Обыкновенная история - Иван Игоревич Гончаров 32 стр.


Он сделал отчаянный жест.

– Смотрите, Александр, – живо перебила тетка, – вы в одну минуту изменились: у вас слезы на глазах; вы еще все те же; не притворяйтесь же, не удерживайте чувства, дайте ему волю…

– Зачем? я не буду лучше от этого! я буду только сильнее мучиться. Нынешний вечер уничтожил меня в собственных глазах. Я ясно понял, что не имею права никого винить в своей тоске. Я сам погубил свою жизнь. Я мечтал о славе, бог знает с чего, и пренебрег своим делом; я испортил свое скромное назначение и теперь не поправлю прошлого: поздно! Я бежал толпы, презирал ее, – а этот немец, с своей глубокой, сильной душой, с поэтической натурой, не отрекается от мира и не бежит от толпы: он гордится ее рукоплесканиями. Он понимает, что он едва заметное кольцо в бесконечной цепи человечества; он то же все знает, что я: ему знакомы страдания. Слышали, как он рассказал в звуках всю жизнь: и радости, и горечь ее, и счастье, и скорбь души? она понятна ему. Как стал я сегодня вдруг мелок, ничтожен в собственных глазах, с своей тоской, страданиями!.. Он пробудил во мне горькое сознание, что я горд – и бессилен… Ах, зачем вы вызвали меня? Прощайте, пустите меня.

– Чем же я виновата, Александр? неужели я могла пробудить в вас горькое чувство – я?..

– Вот то-то и беда! ваше ангельское, доброе лицо, ma tante, кроткие речи, дружеское пожатие руки – все это смущает и трогает меня: мне хочется плакать, хочется опять жить, томиться… а зачем?

– Как зачем? Останьтесь всегда с нами; и если вы считаете меня хоть немного достойною вашей дружбы, стало быть, вы найдете утешение и в другой; не одна я такая… вас оценят.

– Да! вы думаете, это всегда будет утешать меня? вы думаете, я поверю этому минутному умилению? Вы, точно, женщина в благороднейшем смысле слова; вы созданы на радость, на счастье мужчины; да можно ли надеяться на это счастье? можно ли поручиться, что оно прочно, что сегодня, завтра судьба не обернет вверх дном этой счастливой жизни, – вот вопрос! Можно ли верить чему-нибудь и кому-нибудь, даже себе? Не лучше ли жить без всяких надежд и волнений, не ожидать ничего, не искать радостей и, стало быть, не оплакивать потерь?..

– От судьбы вы нигде не уйдете, Александр: и там, где вы теперь, она все будет преследовать вас…

– Да, правда; только там судьбе не над чем забавляться, больше забавляюсь я над нею: смотришь, то рыба сорвется с удочки, когда уж протянул к ней руку, то дождь пойдет, когда собрался за город, или погода хороша, да самому не хочется… ну и смешно…

У Лизаветы Александровны недоставало более возражений.

– Вы женитесь… будете любить… – сказала она нерешительно.

– Женюсь! вот еще! Неужели вы думаете, что я вверю свое счастье женщине, если б даже и полюбил ее, чего тоже быть не может? или неужели вы думаете, что я взялся бы сделать женщину счастливой? Нет, я знаю, что мы обманем друг друга и оба обманемся. Дядюшка Петр Иваныч и опыт научили меня…

– Петр Иваныч! да, он много виноват! – сказала Лизавета Александровна со вздохом, – но вы имели право не слушать его… и были бы счастливы в супружестве…

– Да, в деревне, конечно; а теперь… Нет, ma tante, супружество не для меня. Я теперь не могу притвориться, когда разлюблю и перестану быть счастлив; не могу также не увидеть, когда жена притворится; будем оба хитрить, как хитрите… например, вы и дядюшка…

– Мы? – с изумлением и с испугом спросила Лизавета Александровна.

– Да, вы! Скажите-ка, так ли вы счастливы, как мечтали некогда?

– Не так, как мечтала… но счастлива иначе, нежели мечтала, разумнее, может быть, больше – не все ли это равно?.. – с замешательством отвечала Лизавета Александровна, – и вы тоже…

– Разумнее! Ах, ma tante, не вы бы говорили: так дядюшкой и отзывается! Знаю я это счастье по его методе: разумнее – так, но больше ли? ведь у него все счастье, несчастья нет. Бог с ним! Нет! моя жизнь исчерпана; я устал, утомился жить…

Оба замолчали. Александр поглядывал на шляпу; тетка придумывала, чем бы еще остановить его.

