Обыкновенная история - Иван Игоревич Гончаров 33 стр.


– А! поясница! Хорош век! нечего сказать.

– Очень хорош, милая; так, из капризов, ничего не делается; везде разум, причина, опыт, постепенность и, следовательно, успех; все стремится к совершенствованию и добру.

– В ваших словах, дядюшка, может быть, есть и правда, – сказал Александр, – но она не утешает меня. Я по вашей теории знаю все, смотрю на вещи вашими глазами; я воспитанник вашей школы, а между тем мне скучно жить, тяжело, невыносимо… Отчего же это?

– А от непривычки к новому порядку. Не один ты такой: еще есть отсталые; это всё страдальцы. Они точно жалки; но что ж делать? Нельзя же для горсти людей оставаться назади целой массе. На все, в чем ты меня сейчас обвинил, – сказал Петр Иваныч, подумав, – у меня есть одно и главное оправдание: помнишь ли, когда ты явился сюда, я, после пятиминутного разговора с тобой, советовал тебе ехать назад? Ты не послушал. За что ж теперь нападаешь на меня? Я предсказал тебе, что ты не привыкнешь к настоящему порядку вещей, а ты понадеялся на мое руководство, просил советов… говорил высоким слогом о современных успехах ума, о стремлениях человечества… о практическом направлении века – ну вот тебе! Нельзя же мне было нянчиться с тобой с утра до вечера: что мне за надобность? Я не мог ни закрывать тебе рта платком на ночь от мух, ни крестить тебя. Я говорил тебе дело, потому что ты просил меня об этом; а что из этого вышло, то уж до меня не касается. Ты не ребенок и не глуп: можешь рассудить и сам… Тут чем бы свое дело делать, ты – то стонешь от измены девчонки, то плачешь в разлуке с другом, то страдаешь от душевной пустоты, то от полноты ощущений; ну что это за жизнь? Ведь это пытка! Посмотри-ка на нынешнюю молодежь: что за молодцы! Как все кипит умственною деятельностью, энергией, как ловко и легко управляются они со всем этим вздором, что на вашем старом языке называется треволнениями, страданиями… и черт знает что еще!

– Как ты легко рассуждаешь! – сказала Лизавета Александровна, – и тебе не жаль Александра?

– Нет. Вот если б у него болела поясница, так я бы пожалел: это не вымысел, не мечта, не поэзия, а реальное горе… Ох!

– Научите же меня, дядюшка, по крайней мере, что мне делать теперь? Как вы вашим умом разрешите эту задачу?

– Что делать? Да… ехать в деревню.

– В деревню! – повторила Лизавета Александровна, – в уме ли ты, Петр Иваныч? Что он там станет делать?

– В деревню! – повторил Александр, и оба глядели на Петра Иваныча.

– Да, в деревню: там ты увидишься с матерью, утешишь ее. Ты же ищешь покойной жизни: здесь вон тебя все волнует; а где покойнее, как не там, на озере, с теткой… Право, поезжай! А кто знает? может быть, ты и того… Ох!

Он схватился за спину.

Недели через две Александр вышел в отставку и пришел проститься с дядей и теткой. Тетка и Александр были грустны и молчаливы. У Лизаветы Александровны висели слезы на глазах. Петр Иваныч говорил один.

– Ни карьеры, ни фортуны! – говорил он, качая головою, – стоило приезжать! осрамил род Адуевых!

– Да полно, Петр Иваныч, – сказала Лизавета Александровна, – ты надоел с своей карьерой.

– Как же, милая, в восемь лет ничего не сделать!

– Прощайте, дядюшка, – сказал Александр. – Благодарю вас за все, за все…

– Не за что! Прощай, Александр! Не надо ли денег на дорогу?

– Нет, благодарю: мне станет.

– Что это, никогда не возьмет! это, наконец, бесит меня. Ну, с богом, с богом.

– И тебе не жаль расстаться с ним? – промолвила Лизавета Александровна.

– M-м! – промычал Петр Иваныч, – я… привык к нему. Помни же, Александр, что у тебя есть дядя и друг – слышишь? и если понадобятся служба, занятия и презренный металл, смело обратись ко мне: всегда найдешь и то, и другое, и третье.

– А если понадобится участие, – сказала Лизавета Александровна, – утешение в горе, теплая, надежная дружба…

– И искренние излияния, – прибавил Петр Иваныч.

– …так вспомните, – продолжала Лизавета Александровна, – что у вас есть тетка и друг.

