Стаями сновали официанты в белых длинных фартуках. Подносы, перегруженные свиными ножками и шкворчащими колбасками, источали густые сытные ароматы…
Голова у Анюты пошла кругом от этого грандиозного зрелища, и она поспешила выбраться наружу. Вдохнула свежего воздуха и решила тоже пристроиться на этом празднике жизни, чтобы немного подкрепить угасающие силы.
Пристроившись под разноцветной крышей какого-то балаганчика, она заказала себе то, что не противоречило ее диете и положению. И, глядя на своих соседей, уминающих булочки с ядреной селедкой, густо посыпанной репчатым луком, и внутренне ужасаясь тому, что они при этом испытывают, с аппетитом принялась поглощать большой ложкой нечто яблочное, утопающее в густой ванильной подливке.
Немецкая кухня, по Аниному разумению, — это то — если речь не идет, конечно, о свиной ножке и колбасках, — что лучше всего есть большой ложкой! То есть нечто ароматное, горячее, густое, сытное… Необыкновенно «домашнее» и очень вкусное.
А праздник, по всей видимости, только разгорался. Народу все прибывало. Теперь уже люди перемещались по лужайке, задевая друг друга локтями. Темнело, и огни каруселей горели все ярче и веселей, на небе появилась луна, похожая на очень большой нарядный пряник, испеченный специально к Октоберфесту.
Но Светлова больше не могла задерживаться на этом празднике жизни, то бишь на лужайке…
В девятнадцать десять она уже стояла перед высокой дверью подъезда на Хоттерштрассе и нажимала кнопку домофона.
Встретила Аню сама Софья Кирилловна… Шустрая худощавая старушка, передвигавшаяся не на каталке, как можно было ожидать исходя из ее возраста, а довольно энергично и самостоятельно — на своих двоих.
Проводив Аню в просторную, похожую на кабинет комнату, Софья Кирилловна выключила мерцающий на письменном столе компьютер.
— До семи я работаю, — сообщила она Светловой, развеяв ее подозрения о клизмах и старческой немощности.
— Ну, так что же Федор Федорович? — поинтересовалась она бодро у Светловой.
— Видите ли, Софья Кирилловна… Дело в том, что Федор Федорович Хованский…
Светлова приготовилась к худшему.
Но, к ее удивлению, известие о кончине Хованского старушка восприняла абсолютно спокойно.
Конечно, это можно было объяснить тем, что она находилась в том возрасте, когда такие вещи перестают удивлять…
Но существовало, очевидно, и другое объяснение.
Судя по реакции, Софью Кирилловну волновало другое.
С присущей старикам эгоистичностью, пропустив мимо ушей сообщение о смерти Хованского и пробормотав только: «С вами в России все время что-нибудь случается!» — Софья Кирилловна торопливо осведомилась:
— А что же мои мемуары?
— Мемуары?
— Ну да! «Воспоминания старой эмигрантки»? Мемуары, которые я передала Федору Федоровичу?
— Старой эмигрантки? Так вы говорили с Хованским о ваших мемуарах?
— А вы не в курсе, о чем мы говорили с Хованским? Разумеется, главным образом мы говорили о моих мемуарах, дорогая! Ради этого он и приезжал — большая любезность с его стороны! — в Мюнхен. Видите ли… Я боюсь, что скоро умру и все это, — она кивнула на компьютер и стол, заваленный книгами, фотографиями и бумагами, — останется без присмотра.
— Ну что вы…
— Конечно, я понимаю, кому-то они покажутся скучными. Ну что нынешнему поколению воспоминания о каких-то давно ушедших днях?! Не знаю, право… Может, и не стоило сдувать с тех дней пыль и вытаскивать их на свет? Знаете, скажут: опять эти старики — все-то они занудничают и вспоминают, вспоминают, вспоминают…
— Ну что вы! — вполне искренне поторопилась успокоить старушку Светлова. — Я бы вот, например, с большим удовольствием почитала!