– А талант! – вдруг сказала она с живостью.

– Э! ma tante! охота вам смеяться надо мной! Вы забыли русскую пословицу: лежачего не бьют. У меня таланта нет, решительно нет. У меня есть чувство, была горячая голова; мечты я принял за творчество и творил. Недавно еще я нашел кое-что из старых грехов, прочел – и самому смешно стало. Дядюшка прав, что принудил меня сжечь все, что было. Ах, если б я мог воротить прошедшее! Не так я распорядился им.

– Не разочаровывайтесь до конца! – сказала она, – всякому из нас послан тяжкий крест…

– Кому это крест? – спросил Петр Иваныч, входя в комнату. – Здравствуй, Александр! тебе, что ли?

Петр Иваныч сгорбился и шел, едва передвигая ноги.

– Только не такой, как ты думаешь, – сказала Лизавета Александровна, – я говорю о тяжком кресте, который несет Александр…

– Что он там еще несет? – спросил Петр Иваныч, опускаясь с величайшею осторожностью в кресла. – Ох! какая боль! что это за наказание!

Лизавета Александровна помогла ему сесть, подложила под спину подушку, под ноги подвинула скамеечку.

– Что с вами, дядюшка? – спросил Александр.

– Видишь: тяжкий крест несу! Ох, поясница! Вот крест так крест: дослужился-таки до него! Ох, боже мой!..

– Вольно же тебе так много сидеть: ты знаешь здешний климат, – сказала Лизавета Александровна, – доктор велел больше ходить, так нет: утро пишет, а вечером в карты играет.

– Что ж, я стану разиня рот по улицам ходить да время терять?

– Вот и наказан.

– Этого здесь не минуешь, если хочешь заниматься делом. У кого не болит поясница? Это почти вроде знака отличия у всякого делового человека… ох! не разогнешь спины. Ну, а что ты, Александр, делаешь?

– Все то же, что прежде.

– А! ну так у тебя поясница не заболит. Это удивительно, право!

– Что ж ты удивляешься: не ты ли сам отчасти виноват, что он стал такой… – сказала Лизавета Александровна.

– Я? вот это мне нравится! я приучил его ничего не делать!

– Точно, дядюшка, вам нечему удивляться, – сказал Александр, – вы много помогли обстоятельствам сделать из меня то, что я теперь; но я вас не виню. Я сам виноват, что не умел или, лучше сказать, не мог воспользоваться вашими уроками как следует, потому что не был приготовлен к ним. Вы, может быть, отчасти виноваты тем, что поняли мою натуру с первого раза и, несмотря на то, хотели переработать ее; вы, как человек опытный, должны были видеть, что это невозможно… вы возбудили во мне борьбу двух различных взглядов на жизнь и не могли примирить их: что ж вышло? Все превратилось во мне в сомнение, в какой-то хаос.

– Ох, поясница! – стонал Петр Иваныч. – Хаос! ну, вот из хаоса я и хотел сделать что-нибудь.

– Да! а что сделали? представили мне жизнь в самой безобразной наготе, и в какие лета? когда я должен был понимать ее только с светлой стороны.

– То есть я старался представить тебе жизнь, как она есть, чтоб ты не забирал себе в голову, чего нет. Я помню, каким ты молодцом приехал из деревни: надо ж было предостеречь тебя, что здесь таким быть нельзя. Я предостерег тебя, может быть, от многих ошибок и глупостей: если б не я, ты бы их еще не столько наделал!

– Может быть. Но вы только выпустили одно из виду, дядюшка: счастье. Вы забыли, что человек счастлив заблуждениями, мечтами и надеждами; действительность не счастливит…

– Какую ты дичь несешь! Это мнение привез ты прямо с азиатской границы: в Европе давно перестали верить этому. Мечты, игрушки, обман – все это годится для женщин и детей, а мужчине надо знать дело, как оно есть. По-твоему, это хуже, нежели обманываться?