– Ну, этого, милая, и в деревне не занимать стать: все есть: и цветы, и любовь, и излияния, и даже тетка.

Александр был растроган; он не мог сказать ни слова. Прощаясь с дядей, он простер было к нему объятия, хоть и не так живо, как восемь лет назад. Петр Иваныч не обнял его, а взял только его за обе руки и пожал их крепче, нежели восемь лет назад. Лизавета Александровна залилась слезами.

– Ух! гора с плеч, слава богу! – сказал Петр Иваныч, когда Александр уехал, – как будто и пояснице легче стало!

– Что он тебе сделал? – промолвила сквозь слезы жена.

– Что? просто мученье: хуже, чем с фабричными: тех, если задурят, так посечешь; а с ним что станешь делать?

Тетка проплакала целый день, и когда Петр Иваныч спросил обедать, ему сказали, что стола не готовили, что барыня заперлась у себя в кабинете и не приняла повара.

– А все Александр! – сказал Петр Иваныч. – Что это за мука с ним!

Он поворчал, поворчал и поехал обедать в английский клуб.

Дилижанс рано утром медленно тащился из города и увозил Александра Федорыча и Евсея.

Александр, высунув голову из окна кареты, всячески старался настроить себя на грустный тон и наконец мысленно разрешился монологом.

Проезжали мимо куаферов, дантистов, модисток, барских палат. «Прощай, – говорил он, покачивая головой и хватаясь за свои жиденькие волосы, – прощай, город поддельных волос, вставных зубов, ваточных подражаний природе, круглых шляп, город учтивой спеси, искусственных чувств, безжизненной суматохи! Прощай, великолепная гробница глубоких, сильных, нежных и теплых движений души. Я здесь восемь лет стоял лицом к лицу с современною жизнью, но спиною к природе, и она отвернулась от меня: я утратил жизненные силы и состарился в двадцать девять лет; а было время…

Прощай, прощай, город,
Где я страдал, где я любил,
Где сердце я похоронил.[54]

К вам простираю объятия, широкие поля, к вам, благодатные веси и пажити моей родины: примите меня в свое лоно, да оживу и воскресну душой!»

Тут он прочел стихотворение Пушкина: «Художник варвар кистью сонной» и т. д., отер влажные глаза и спрятался в глубину кареты.

VI

Утро было прекрасное. Знакомое читателю озеро в селе Грачах чуть-чуть рябело от легкой зыби. Глаза невольно зажимались от слепительного блеска солнечных лучей, сверкавших то алмазными, то изумрудными искрами в воде. Плакучие березы купали в озере свои ветви, и кое-где берега поросли осокой, в которой прятались большие желтые цветы, покоившиеся на широких плавучих листьях. На солнце набегали иногда легкие облака; вдруг оно как будто отвернется от Грачей; тогда и озеро, и роща, и село – все мгновенно потемнеет; одна даль ярко сияет. Облако пройдет – озеро опять заблестит, нивы обольются точно золотом.

Анна Павловна с пяти часов сидит на балконе. Что ее вызвало: восход солнца, свежий воздух или пение жаворонка? Нет! она не сводит глаз с дороги, что идет через рощу. Пришла Аграфена просить ключей. Анна Павловна не поглядела на нее и, не спуская глаз с дороги, отдала ключи и не спросила даже зачем. Явился повар: она, тоже не глядя на него, отдала ему множество приказаний. Другой день стол заказывался на десять человек.

Анна Павловна осталась опять одна. Вдруг глаза ее заблистали; все силы ее души и тела перешли в зрение: на дороге что-то зачернело. Кто-то едет, но тихо, медленно. Ах! это воз спускается с горы. Анна Павловна нахмурилась.

– Вот кого-то понесла нелегкая! – проворчала она, – нет, чтоб объехать кругом; все лезут сюда.

Она с неудовольствием опустилась опять в кресло и опять с трепетным ожиданием устремила взгляд на рощу, не замечая ничего вокруг. А вокруг было что заметить: декорация начала значительно изменяться. Полуденный воздух, накаленный знойными лучами солнца, становился душен и тяжел Вот и солнце спряталось. Стало темно. И лес, и дальние деревни, и трава – все облеклось в безразличный, какой-то зловещий цвет.

