Его голос зазвучал резко.
— Неужели ты думаешь, что Мак-Грегор единственный человек, который задумывался о массах? Я сам не раз чувствовал то же искушение. Я бы также мог поддаться сентиментальности и погубить себя, но я этого не сделал. Меня спасла любовь к женщине. Хотя, когда дело дошло до истинного испытания нашей любви, до взаимопонимания, Лора не выдержала его. Тем не менее я благодарен ей за то, что она хотя бы временно была предметом моей любви. Я верю в красоту этого чувства.
Дэвид Ормсби стал рассказывать свою повесть, и образ Мак-Грегора отошел на задний план в представлении Маргарет. Ее отец почувствовал, что одержит большую победу, если ему удастся окончательно отвлечь ее от этого человека.
«Если я сумею отнять ее у Мак-Грегора, то я и мой класс сумеем отнять у него и весь мир, — подумал он. — Это будет новой победой аристократии в нескончаемой борьбе с чернью».
— В какой-то момент я дошел до поворотной точки, — продолжал он. — Раньше или позже все приходят к этой точке. Народные массы всегда бредут, как стадо, но мы сейчас не говорим о народе в целом. Речь идет обо мне, о тебе и о том, чем может стать Мак-Грегор. Мы представляем собой нечто особенное, каждый в своем роде. Мы подобны людям, очутившимся на распутье. Я выбрал одну дорогу, Мак-Грегор — другую. Я знаю, почему я выбрал свою, и он, возможно, знает, почему он выбрал другую. Я готов согласиться с тем, что он отдает себе отчет в том, что замышляет. Но ты должна решить, какой путь изберешь. Ты видела сегодня огромную массу народа, которая пошла по широкому пути, избранному им. Теперь выбор за тобой, и я хочу, чтобы мой путь был также и твоим.
Они въехали на мост через канал, и Дэвид Ормсби остановил экипаж. Марширующий отряд прошел мимо них. Кровь снова начала быстрее пульсировать в жилах Маргарет. Но когда она посмотрела на отца и увидела, что он остался равнодушным, ей стало немного стыдно. Некоторое время Дэвид Ормсби хранил молчание. Но затем, словно под влиянием мысли, осенившей его, снова заговорил:
— Однажды ко мне на фабрику явился один из рабочих вождей — Мак-Грегор в миниатюре. Это был жуликоватый парень, но то, что он говорил рабочим, было сущей правдой. Я в то время зарабатывал много денег и для себя, и для акционеров. Если бы рабочие вступили в борьбу со мной, они, возможно, одержали бы победу. Как-то вечером я вышел за город, чтобы подумать об этом. И я нашел решение.
Голос Дэвида стал жестким и, как показалось Маргарет, до странности похожим на голос Мак-Грегора, когда тот говорил с рабочими.
— Я купил его, — сказал он. — Я употребил то жестокое орудие, которое люди вроде меня вынуждены пускать в ход. Я дал этому агитатору денег и велел ему убираться и оставить меня в покое. Я поступил так потому, что должен был выиграть. Люди в моем положении всегда должны выигрывать. В тот вечер, когда я вышел за город, мной завладела мечта. Эта мечта — моя вера. Она мне дороже благосостояния миллионов остальных людей. Ради нее я готов смести все, что окажется на моем пути. Я расскажу тебе о своей мечте. Как жаль, что человеку приходится говорить; слова ведь убивают мечту, слова убивают таких людей, как Мак-Грегор. А потому теперь, когда он заговорил, он перестал меня тревожить. Время и слова обрекут его на гибель.
Мысль Дэвида Ормсби потекла в другом направлении.
— Я не думаю, что жизнь человека вообще имеет большое значение. Ни один человек не велик настолько, чтобы взять от жизни все. Только дети могут вынашивать подобные глупые мечты. Взрослый человек знает, что он не может сразу охватить всю жизнь. Она неохватна. Человек, в конце концов, должен понять, что он живет среди многих других людей и их импульсов. Человек должен стремиться к красоте. Это сознание приходит вместе со зрелостью, и тогда на сцену является женщина. И Мак-Грегор не оказался достаточно мудрым для того, чтобы это понять. Он ребенок, живущий в стране пылких ребят.
