Аналогичный мир - Зубачева Татьяна Николаевна 9 стр.


…Эркин потянулся в полусне, перекатил голову по подушке. Тепло, мягко, и есть не очень хочется. Ему повезло. Другим спальникам пришлось куда хуже.

Придя с работы, Женя так и нашла их спящими. И когда она подошла к нему, он только приоткрыл глаза, посмотрел на неё и снова заснул, привалившись здоровой щекой к подушке. Женя постояла, посмотрела на них… И вздохнула. Дети. Что один, что другая.

Она устало наводила порядок. Проверила, поели ли они. Так, судя по следам, Алиса скормила суп Эркину. А лекарства? Пакетик пуст, будем надеяться, что он их принял, если только Алиска не научила его спускать таблетки в щель между кроватью и стеной. Она так удивлялась, когда Женя безошибочно вынимала их оттуда. Женя невольно рассмеялась, и её смех разбудил Алису. Та никак не могла понять, утро или вечер и почему она в кровати, но уже одетая.

— Не уже, а ещё! — Женя поставила её на пол. — Сейчас вечер. А сколько раз я тебе говорила, чтобы ты в одежде на постель не ложилась. Ты посмотри, даже в тапочках. Это же безобразие, Алиса! Мне теперь всё это отстирывать.

Алиса виновато хлопала ресницами и решила перевести разговор.

— А почему ты говоришь по-английски?

— Сегодня английский день, — сердито засмеялась Женя. — Но всё равно нельзя в обуви ложиться на постель.

Эркин старательно спал.

Об этом он не подумал, но уж очень было тяжело, и боялся, что девчонка проснётся. Будем надеяться, что она и не просыпалась.

Женя оглянулась пару раз на подозрительное молчание у стены, но не стала развивать эту тему…

— Сегодня хорошая погода. Сейчас поедим, и ты сможешь немного поиграть во дворе.

— У сарая?

— Да, у нашего сарая.

После радостного вопля Алисы притворяться спящим было глупо. И Эркин завозился, высвобождая руки и усаживаясь.

— Сейчас, — улыбнулась Женя. — Есть хочешь?

Он кивнул.

Эркин лежал и смотрел, как она кормит Алису и одевает её.

— От сарая не уходи. Чтобы я тебя из окошка видела.

— Ага, — кивала Алиса.

— И помни: никому-никому.

— Ага.

— Иди. Как позову, сразу домой.

— Ага.

Женя вышла на лестницу посмотреть, как Алиса вприпрыжку бежит к сараю, и вернулась. Эркин встретил её улыбкой, правда, совсем не такой как когда-то. Раненая щека заставила его быть осторожным даже в этом.

— Ну, как ты?

— Хорошо. Завтра я встану.

— Завтра ты ещё будешь лежать.

Женя присела на кровать, протянула ему тарелку.

— Ешь. Сейчас молоко нагреется, выпьешь.

Посмотрела, как он осторожно, с одной стороны, жует.

— Зубы все целы?

Он кивнул и просяще посмотрел на неё. Она поняла.

— Ещё, да? — и засмеялась его просветлевшему лицу. — Сейчас принесу.

И снова Женя сидела и смотрела на него. Эркин не любил, когда следили за его едой, но её взгляд не тревожил, не заставлял заглатывать, пока не отобрали. Он мог бы съесть ещё столько же, если не больше, но просить ещё добавки не стал. Покорно подставил ладонь под таблетки. Три, как и днём. Уже без сопротивления проглотил их, и запил всё тем же горячим сладким молоком. И не серый как днём, а голубой вечерний сумрак был вокруг. Женина ладонь легла ему на левое плечо и, быстро повернув голову, он прижал её подбородком. Она не отнимала руки. Шло время, а они не шевелились. А потом Женя мягко высвободилась и встала.

— Уже поздно. Пойду Алису звать.

Он опять лёг. Лежал и слушал, как она зовёт Алису, как хлопает нижняя дверь и звякает засов, потом шаги по лестнице, хлопает верхняя дверь, ещё замок. И голоса. Жени и Алисы.

— Я никому-никому ничего не сказала! — гордо хвасталась Алиса.

— Ну и молодец. Выпьешь сейчас молока и ляжешь.

— А он пил? — подозрительно спросила Алиса.

— Пил, — рассмеялась Женя. — Давай, не тяни время. Не поможет.

Каждый глоток Алиса перемежала вопросами и рассказами. Но Женя была непреклонна.

— Мам, а я знаю. Его Эрик зовут.

— Хорошо, пей.

— А почему он зовёт меня «мэм»? Я ведь маленькая.

— Не знаю. Пей.