Анна Павловна очнулась и взглянула вверх. Боже мой! С запада тянулось, точно живое чудовище, черное, безобразное пятно с медным отливом по краям и быстро надвигалось на село и на рощу, простирая будто огромные крылья по сторонам. Все затосковало в природе. Коровы понурили головы; лошади обмахивались хвостами, раздували ноздри и фыркали, встряхивая гривой. Пыль под их копытами не поднималась вверх, но тяжело, как песок, рассыпалась под колесами. Туча надвигалась грозно. Вскоре медленно прокатился отдаленный гул.

Все притихло, как будто ожидало чего-то небывалого. Куда девались эти птицы, которые так резво порхали и пели при солнышке? Где насекомые, что так разнообразно жужжали в траве? Все спряталось и безмолвствовало, и бездушные предметы, казалось, разделяли зловещее предчувствие. Деревья перестали покачиваться и задевать друг друга сучьями; они выпрямились; только изредка наклонялись верхушками между собою, как будто взаимно предупреждая себя шепотом о близкой опасности. Туча уже обложила горизонт и образовала какой-то свинцовый, непроницаемый свод. В деревне все старались убраться вовремя по домам. Наступила минута всеобщего, торжественного молчания. Вот от лесу как передовой вестник пронесся свежий ветерок, повеял прохладой в лицо путнику, прошумел по листьям, захлопнул мимоходом ворота в избе и, вскрутя пыль на улице, затих в кустах. Следом за ним мчится бурный вихрь, медленно двигая по дороге столб пыли; вот ворвался в деревню, сбросил несколько гнилых досок с забора, снес соломенную кровлю, взвил юбку у несущей воду крестьянки и погнал вдоль улицы петухов и кур, раздувая им хвосты.

Пронесся. Опять безмолвие. Все суетится и прячется; только глупый баран не предчувствует ничего: он равнодушно жует свою жвачку, стоя посреди улицы, и глядит в одну сторону, не понимая общей тревоги; да перышко с соломинкой, кружась по дороге, силятся поспеть за вихрем.

Упали две, три крупные капли дождя – и вдруг блеснула молния. Старик встал с завалинки и поспешно повел маленьких внучат в избу; старуха, крестясь, торопливо закрыла окно.

Грянул гром и, заглушая людской шум, торжественно, царственно прокатился в воздухе. Испуганный конь оторвался от коновязи и мчится с веревкой в поле; тщетно преследует его крестьянин. А дождь так и сыплет, так и сечет, все чаще и чаще, и дробит в кровли и окна сильнее и сильнее. Беленькая ручка боязливо высовывает на балкон предмет нежных забот – цветы.

При первом ударе грома Анна Павловна перекрестилась и ушла с балкона.

– Нет, уж сегодня нечего, видно, ждать, – сказала она со вздохом, – от грозы где-нибудь остановился, разве к ночи.

Вдруг послышался стук колес, только не от рощи, а с другой стороны. Кто-то въехал на двор. У Адуевой замерло сердце.

«Как же оттуда? – думала она, – разве не хотел ли он тайком приехать? Да нет, тут не дорога».

Она не знала, что подумать; но вскоре все объяснилось. Через минуту вошел Антон Иваныч. Волосы его серебрились проседью; сам он растолстел; щеки отекли от бездействия и объедения. На нем был тот же сюртук, те же широкие панталоны.

– Уж я вас ждала, ждала, Антон Иваныч, – начала Анна Павловна, – думала, что не будете, – отчаялась было.

– Грех это думать! к кому другому, матушка, – так! меня не ко всякому залучишь… только не к вам. Замешкался не по своей вине: ведь я нынче на одной лошадке разъезжаю.

– Что так? – спросила рассеянно Анна Павловна, подвигаясь к окну.

– Чего, матушка, с крестин у Павла Савича пегашка захромала: угораздила нелегкая кучера положить через канавку старую дверь от амбара… бедные люди, видите! Не стало новой дощечки! А на двери-то был гвоздь или крючок, что ли, – лукавый их знает! Лошадь как ступила, так в сторону и шарахнулась и мне чуть было шеи не сломала… пострелы этакие! Вот с тех пор и хромает… Ведь есть же скареды такие! Вы не поверите, матушка, что это у них в доме: в иной богадельне лучше содержат народ. А в Москве, на Кузнецком мосту, что год, то тысяч десять и просадят!

Анна Павловна слушала его рассеянно и слегка покачала головой, когда он кончил.

– А ведь я от Сашеньки письмо получила, Антон Иваныч! – перебила она, – пишет, что около двадцатого будет: так я и не вспомнилась от радости.

– Слышал, матушка: Прошка сказывал, да я сначала-то не разобрал, что он говорит: подумал, что уж и приехал; с радости меня индо в пот бросило.