Голос фабриканта принял новый оттенок. Ормсби обнял одной рукой дочь и прижал ее лицо к себе. Ночь окутывала их. Усталая девушка, утомленная слишком долгим раздумьем, с благодарностью почувствовала прикосновение этой сильной руки. Ее отец добился своей цели: он заставил дочь на время забыть, что он ее отец. В спокойной мощи его настроения было что-то гипнотическое.
— Теперь я перехожу к женщинам, к той роли, которую вы играете в жизни. То, о чем я хочу поговорить с тобой, ты непременно должна понять. Твоя мать никогда не улавливала смысла вещей. Я рос, но она не росла вместе со мной. А так как я не говорил с ней о любви, то она не могла видеть во мне возлюбленного и не знала, чего я хочу и чего требую от нее.
А между тем я хотел, чтобы моя любовь облекла ее, как перчатка облегает руку. Я был в своем роде искателем приключений, немилосердно помятым жизнью и ее проблемами. Я не мог избежать борьбы за существование. Я должен был принять участие в этой борьбе, а она этого не понимала. Она не понимала, что когда я прихожу к ней, то делаю это не ради отдыха и пустых слов. Мне хотелось, чтобы она помогла мне создать красоту. Мы смогли бы быть товарищами в этой работе. Вместе мы сумели бы начать самую тяжелую борьбу — борьбу за красивую жизнь среди будничного существования.
Горечь и грусть охватили старого фабриканта.
— И вот теперь мне хочется высказать самое главное. Я объяснил тебе, почему моя душа так стремилась к женщине. Это был мой единственный призыв о помощи за всю жизнь. А твоя мать была глупа. Ее разум тонул в пустяках и мелочах. Я не знаю, чего она от меня тогда хотела. Теперь же это меня больше не интересует. Возможно, что она хотела, чтобы я стал поэтом и писал ей дурацкие стишки о ее глазах и волосах. Впрочем, теперь это не имеет тоже никакого значения. Значение имеешь для меня ты.
Голос Дэвида прорезал завесу новых мыслей, которые охватили Маргарет; она почувствовала, как напряглось все его тело.
По телу Маргарет пробежала дрожь, и она забыла о Мак-Грегоре. Она всем существом прониклась словами отца. Ей начало казаться, что этот человек создает цель ее собственной жизни.
— Женщины хотят проникнуть в жизнь и окунуться с мужчинами в хаос и пучину мелочей. Что ж! Пусть пытаются, если им это угодно! Но при первой же попытке им станет дурно. Они упускают нечто гораздо большее, что могли бы предпринять, они забывают Руфь в кукурузном поле[60] и Марию с кувшином драгоценного мира[61], забывают про ту помощь, которую могли бы оказать мужчинам в созидании красоты. Пусть они принимают участие только в попытке построить красоту. Уже в этом заключается великая цель, на которой женщина должна сосредоточиться полностью. Зачем отдаваться более дешевым, второстепенным задачам? В этом отношении они похожи на Мак-Грегора.
Фабрикант замолчал. Взмахнув кнутом, он быстро погнал лошадей. Ему казалось, что он сумел высказать все, что хотел. Пусть ее воображение само дорисует остальное.
Они свернули с бульвара и поехали по улице, по обеим сторонам которой виднелись маленькие лавчонки. Возле кабака они увидели стайку уличных мальчишек, которые во главе с пьяницей кривлялись, изображая шествие «Марширующего Труда». Сердце Маргарет снова сжалось при мысли, что даже в то время, когда Мак-Грегор находится в зените славы, уже растут силы, которые, в конце концов, приведут его к гибели. Она крепко прижалась к отцу.
— Я люблю тебя, отец, — прошептала она. — Когда-нибудь у меня, вероятно, будет возлюбленный, но я всегда буду любить только тебя. Я постараюсь быть такой, какой бы ты хотел меня видеть…
* * *Было уже два часа ночи, когда Дэвид Ормсби встал со стула, на котором просидел за чтением несколько часов. С улыбкой на лице подошел он к окну, выходившему на северную сторону города. В течение всего вечера под окнами проходили группы людей. Некоторые брели беспорядочной толпой, другие шли плечом к плечу, распевая «Гимн Марширующего Труда», а третьи, под влиянием винных паров, останавливались на улице и выкрикивали по чьему-то адресу угрозы. Теперь все было тихо.
