одной на студии? Это был новый бизнес, и в городе была всего одна портниха – я. Остальные были гладильщиками брюк, искателями работы, цыганами, сценаристами-гадалками, которые не могли предсказывать даже по чаинкам. Однажды на Рождество Арби прислал мне прялку с острым веретеном и латунной табличкой на педали: «БЕРЕГИ, ЧТОБЫ СПЯЩАЯ КРАСАВИЦА НЕ УКОЛОЛА ПАЛЬЧИКИ И НЕ ЗАСНУЛА». Жаль, что я не знала его лично, но он был лишь еще одной тенью за прозрачной дверью, а мне и здесь хватало теней. Я видела только толпы людей, шедших попрощаться с ним, они шли мимо моих окон в конец квартала и заворачивали за угол, к холодным упокоительным угодьям. Как и все в жизни, эта надгробная проповедь тоже слишком затянута.
Она опустила голову на грудь, словно хотела взять невидимые четки, повешенные специально для ее неугомонных пальцев.
После долгого молчания Фриц сказал:
– Мэгги Ботуин теперь будет отдыхать целый год!
– Ну нет. – Мэгги Ботуин испытующе посмотрела на меня. – У тебя есть какие-нибудь замечания по тем эпизодам, которые мы отсмотрели за последние несколько дней? Кто знает, может, завтра нас всех снова возьмут на работу за треть жалованья.
– Нет, – неуверенно проговорил я.
– К черту все это! – объявил Фриц. – Я собираю вещи!
Мое такси все еще ждало, накручивая на счетчик астрономические суммы. Фриц с презрением поглядел на него.
– Почему ты не научишься водить, идиот?
– Чтобы давить людей на улицах, как Фриц Вонг? Ну что, прощай, Роммель?[259]
– Только до тех пор, пока союзники не захватят Нормандию.
Я сел в такси и ощупал карман пальто.
– А что делать с моноклем?
– Вставь себе в глаз на следующей церемонии вручения «Оскаров». Я устрою тебе место на балконе. Чего ты еще ждешь, объятий? На, получай!
Он сердито прижал меня к себе:
– Outen zee ass![260]
Когда я отъезжал, Фриц крикнул:
– Опять забыл сказать, как я тебя ненавижу!
– Лжец! – крикнул я в ответ.
– Да, – кивнул Фриц и поднял руку в медленном, усталом приветствии, – я лгу.
66
– Я как раз думал о Холлихок-хаусе, – сказал Крамли, – и о твоей подруге Эмили Слоун.
– Она мне не подруга, но продолжай.
– Сумасшедшие вселяют в меня надежду.
– Что?! – Я чуть не выронил свое пиво.
– Сумасшедшие – это те, кто решил остаться в этой жизни, – сказал Крамли. – Они настолько любят жизнь, что не разрушают ее, а возводят для себя стену и прячутся за ней. Они притворяются, будто не слышат, но они слышат. Притворяются, будто не видят, но они видят. Их сумасшествие говорит: «Я ненавижу жить, но люблю жизнь. Я не люблю правила, но люблю себя. Поэтому, чем ложиться в могилу, я лучше найду себе убежище. Не в алкоголе, не в кровати под одеялами, не в шприцах и не в дорожках белого порошка, а в безумии. В собственном доме, среди своих стен, под своей безмолвной крышей». Поэтому сумасшедшие, да, они вселяют в меня надежду. Смелость оставаться живым и здоровым, а если устанешь и нужна будет помощь, лекарство всегда под рукой – безумие.
– Дай-ка мне свое пиво! – Я схватил его стакан. – Сколько таких ты уже выпил?
– Всего восемь.
– Господи! – Я сунул ему стакан обратно. – Это что, войдет в твой новый роман?
– Может быть. – Изо рта Крамли послышался негромкий звук легкой самодовольной отрыжки, и он продолжил: – Если бы тебе пришлось выбирать между триллионами лет жизни во тьме без единого луча солнца и кататонией, разве ты не выбрал бы последнее? Ты по-прежнему мог бы наслаждаться зеленой травой и воздухом, пахнущим разрезанным арбузом. Прикасаться к своему колену, когда никто не видит. И все это время ты бы притворялся, что тебе все равно. Но тебе настолько не все равно, что ты выстроил себе хрустальный гроб и собственноручно его запечатал.
– Боже мой! Продолжай!
– Я спрашиваю себя: зачем выбирать безумие? Чтобы не умереть, – отвечаю я. Любовь – вот ответ. Все наши чувства – это проявления любви. Мы любим жизнь, но боимся того, что она с нами делает. Итак, почему бы не дать безумию шанс?
Повисло долгое молчание, затем я спросил:
– До чего, черт побери, нас доведут такие разговоры?
– До сумасшедшего дома.
– Пойдем разговаривать с кататоничкой?