– Дай бог вам здоровья, Антон Иваныч, что любите нас.

– Еще бы не любить! Да ведь я Александра Федорыча на руках носил: все равно, что родной.

– Спасибо вам, Антон Иваныч: бог вас наградит! А я другую ночь почти не сплю и людям не даю спать: неравно приедет, а мы все дрыхнем – хорошо будет! Вчера и третьего дня до рощи пешком ходила, и нынче бы пошла, да старость проклятая одолевает. Ночью бессонница истомила. Садитесь-ка, Антон Иваныч. Да вы все перемокли: не хотите ли выпить и позавтракать? Обедать-то, может быть, поздно придется: станем поджидать дорогого гостя.

– Так разве, закусить. А то я уж, признаться, завтракать-то завтракал.

– Где это вы успели?

– А на перепутье у Марьи Карповны остановился. Ведь мимо их приходилось: больше для лошади, нежели для себя: ей дал отдохнуть. Шутка ли по нынешней жаре двенадцать верст махнуть! Там кстати и закусил. Хорошо, что не послушался: не остался, как ни удерживали, а то бы гроза захватила там на целый день.

– Что, каково поживает Марья Карповна?

– Слава богу! кланяется вам.

– Покорно благодарю; а дочка-то, Софья Михайловна, с муженьком-то, что?

– Ничего, матушка; уж шестой ребеночек в походе. Недели через две ожидают. Просили меня побывать около того времени. А у самих в доме бедность такая, что и не глядел бы. Кажись, до детей ли бы? так нет: туда же!

– Что вы!

– Ей-богу! в покоях косяки все покривились; пол так и ходит под ногами; через крышу течет. И поправить-то не на что, а на стол подадут супу, ватрушек да баранины – вот вам и все! А ведь как усердно зовут!

– Туда же, за моего Сашеньку норовила, ворона этакая!

– Куда ей, матушка, за этакого сокола! Жду не дождусь, как бы взглянуть: чай, красавец какой! Я что-то смекаю, Анна Павловна: не высватал ли он там себе какую-нибудь княжну или графиню, да не едет ли просить вашего благословения да звать на свадьбу?

– Что вы, Антон Иваныч! – сказала Анна Павловна, млея от радости.

– Право!

– Ах! вы, голубчик мой, дай бог вам здоровья!.. Да! вот было из ума вон: хотела вам рассказать, да и забыла: думаю, думаю, что такое, так на языке и вертится; вот ведь, чего доброго, так бы и прошло. Да не позавтракать ли вам прежде, или теперь рассказать?

– Все равно, матушка, хоть во время завтрака: я не пророню ни кусочка… ни словечка, бишь.

– Ну вот, – начала Анна Павловна, когда принесли завтрак и Антон Иваныч уселся за стол, – и вижу я…

– А что ж, вы сами-то разве не станете кушать? – спросил Антон Иваныч.

– И! до еды ли мне теперь? Мне и кусок в горло не пойдет; давеча и чашки чаю не допила. Вот я вижу во сне, что я будто сижу этак-то, а так, напротив меня, Аграфена стоит с подносом. Я и говорю будто ей: «Что же, мол, говорю, у тебя, Аграфена, поднос-то пустой?» – а она молчит, а сама смотрит все на дверь. «Ах, матушки мои! – думаю во сне-то сама про себя, – что же это она уставила туда глаза?» Вот и я стала смотреть… смотрю: вдруг Сашенька и входит, такой печальный, подошел ко мне и говорит, да так, словно наяву говорит: «Прощайте, говорит, маменька, я еду далеко, вон туда, – и указал на озеро, – и больше, говорит, не приеду». – «Куда же это, мой дружочек?» – спрашиваю я, а сердце так и ноет у меня. Он будто молчит, а сам смотрит на меня так странно да жалостно. «Да откуда ты взялся, голубчик?» – будто спрашиваю я опять. А он, сердечный, вздохнул и опять указал на озеро. «Из омута, – молвил чуть слышно, – от водяных». Я так вся и затряслась – и проснулась. Подушка у меня вся в слезах; и наяву-то не могу опомниться; сижу на постели, а сама плачу, так и заливаюсь, плачу. Как встала, сейчас затеплила лампадку перед Казанской божией матерью: авось она, милосердная заступница наша, сохранит его от всяких бед и напастей. Такое сомнение навело, ей-богу! не могу понять, что бы это значило? Не случилось бы с ним чего-нибудь? Гроза же этакая…

Назад Дальше