Дэвид Ормсби закурил сигару и долго стоял, глядя на город. Он думал о Мак-Грегоре и о том, какую буйную мечту должен был вселить в голову этого человека наступающий день. Затем он вспомнил о дочери и о том, что теперь она избежала опасности. Его глаза приняли мягкое выражение: он был счастлив. Но когда он уже собирался лечь, им снова овладела тревога. Он зажег свет и подошел к окну.
А Маргарет в своей комнате тоже не могла заснуть и тоже стояла у окна. Она снова думала о Мак-Грегоре, и ей было стыдно оттого, что она думает о нем. И почти одновременно Дэвида Ормсби и его дочь охватило сильное сомнение. Маргарет не умела выразить его словами и только заплакала. А Дэвид Ормсби положил руку на подоконник, и его тело долго вздрагивало, словно от старости и усталости.
— Интересно бы знать, — пробормотал он, — как поступил бы я, будь я молод? Может быть, Мак-Грегор знает, что ему суждено поражение, и все же у него хватает мужества встретить его! Может быть, я ошибался, лелея мечту, зародившуюся в моем мозгу годы тому назад, во время скитаний, вдали от города.
Может быть, у меня и у Маргарет недостает мужества? Что, если, в конце концов, Мак-Грегору и той девушке известны оба пути? Что, если они, всмотревшись в ту дорогу, которая ведет к успеху, намеренно свернули с нее и без сожаления направились по тропе временного поражения? Что, если Мак-Грегор, а не я, познал истинный путь к красоте?..
Дополнения
Ш. Андерсон
Правильно выбрать войну{2}
IЯ, молодой чернорабочий, только что приехавший из маленького городка в Огайо, оказался в Чикаго[62]. Было время депрессии. Всемирная выставка[63] несколько лет назад оставила город без гроша.
Какой горожанин, приехавший в свое время из села, не помнит первых часов в городе высотных зданий, непривычных и жутких скоплений народа?
Мы с братом шли по запруженным народом улицам. Он был всего на год или на два старше меня, но какая бездна внезапно пролегла между нами! Город не был для него чем-то новым. Брат уехал от нас два или три года назад и уже по крайней мере год жил в Чикаго[64]. Громада этого места, казалось, не производила на него впечатления.
В нашей семье не слишком-то демонстрировали свои чувства.
— Привет, малыш.
— Привет.
Мы прошли по многолюдным улицам, сели в трамвай. Он молча читал газету.
Так он повесил меня себе на шею. Я приехал в большой город зеленым юнцом. Работу в нашем городишке найти было трудно. Я сделал серьезный шаг, оставив братьев и сестру[65], друзей детства, знакомые улицы, поля на окраинах, где с другими мальчишками охотился на кроликов.
Знакомые лица, вечерние прогулки с приятелями по тихим улицам.
Великие планы.
— Я буду, как мой отец, адвокатом.
— А я буду врачом.
— А я — коммерсантом.
Мои собственные планы оставались туманными. Я был полон решимости.
— Дайте мне только шанс.
Не на нашей улице, а на той, где селились люди гораздо выше нас по социальному положению, жила одна девочка. Иногда она благосклонно на меня поглядывала, и вечером перед отъездом я к ней пошел.
Был летний вечер, и она сидела на крыльце своего дома.
Странно, что теперь, после стольких лет, я не могу вспомнить ее лицо. Блондинка она была или брюнетка? Не знаю.
Я сел рядом с ней. Возможно, уже тогда меня тянуло к сочинительству. Я написал речь, которую собирался произнести.
Это было объяснение в любви, предложение руки и сердца.
— Я ухожу отсюда в большой мир. Я люблю тебя. Я унесу твой образ в своей груди. Впереди суровая борьба, но я одержу верх. Я вернусь. Жди меня. Будь верна.
Думаю, это ее впечатлило. Должно быть, я написал что-то в таком роде.
Помню, как мы сидели на ступенях крыльца, как я протянул ей написанное, как она ушла в дом читать и как снова вышла ко мне. Я сидел и держал ее за руку. Мы поцеловались. Вдоль улицы перед домом росли тенистые деревья. Этот вечер, эта девочка, мои собственные мысли и чувства — все казалось мне прекрасным.