– Да, дядюшка, что ни говорите, а счастье соткано из иллюзий, надежд, доверчивости к людям, уверенности в самом себе, потом из любви, дружбы… А вы твердили мне, что любовь – вздор, пустое чувство, что легко, и даже лучше, прожить без него, что любить страстно – не великое достоинство, что этим не перещеголяешь животное…

– Да ты вспомни, как ты хотел любить: сочинял плохие стихи, говорил диким языком, так что до смерти надоел этой твоей… Груне, что ли! Этим ли привязывают женщину?

– Чем же? – сухо спросила Лизавета Александровна мужа.

– Ох, как колет поясницу! – простонал Петр Иваныч.

– Потом вы твердили, – продолжал Александр, – что привязанности глубокой, симпатической нет, а есть одна привычка…

Лизавета Александровна молча и глубоко посмотрела на мужа.

– То есть я, вот видишь ли, я говорил тебе для того… чтоб… ты… того… ой, ой, поясница!

– И вы говорили это, – продолжал Александр, – двадцатилетнему мальчику, для которого любовь – все, которого деятельность, цель – все вертится около этого чувства: им он может спастись или погибнуть.

– Точно двести лет назад родился! – бормотал Петр Иваныч, – жить бы тебе при царе Горохе.

– Вы растолковали мне, – говорил Александр, – теорию любви, обманов, измен, охлаждений… зачем? я знал все это прежде, нежели начал любить; а любя, я уж анализировал любовь, как ученик анатомирует тело под руководством профессора и вместо красоты форм видит только мускулы, нервы…

– Однако, я помню, это не помешало тебе сходить с ума по этой… как ее?.. Дашеньке, что ли?

– Да; но вы не дали мне обмануться: я бы видел в измене Наденьки несчастную случайность и ожидал бы до тех пор, когда уж не нужно было бы любви, а вы сейчас подоспели с теорией и показали мне, что это общий порядок, – и я, в двадцать пять лет, потерял доверенность к счастью и к жизни и состарелся душой. Дружбу вы отвергали, называли и ее привычкой; называли себя, и то, вероятно, шутя, лучшим моим другом, потому разве, что успели доказать, что дружбы нет.

Петр Иваныч слушал и поглаживал одной рукой спину. Он возражал небрежно, как человек, который, казалось, одним словом мог уничтожить все взводимые на него обвинения.

– И дружбу хорошо ты понимал, – сказал он, – тебе хотелось от друга такой же комедии, какую разыграли, говорят, в древности вон эти два дурака… как их? что один еще остался в залоге, пока друг его съездил повидаться… Что, если б все-то так делали, ведь просто весь мир был бы дом сумасшедших!

– Я любил людей, – продолжал Александр, – верил в их достоинства, видел в них братьев, простер было к ним горячие объятия…

– Да, очень нужно! Помню твои объятия, – перебил Петр Иваныч, – ты мне ими тогда порядочно надоел.

– А вы показали мне, чего они стоят. Вместо того чтоб руководствовать мое сердце в привязанностях, вы научили меня не чувствовать, а разбирать, рассматривать и остерегаться людей; я рассмотрел их – и разлюбил!

– Кто ж тебя знал! Видишь, ведь ты какой прыткий: я думал, что ты от этого будешь только снисходительнее к ним. Я вот знаю их, да не возненавидел…

– Что ж, ты любишь людей? – спросила Лизавета Александровна.

– Привык… к ним.

– Привык! – повторила она монотонно.

– И он бы привык, – сказал Петр Иваныч, – да он уж прежде был сильно испорчен в деревне теткой да желтыми цветами, оттого так туго и развивается.

– Потом я верил в самого себя, – начал опять Александр, – вы показали мне, что я хуже других, – я возненавидел и себя.

– Если б ты рассматривал дело похладнокровнее, так увидел бы, что ты не хуже других и не лучше, чего я и хотел от тебя: тогда не возненавидел бы ни других, ни себя, а только равнодушнее сносил бы людские глупости и был бы повнимательнее к своим. Я вот знаю цену себе, вижу, что нехорош, а признаюсь, очень люблю себя.

– А! тут любишь, а не привык! – холодно заметила Лизавета Александровна.

– Ох, поясница! – заохал Петр Иваныч.

– Наконец вы, одним ударом, без предостережения, без жалости, разрушили лучшую мечту мою: я думал, что во мне есть искра поэтического дарования; вы жестоко доказали мне, что я не создан жрецом изящного; вы с болью вырвали у меня эту занозу из сердца и предложили мне труд, который был мне противен. Без вас я писал бы…

– И был бы известен публике как бездарный писатель, – перебил Петр Иваныч.