— Правда?
— Конечно!
— Право, мне неудобно… Может быть, вы из вежливости?
— Клянусь, мне очень интересно! Правда, можно почитать?
— Ну, что ж… извольте.
Они распрощались самым любезнейшим образом.
Софья Кирилловна так обрадовалась Аниному предложению почитать ее мемуары — по-видимому, такие предложения были немалой редкостью, — что даже позабыла спросить у Светловой: а зачем, собственно, и с какой целью та пожаловала к ней в гости? Неужели только ради того, чтобы сообщить о смерти Федора Хованского?!
«Что ж… — удовлетворенно хмыкнула про себя Светлова, — хочешь порадовать автора — прояви интерес к его нетленным трудам. И он у тебя на крючке!»
Итак, цель поездки Хованского в Мюнхен объяснялась, оказывается, просто.
Софью Кирилловну Витенгоф, девяностотрехлетнюю даму, находящуюся, впрочем, в ясном рассудке и вполне работоспособном состоянии, увлек пример ее соотечественниц-эмигранток, на склоне лет занявшихся мемуарами. Сознание, что она унесет с собой в могилу то, что никто, кроме нее, не сможет уже рассказать потомкам, подвигло старую женщину на нелегкий, но крайне соблазнительный писательский труд…
Мемуары! Именно по этой причине — поговорить об издании ее воспоминаний — и приезжал к ней из России председатель Дворянского союза Федор Хованский.
Загруженная распечатанными в срочном порядке на принтере мемуарами, Аня вышла из дома Софьи Кирилловны Витенгоф на моросящую дождем пустынную Хоттерштрассе.
Дождь становился все сильнее. Хорошо, что у Светловой был с собой ее замечательный зонт, большой, надежный и крепкий, — его хватало на то, чтобы не мокла ни Светлова, ни рукопись.
Вдыхая довольно свежий — особенно после Москвы — мюнхенский воздух — один только Английский парк в Мюнхене располагался почти на трехстах гектарах, а кроме него, было еще сорок шесть парков и садов! — Аня пошла до гостиницы пешком.
Погода между тем совершенно испортилась. Но надо было проветриться…
Светловой предстояло ночное чтение.
«Маленькая белокурая девочка десяти лет, Сонечка Витенгоф, сидела у окна с завязанным горлом и смотрела, как другие дети играют во дворе. Она простудилась. В городе все время дули страшные, сильные ветры, и в домах беженцев стало очень холодно.
Соня решала один важный вопрос. Накануне она слышала, как мама обсуждала с бабушкой ее поведение.
«Ничего страшного. Это естественно… — говорила она бабушке. — Девочки всегда влюбляются в друзей своих старших братьев… Правда, Сонечка так мала…»
И теперь Сонечка решала важный вопрос: действительно ли она так мала, чтобы влюбиться в Алексея Глинищева, друга своего брата Саши…
Или все-таки ничего? Десять лет ведь не так уж и мало.
Однако было еще одно ужасное обстоятельство… Алексей Глинищев был женат.
Влюбиться в женатого человека! Как Сонечка, право, провинилась перед этой несчастной женщиной, его супругой, которая осталась где-то в России…
А в том, что она влюбилась, никаких сомнений у Сонечки не было.
Одно только имя «Алексей» казалось ей удивительным.
Во-первых, так звали царевича… Известие об ужасной гибели которого вместе с его несчастной семьей в Ипатьевском доме все так остро в Крыму теперь переживали.
Во-вторых, Алексей Глинищев был самым красивым молодым человеком, которого Сонечке доводилось видеть.
К тому же Алеша Глинищев рассказывал ужасно интересные и страшные истории. Особенно пугала Сонечку одна — про старика.
Это было семейное предание Глинищевых.
Алеша даже говорил, что эту историю будто бы Лермонтов описал в своем произведении «Штосс».