— А у Тедди ухо оторвалось. Ты пришьёшь?

— Пришью. Пей.

Алиса поняла: отвертеться от молока не удастся, и смирилась.

Женя уложила дочку, убрала со стола. Накатывался вечер. Большой трудный вечер. Она подошла к нему. Спит? Эркин не спал и сразу повернулся к ней.

— Я завтра на весь день уйду. Двойная смена, — он понимающе кивнул. — Я пока приготовлю всё на завтра, ты подремли. А потом я тебе все новости расскажу. Хорошо?

— Хорошо.

Эркин лежал, закинув здоровую руку за голову, и слушал. Звяканье посуды, лёгкие то приближающиеся, то удаляющиеся шаги, шелесты и постукивания, её короткие возгласы, когда ей что-то не удавалось… Полусон-полуявь покачивал его усыпляющим ритмом, столько покоя и безопасности было в этих шорохах.

Женя бросила последний взгляд на плиту: пусть тихо остывает. На завтра должно хватить, а послезавтра… послезавтра у неё только контора, это уже не страшно. Она осмотрела его вещи. Ну что ж, всё высохло. Можно заняться починкой. Придирчиво осмотрела швы. Нет, всё-таки он молодец, следил за собой, никаких насекомых. И вода была без них, и на одежде следов нет. А чинить здесь… начать и кончить. На рубашке ни одной пуговицы, воротник наполовину оторван, выдран рукав, ну, это всё потом…

Она вернулась в комнату и от порога увидела его глаза и такую… непривычную улыбку половиной лица. И, бросив рубашку на стол, присела на край кровати.

— Ну вот. В городе тихо. Вас никто не ищет. Из комендатуры никого не прислали, видно, и не узнали про вас, — он только молча кивал. — Да, я тебе не говорила, мне самой только сегодня всё рассказали, — она засмеялась, и он приготовил улыбку, — так вот, в ту ночь кто-то клетку раскурочил. Выломал замок, сорвал дверь с петель. Словом, ее уже не используешь.

Он только хмыкнул в ответ и, помедлив, спросил.

— И кто?

— Никто не знает, — пожала она плечами. — Но, говорят, силач поработал. Или их несколько было.

Женя по-детски хихикнула, и он тогда засмеялся. Потом Эркин осторожно спросил.

— Комендатуры тут нет?

— Нет, — вздохнула Женя. — Джексонвилль маленький город. Комендатура в Гатрингсе. Знаешь Гатрингс?

— Нет, — его голос прозвучал глухо. — Мы не дошли до него. Встречные сказали, что там нет работы, и мы разошлись по округе. Думали, в маленьких городках будет легче.

— Мы? — переспросила Женя.

— Да, нас было много. Мы не знали друг друга. Почти не знали, — поправился он. — Из имений, с заводов, из резерваций. Только, — он угрюмо скривил губы, — только из Паласов никого не было.

— Никого? — удивилась Женя. — Почему?

— Их всех убили, — он помолчал и угрюмо закончил. — Спальников убивали все.

— А… а как же ты?… — она не договорила.

— Как я уцелел? — сразу понял он и улыбнулся. — А просто. Меня продали в имение, а там скотником, на скотной работал, и освобождался оттуда. А ушёл один. Никто не знал, что я… в толпе не знали. И меня не нашли, ни они, ни русские… И сюда я пришёл один…

Его голос звучал всё тише, и он уже словно сам с собой разговаривал. И вдруг резко приподнялся, и Женю поразило его внезапно побледневшее, ставшее бледно-жёлтым лицо с угольно-чёрными синяками.

— Женя!

— Что? Что, милый? — испугалась она.

— Женя! Я ведь мог и не дойти! Я же не знал, не знал, что ты здесь!

— Но ты же дошёл, — улыбнулась Женя. — Успокойся.

Она мягким нажимом на плечо уложила его. Он всё ещё смотрел на неё расширившимися глазами, но кожа на здоровой щеке уже темнела.

— Уже поздно, да?

— Да, — кивнула она. — Пора спать.

Он опустил веки. Женя поправила ему одеяло и встала.