– Что мне до публики? Я хлопотал о себе, я приписывал бы свои неудачи злости, зависти, недоброжелательству и мало-помалу свыкся бы с мыслью, что писать не нужно, и сам бы принялся за другое. Чему же вы удивляетесь, что я, узнавши все, упал духом?..

– Ну, что скажешь? – спросила Лизавета Александровна.

– Не хочется и говорить-то: как отвечать на такой вздор? Я виноват, что ты, едучи сюда, воображал, что здесь все цветы желтые, любовь да дружба; что люди только и делают, что одни пишут стихи, другие слушают да изредка, так, для разнообразия, примутся за прозу?.. Я доказывал тебе, что человеку вообще везде, а здесь в особенности, надо работать, и много работать, даже до боли в пояснице… цветов желтых нет, есть чины, деньги: это гораздо лучше! Вот что я хотел доказать тебе! я не отчаивался, что ты поймешь наконец, что такое жизнь, особенно как ее теперь понимают. Ты и понял, да как увидел, что в ней мало цветов и стихов, и вообразил, что жизнь – большая ошибка, что ты видишь это и оттого имеешь право скучать; другие не замечают и оттого живут припеваючи. Ну чем ты недоволен? чего тебе недостает? Другой на твоем месте благословил бы судьбу. Ни нужда, ни болезнь, никакое реальное горе не дотрогивалось до тебя. Чего у тебя нет? Любви, что ли? Мало еще тебе: любил ты два раза и был любим. Тебе изменили, ты поквитался. Мы решили, что друзья у тебя есть, какие у другого редко бывают: не фальшивые; в воду за тебя, правда, не бросятся и на костер не полезут, обниматься тоже не охотники; да ведь это до крайности глупо; пойми, наконец! но зато совет, помощь, даже деньги – всегда найдешь… Это ли еще не друзья? Со временем ты женишься; карьера перед тобой: займись только; а вместе с ней и фортуна. Делай все, как другие, – судьба не обойдет тебя: найдешь свое. Смешно воображать себя особенным, великим человеком, когда ты не создан таким! Ну о чем же ты горюешь?

– Я вас не виню, дядюшка, напротив, я умею ценить ваши намерения и от души благодарю за них. Что делать, что они не удались? Не вините же и меня. Мы не поняли друг друга – вот в чем наша беда! Что может нравиться и годиться вам, другому, третьему – не нравится мне…

– Нравится мне, другому, третьему!.. не то говоришь, милый! разве я один так думаю и действую, как учил думать и действовать тебя?.. Посмотри кругом: рассмотри массу – толпу, как ты называешь ее, – не ту, что в деревне живет: туда это долго не дойдет, а современную, образованную, мыслящую и действующую: чего она хочет и к чему стремится? как мыслит? и увидишь, что именно так, как я учил тебя. Чего я требовал от тебя – не я все это выдумал.

– Кто же? – спросила Лизавета Александровна.

– Век.

– Так непременно и надо следовать всему, что выдумает твой век? – спросила она, – так все и свято, все и правда?

– Все и свято! – сказал Петр Иваныч.

– Как! правда, что надо больше рассуждать, нежели чувствовать? Не давать воли сердцу, удерживаться от порывов чувства? не предаваться и не верить искреннему излиянию?

– Да, – сказал Петр Иваныч.

– Действовать везде по методе, меньше доверять людям, считать все ненадежным и жить одному про себя?

– Да.

– И это свято, что любовь не главное в жизни, что надо больше любить свое дело, нежели любимого человека, не надеяться ни на чью преданность, верить, что любовь должна кончаться охлаждением, изменой или привычкой? что дружба привычка? Это все правда?

– Это была всегда правда, – отвечал Петр Иваныч, – только прежде не хотели верить ей, а нынче это сделалось общеизвестной истиной.

– Свято и это, что все надо рассматривать, все рассчитывать и обдумывать, не позволять себе забыться, помечтать, увлечься хоть и обманом, лишь бы быть оттого счастливым?..

– Свято, потому что разумно, – сказал Петр Иваныч.

– Правда и это, что умом надобно действовать и с близкими сердцу… например, с женой?..

– У меня еще никогда так не болела поясница… ох! – сказал Петр Иваныч, корчась на стуле.

Назад Дальше