«А может быть… — посмеиваясь, добавлял он, — это один из Глинищевых начитался когда-то Лермонтова и поверил, что случилось все это с ним самим…»
Во всяком случае, это предание об ужасном старике, но словам Алеши, передавалось от поколения к поколению в роду Глинищевых так давно, что проверить, с чего там все когда-то началась, не представлялось уже никакой возможности.
Впрочем, от этого история не становилась менее страшной.
Дело в том, что — о, ужас! — один из предков Глинищевых был заядлым картежником. И якобы к этому картежнику стал по ночам являться какой-то странный старик. И, прямо как у Лермонтова, спрашивал: «Не угодно ли, я вам промечу штосс?»
Но Алешин предок Глинищев чуял неладное и все отказывался… А однажды не выдержал и согласился. И стал играть. И проиграл. В общем, якобы он проиграл душу…
Алеша всегда понижал голос, когда произносил эту фразу: «Фигура странного старика то увеличивалась, то уменьшалась…»
И тут Алеша вдруг громовым голосом кричал: «Не угодно ли, я вам промечу штосс?»
Сонечка от испуга даже подпрыгивала всякий раз!
Но, разумеется, когда рядом был Алеша, Сонечке по-настоящему страшно не было.
Однако, когда она засыпала вечером одна… И в темноте комнаты ей чудится этот самый старик…
Как он появляется, прямо из стены, сначала маленький, сухонький, но потом фигура его вырастает до огромных размеров и колышется, как облако, и громовым голосом вопрошает:
«Мадемуазель Витенгоф, не угодно ли, я вам промечу штосс?»
И Соня с криком подскакивала на кровати.
Но оказывалось, что это был всего лишь сон. А в комнате светло и утро, и никакого старика.
И это была всего лишь мама, которая сердилась, что Соня не просыпается, а когда она сердилась, то обращалась к ней именно так, строго и сухо: «Мадемуазель Витенгоф, угодно ли вам наконец проснуться?»
Добравшуюся до этой фразы Светлову, напротив, неудержимо потянуло в сон. Это была особенность ее нынешнего физического состояния. Такого неуправляемого засыпания с ней раньше не случалось, и Светлова объясняла это тем, что спать хочет не она, а ребенок. Собрав остатки сил, она все-таки продолжила чтение:
«И вот Сонечка одевается и завтракает — и они едут с бабушкой кататься в коляске… И никакого ужасного старика! Гордо восседающая бабушка, ее белый кружевной зонтик, пятна солнечного света…
Так бывает. Это Сонечка узнает потом… Солнце, каждый день солнце — и кажется, что так будет всегда! И лето никогда не кончится. И бабушка берет Соню почти каждый день кататься в открытой коляске… И все прекрасно… И Сонечка до неприличия счастлива и влюблена — о, конечно, преступно и тайно! — в морского офицера Алешу Глинищева.
А потом вдруг солнце исчезло. Подули ледяные ветры, и все хорошее кончилось вместе с солнцем. Как будто прежнюю жизнь куда-то убрали, как бабушка убрала свой зонтик — он был теперь ни к чему. Неуместен и смешон.
В марте Белой армией был оставлен Кавказ. А теперь взрослые говорили о том, что, если Красная армия возьмет Перекоп, то и Крым сразу будет сдан.
Полуостров был последним оплотом Белой армии и был связан с континентом лишь узким перешейком.
И папа говорил, что уже есть план эвакуации в Константинополь… И все кругом гадали, придется уезжать или нет?
А Сонечка простудилась и сидит у законопаченного, как на зиму, окна с завязанным горлом. Только заботы взрослых далеки от нее — она гадает о своем: не слишком ли она маленькая, чтобы влюбиться в Алексея Глинищева, друга своего брата Саши?! Да или нет?»
Светлова пролистала несколько страниц объемистых и обстоятельных мемуаров, заглядывая вперед… «Скорей это даже повесть, а не мемуары… — подумала Аня. — Ведь повествование ведется в третьем лице… А действительно ли все так и было? И не присочинила ли чего Софья Витенгоф, увлекшись писательством?»