Эркин лежал, закрыв глаза, но не спал. Слушал, как Женя укладывается спать. Сквозь веки ощутил наступившую темноту. Звуки босых шагов, укладывающегося тела и натягиваемого одеяла. И тишина. Только сонное дыхание. Значит, комендатуры нет, вот почему эта сволочь здесь так гуляет. Как же ему здесь жить? На что жить? Уйти? Куда? И зачем? Где комендатура, там патрули, а если опознают, тогда что? Нет, уйти он не может. На что жить? Плечо б зажило, а там… он любую работу возьмёт. Он сможет, всё сможет… Смог же тогда…

…Те дни в имении слились в один изматывающий день. Он знал одно: не упасть, упавшего добивают. Утром вставал, таскал воду, поил, засыпал корм, доил, убирал, шёл в рабскую кухню, что-то ел, возвращался в скотную, снова таскал, убирал, чистил, засыпал, доил, мыл, засыпал, поил, чистил, таскал, шёл в рабскую кухню, что-то ел и снова шёл в скотную… И всё время боль, страшная раздирающая боль… И всё время хриплый ненавидящий голос Зибо. Надзирателей он и не слышал, только Зибо. И повиновался этому голосу как надзирательскому. Только молча, без положенного «да, сэр». Ему что-то говорили, он молчал. И в рабской кухне он молчал и только молча бил того, кто уж слишком нахально подсовывался к нему. Тогда его и прозвали Угрюмым. Угрюмый, Morose, Мэроуз. Угрюмый так Угрюмый. Он не спорил. А потом горячка и боль кончились, и тупое оцепенение заглотало его, только одно помнил: не упасть, упавшего добивают. Он смог. Устоял. И в рабской кухне ему уже никто не заступал дороги. И он стал различать мир вокруг себя. А в тот день он полез наверх сбросить сенные брикеты. Зибо внизу принимал их и укладывал поближе к выходу. Брикеты были тяжёлыми, и проволока перетяжек резала пальцы. На шестом брикете Зибо крикнул, что хватит. Он выпрямился и увидел в слуховое окно небо и вершины деревьев, и вдохнул сенный воздух, сладкий и горький сразу. Зибо звал его, а он стоял и дышал этим воздухом. Потом подошёл к краю помоста и заглянул вниз, в перекошенное яростью лицо Зибо. Ему стало смешно. Чего он столько терпел от этого…? Он присел на корточки и посмотрел прямо в глаза Зибо.

— Слушай ты, старик, — Зибо замолчал, будто подавился своей руганью. — Что я от хозяев терплю, от тебя не буду. Понял? А ругаться я и сам умею, — и выстрелил длинной питомничной фразой.

Он спрыгнул вниз, готовый к драке. Но Зибо не стал драться. И ругаться перестал. Вдвоём они молча переложили брикеты. И потянулась обычная дневная работа. Только Зибо молчал. Вечером в рабскую кухню он шёл как всегда, сзади Зибо. Он не хотел задираться, а молчание Зибо его устраивало. И он назвал Зибо стариком, это не оскорбление, это хуже… раб не стареет, старый раб не нужен, ему одна дорога — на Пустырь, нет страшней угрозы и хуже участи. А уже потом, обихаживая на ночь коров, он зацепился за торчащую из брикета проволоку и разорвал рубашку. Зибо только покосился на него, но когда вернулись в свой закуток, молча кинул ему мешочек, что хранил под своим изголовьем. Он поймал его на лету и, уже догадываясь о содержимом, раскрыл. Да, всякая нужная мелочёвка. И тряпка с вколотой в неё иголкой и намотанными на уголки тряпки нитками. Он достал тряпку, затянул завязки. Зибо стоял к нему спиной, и он молча бросил мешочек ему на нары. В закутке у них никакого света не было, только от стойл, когда дверь открыта, и он ушёл в молочную. Включил маленькую лампочку у стола с удойными книгами, снял рубашку и принялся за работу. В молочной было холодно, но зато отсюда свет не виден. Они и в питомнике, а при нужде и в Паласе втихаря чинились по мелочи. Одежда — хозяйская, и за порчу могло сильно влететь. Так что шить он умел. Но порезанные пальцы плохо слушались, и дело шло медленно. Он уже заканчивал работу, когда за спиной открылась дверь. Если надзиратель, то всё. Пузырчатка ему обеспечена. Он медленно обернулся и увидел Зибо. За иголку свою испугался, что ли? Зибо стоял и молчал, и он молча вернулся к шитью. Затянул последний стежок, оборвал нитку, вколол иголку в тряпку и встал. Зибо стоял уже рядом, и, повернувшись, он оказался с ним лицом к лицу. Он стоял и смотрел ему прямо в лицо и видел, как у Зибо дёргалось лицо, дрожали губы, будто хотел и не мог сказать.

— Ты раб? — наконец выговорил Зибо.

— Раб, — кивнул он.

— Клейма… клейма где?

— Клейма? Зачем? — он не понял сначала, но тут же сообразил, что его всё ещё принимают за отработочного, вот дураки, знают же, что он спальник, спальники отработочными не бывают, все питомничные, все рабы по рождению. — Я раб, питомничный. Зачем мне клейма?