– Однажды это сработало, верно? Пару лет назад, когда я тебя загипнотизировал, так что в конце концов ты почти вспомнил убийцу?
– Ага, только я не был помешанным!
– Кто сказал?
Я замолчал, а Крамли заговорил:
– Ладно, а что, если мы отведем Эмили Слоун в церковь?
– Черт побери!
– Не чертыхайся на меня. Мы все были наслышаны о ее пожертвованиях церкви Святой Девы Марии на бульваре Сансет. Как она два года подряд на Пасху раздавала по двести серебряных распятий. Уж если ты католик, то это на всю жизнь.
– Даже если она сумасшедшая?
– Но она будет все осознавать. Внутри, за своими стенами, она будет чувствовать, что присутствует на мессе, и… заговорит.
– Начнет что-нибудь выкрикивать, бредить, может быть…
– Может быть. Но она знает все. Поэтому-то она и сошла с ума, чтобы не думать, не говорить об этом. Она единственная, кто выжил, все остальные умерли или прячутся прямо у нас под носом, держа рот на замке за хорошие деньги.
– И ты думаешь, она может в достаточной мере чувствовать, ощущать, знать и помнить? А вдруг мы только усугубим ее безумие?
– Господи, да откуда я знаю! Это последняя наша зацепка. Никто другой не станет с нами откровенничать. Половину истории тебе рассказала Констанция, еще четверть – Фриц, есть еще священник. Это головоломка, а Эмили – рамка, внутри которой нужно собрать все части. Зажгите свечи, воскурите ладан. Пусть зазвонит алтарный колокол. Может быть, она очнется после семи тысяч дней молчания и заговорит.
Целую минуту Крамли молча сидел, медленно и тяжело потягивая пиво. Затем он наклонился вперед и произнес:
– Ну что, пойдем вытащим ее?
67
Мы не привели Эмили Слоун в церковь.
Мы привели церковь к Эмили Слоун.
Констанция все устроила.
Мы с Крамли принесли свечи, ладан и медный колокол, сделанный в Индии. Затем расставили и зажгли свечи в одной из полутемных комнат санатория «Елисейские Поля» в Холлихок-хаусе. Я приколол на колени булавками несколько кусков хлопчатобумажной ткани.
– А это еще зачем? – проворчал Крамли.
– Звуковые эффекты. Они шуршат. Как полы сутаны.
– Господи!
– Да-да, именно.
Потом, когда свечи были зажжены, мы с Крамли, спрятавшись в укромной нише, развеяли в воздухе запах ладана и проверили колокол. Он издал чистый, приятный звон.
– Констанция! – тихо позвал Крамли. – Веди!
И вот вошла Эмили Слоун.
Она двигалась не по своей воле, она не шла; ее голова была неподвижна, неподвижный взгляд неподвижных глаз замер на ее лице, словно выточенном из мрамора. Сперва из темноты показался ее профиль, затем недвижное тело и руки, в безмятежности надгробной статуи застывшие на девственных от времени коленях. Она сидела в кресле на колесиках, подталкиваемом сзади почти невидимой рукой ассистентки режиссера, Констанции Раттиган, одетой в черное, как на репетиции сцены старинных похорон. Как только бледное лицо и ужасающе неподвижное тело Эмили Слоун выплыли из темноты холла, послышался шорох, словно шумно взлетела стайка птиц; мы стали разгонять веерами ладанный дым и негромко звонить в колокол.
Я кашлянул.
– Тсс, она же слушает! – шепнул мне Крамли.
И правда она слушала.
Когда Эмили Слоун оказалась в лучах мягкого света, слабое движение – легкая дрожь – промелькнуло под ее веками, а неуловимое колебание свечного пламени отзывалось на тишину и меняло изгибы теней.
Я помахал веером.
И ударил в колокол.
При этих звуках само тело Эмили Слоун словно унеслось прочь. Как невесомый воздушный змей, подхваченный невидимым ветерком, она качнулась, будто плоть ее растаяла.
Снова ударил колокол, и ладанный дым заставил вздрогнуть ее ноздри.
Констанция отступила назад, во тьму.
Голова Эмили Слоун повернулась к свету.
– Боже мой, – прошептал я.
«Это она», – подумал я.
Слепая женщина, которая пришла в «Браун-дерби» и ушла вместе с чудовищем в ту далекую ночь, за тысячу, казалось, ночей назад.
Значит, она не слепая.
Всего лишь кататоничка.
Но не просто кататоничка.
Она восстала из могилы и плыла по комнате в аромате и дыму благовоний, под звуки колокола.
Эмили Слоун.
Десять минут Эмили сидела, не говоря ни слова. Мы ждали, считая удары своих сердец. Мы смотрели, как пламя пожирает свечи и рассеивается дым.
И вот настало то прекрасное мгновение, когда голова ее склонилась, а глаза широко распахнулись.