«А потом в Севастополе стало еще хуже: среди беженцев и моряков начались холера и брюшной тиф.
Их дом стоял на полпути между госпиталем и кладбищем. И почти каждый день Сонечка видела эти процессии.
Теперь вместо открытых колясок и дам с кружевными зонтиками мимо их дома ехали дроги с покойниками.
А через несколько дней случилось и вовсе страшное. Алексея Глинищева забрали в госпиталь.
Взрослые отводили глаза, когда Сонечка спрашивала: когда же Алеша поправится?
С тех пор она знала: если взрослые так отводят глаза — случилось что-то непоправимое!
В общем, все стало очень грустно и страшно.
Вчера вот соседский семилетний мальчик Павлик пришел в гости поиграть и повесил всех Сониных кукол. Потому что накануне его отец, унтер-офицер, водил Павлика смотреть, как вешают грабителей, чтобы мальчик знал, как «заканчивают жизнь подлецы». И на Павлика это произвело очень большое впечатление».
Светлова представила виселицу и повешенных этим Павликом кукол, и у нее даже сон пропал. Софье Кирилловне нельзя было отказать в умении выбирать для своего повествования запоминающиеся детали… Жаль только, что сейчас Ане было не до них. И она торопливо пролистала еще несколько страниц, вскользь проглядывая их.
«…Наконец в передней голоса. Брат Саша вернулся из госпиталя.
Конечно, это некрасиво, но ведь взрослые ничего ей не рассказывают! И вот Сонечка спряталась в коридоре за вешалкой, чтобы слышать, как брат и мама тихо переговариваются.
— Неужели нет никакой надежды?
— Это конец.
— Ужасно…
— Знаешь, на прощанье он сказал мне: «Пожалуйста, когда эта война закончится, поезжай непременно в наше имение Спасово. Расскажи ей, как я умер».
— А ты?
— Я сказал: «Алешка, все будет хорошо. Вот увидишь!.. Ты выздоровеешь и будешь жить. Это большевики вымрут от собственной глупости. А я поеду в твое Спасово и привезу тебе Таню. Привезу сюда, в Севастополь… Ты поправишься!»
Сонечка услышала, как мама заплакала и пробормотала сквозь слезы:
— А он?
— Только вздохнул в ответ и сказал: «Жаль, что у нас так с Таней получилось».
— Это он про детей?
— Да…
На следующий день, когда объявили о похоронах, Соня поняла: разговор, о котором Саша рассказывал маме, — был последний разговор Алеши Глинищева с ее братом. Возможно, это вообще были последние слова Алексея Глинищева.
А потом папа получил срочный приказ. И началось…
«Прикажите укладываться, срочно, спешно, без минуты промедления. Всю ночь грузить. А утром уйдем на линейном корабле «Генерал Апраксин».
И ни Сонечкин брат Саша, никто другой так и не смогли никогда попасть в Спасово.
Спасово осталось в России, а они…
И Сонечка так никогда и не узнала, что стало с Татьяной Аркадьевной Глинищевой, юной девятнадцатилетней супругой Алексея, перед которой она «так ужасно» провинилась, влюбившись в ее мужа.
Вспомнила она о ней, только работая над мемуарами, где среди других воспоминаний описала свою детскую влюбленность в морского офицера Алексея Глинищева и его смерть в одна тысяча девятьсот двадцатом году в Севастополе, его похороны, свои слезы на кладбище на холодном ветру…»
Сил уже больше не оставалось, и, собрав рассыпавшиеся — и все же так и не дочитанные до конца! — листы мемуаров, Светлова стала готовиться ко сну.
Утром следующего дня Анна пила чай на Хоттерштрассе.
— Софья Кирилловна, а что это за легенда про Глинищевых, которую вы упоминаете в своих мемуарах? Ну, про старичка? Я, признаться, — уж извините! — не успела вчера дочитать все до конца. Очень хотелось спать с дороги.