— Так, так ты с рождения раб?

— Да, — пожал он плечами. — Так что?

— Так, так ведь… — Зибо торопился, путался в словах. — Я не помню… нет, была одна! Красная… ты в неё пошёл… была… индеанка… привозили…

— Нет! — крикнул он. — Я питомничный!

— Так её, верно, из питомника и привезли, а я-то… — Зибо неуклюже затоптался, и он вдруг с ужасом увидел, что Зибо плачет. — По закону… положено… десятого… тебя выбрали, а ты в неё пошёл, а тебя, тебя нашли… десятого… а я-то, я-то уж думал…

Зибо врал, самому себе врал, он же видел это, понимал и ничего, ничего не сказал старику. Спорить без толку, когда раб самому себе врёт и сам же верит этому.

— Сын, сынок…

Зибо потянулся обнять его, и он отшатнулся. За это всегда били и отправляли в Джи-Палас, для джентльменов. Зибо опустил руки и беспомощно стоял перед ним. И плакал. Он молча сунул Зибо в руку тряпку с иголкой и ушёл в их закуток. Зибо пришёл позже, и он слышал, как Зибо подошёл к его нарам и стоял над ним, тихо всхлипывая. Он весь напрягся в ожидании. Если только дотронется — бить сразу. Но Зибо отошёл и лёг. И тогда он позволил себе заснуть…

…Эркин проснулся толчком от знакомого чувства опасности и не сразу понял, что его разбудило. Вокруг была та ночная тишина, к которой он уже начал привыкать, мягкая нестрашная темнота. И не болит у него ничего, ну чуть зудят заживающие синяки. Что это было? Что? И вдруг понял. На улице. Вот оно! Молодые пьяные голоса орали «Белую гордость». Это ни с чем не спутаешь. Сколько он жил, под этот марш делались самые подлые, самые гнусные… Он сжал кулаки. Под него их сортировали в питомнике, по его сигналу начинали работать рабские торги. И волокли его в клетку под этот распев. Кого они там сейчас? А если… если узнали о нём, идут сюда? Страх туманил голову. Бежать, скрыться… Лежи — одёрнул он себя. Ты и шага не сделаешь, свалишься. Или пристукнут. И куда скроешься? Голоса удалялись, и он перевёл дыхание. Пронесло, на этот раз пронесло. Медленно распустил сведённые в комок мышцы. И не так уж много этих крикунов было. Это с перепугу показалось, что много. Ладно. Ещё день, ну два, и он встанет. Рабу больше трёх дней на болезнь не дают. Три дня… да, вроде, три он как раз и отлежал. Кости есть, шкура цела, что ещё? Плечо? Разработает. И глаз… Будет видеть и ладно. Не выбили — уже хорошо.

Эркин медленно потянулся, пробуя суставы, осторожно повернулся на левый бок. Но привычка лежать только на спине — ещё в питомнике вбивали — была сильнее. В постели на боку — это когда работаешь. Но тело слушается, это главное, и он снова вытянулся, довольный, и уже забыв про разбудившие его голоса.

Женя уходила на целый день, и потому утро выдалось вдвойне хлопотливым. Накормив Алису и Эркина, она ещё раз повторила им все наказы, особо Эркину, чтобы не вставал.

— Сердце после жара сорвать легче лёгкого, — внушала она.

Он молча серьёзно смотрел на нее и кивал.

— Алиса, на улицу без меня ни ногой. Дома играй.

— Ага, — вздохнула Алиса.

— Эркин, — и уже по-английски, — присмотри за ней, ладно? — и по-русски, — будь послушной девочкой, и мама тебе кое-что принесёт.

И, чмокнув на прощание обоих, убежала.

Двойная смена — это контора, пробежка по магазинам, ещё одна контора и возвращение домой уже ночью на подгибающихся от усталости ногах и с гудящей от голосов и треска машинок головой. А завтра снова с утра. Но вторая работа давала возможность перекрутиться и даже побаловать Алису. Благо, там платили сдельно и каждый раз. Как всегда, в такой день Женя с утра заводила себя. Чтобы на весь день хватило.

И сегодня она быстро и чётко печатала, обсуждая появление в магазине старого Саймона консервов с Русской Территории. Кто бы мог подумать, что старый Саймон, этот рьяный поборник Чистоты-Расы-Во-Всём, первым заключит контракт с русскими, у которых, как всем известно, нет Расовой Гордости?! Но Саймон ради выгоды негра публично поцелует. Что тоже всем известно. Консервы мясные и, говорят, неплохие.

Назад Дальше