Потом, когда я нашел в городе работу, когда обзавелся собственной комнатушкой с дверью в общий коридор, вечер за вечером я ей писал.
Я не писал о своем испуге, о судорогах страха перед Чикаго, о том, что пробиться в таком огромном многолюдном городе казалось совершенно невозможным, но после, год спустя, когда я приехал домой вербоваться на войну[66],чтобы сразу стать местным героем, из тех, кто, как написала одна газета, «оставил доходную должность, чтобы ринуться на защиту своей родины», — я узнал, что она обручена с другим. Кажется, это был клерк из ювелирного магазина. Он не собирался на войну. Страдания кубинского народа не трогали его сердца. У него не было военной формы, и час моего мщения настал. Пришел день, когда мы, в составе местной военной роты, маршировали по главной улице к городскому вокзалу.
Собралась огромная толпа. Окрестные жители явились в городок, а все горожане высыпали на улицу. Два или три местных заводика в тот день стояли. Школы были закрыты.
Я помню, как на тротуаре вдоль главной улицы собрались ветераны Гражданской войны. Они вспоминали свою войну и свою юность. Мне особенно запомнился один старик, некий Джим Лейн. Он сидел в тюрьме в Андерсонвилле. Его брат умер там от голода у него на глазах[67].Это был высокий старик, и его худое лицо возвышалось над головами всхлипывающих женщин. Он тоже всхлипывал. Я видел, как по его ввалившимся старческим щекам катились слезы.
Там стояла и моя бывшая школьная учительница. Это была дородная, крепко сбитая женщина лет сорока. Она выбежала из толпы. Она обняла меня.
— О, мальчик, мальчик, — произнесла она.
Я помню, что пытался казаться суровым, сохранять равнодушный вид. Наша маленькая компания местных героев состояла в основном из мальчишек. Маршируя, мы то и дело перешептывались между собой.
— Какого черта?
— Хоть бы они прекратили.
Думаю, мы все вздохнули с облегчением, когда сели в поезд и оставили город позади. Вдобавок в толпе у реки вместе с другими девушками стояла она и смотрела на то, как мы маршируем по главной улице.
У нее по щекам тоже катились слезы. Я помню, что, когда мы проходили мимо, она отделилась от остальных и направилась ко мне.
— О-о, — плакала она. Наверное, она хотела меня обнять.
— Прости, что я была неверна. Прости. Прости.
Я понятия не имею, что она хотела сказать. Она подбежала ко мне, и я отвернулся.
Я презрительно рассмеялся.
— Ха! Мне нет до тебя дела. Ступай к своему ювелирному клерку. Ты предала меня, и теперь я иду умирать за свою страну.
Конечно, я ничего такого не сказал. Что мне следовало бы сказать, я придумал потом, в поезде. Но все же я от нее отвернулся, сделал вид, что не заметил ее устремленного ко мне лица. Я отомстил.
Из нашего городка мы поехали в Толедо, где переночевали в большом арсенале; среди нас был один парень, сын кабатчика, который взобрался на балкон и запел. Я почувствовал зависть.
пел он, и сердце мое учащенно билось. Внезапно меня охватили патриотические чувства. Разве могло что-то другое, кроме патриотизма, привести меня домой из Чикаго и заставить вступить в армию? Я был, как и остальные в нашей компании, мальчишкой из маленького городка на Среднем Западе[68], а Куба была далеко. Мы оставались самими собой — сыновьями фермеров, лавочников, рабочих. Среди нас были хулиганы и послушные, тихие мальчики, те, кто боялся, и много таких, как я, кто лишь хотел выглядеть смелым и равнодушным. Естественно, наши сердца не волновали страдания кубинского народа. Если их что-то и волновало, так это жажда приключений. Больше всего нам хотелось повидать мир, новые, незнакомые места, и, пока сын кабатчика пел, я представлял себе не страдающий народ, освобожденный нами от рабства, а себя, как я стою на балкончике вместо этого парня. Во мне всегда было что-то от эстрадного актера, как это и должно быть в каждом рассказчике, и мне хотелось заставлять сердца других так же учащенно биться, как билось от песни мое.