Высокий, худой, сутулый, с темными, глубоко впавшими глазами, с руками, длинными и от природы и от того, что ходил немного сгорбившись, Гладышев напоминал цыгана-лошадника.
В жизни своей он переменил много профессий, объездил страну, участвуя во всех великих стройках, много повидал, вытерпел. Невзгоды фронтовой жизни переносил с легкостью бывалого человека.
Он умудрялся за ночь выстирать портянки и просушить на своем теле, обмотав вокруг бедер. Когда, казалось, на земле нет сухого места для ночлега, он находил его.
Брился он одним-единственным лезвием безопасной бритвы, правя ее о внутренние стенки граненого стакана.
На привале вокруг его котелка всегда собирались бойцы. Гладышев умел говорить едко, насмешливо, умно.
— Я, когда по тылам в рейд ходил, с дамочкой одной в колхозе познакомился, симпатичная такая. — И, сбрасывая на землю пену с бурно кипящей каши, он добавил: — Я ей обещал, как следующий раз приду, два килограмма мышьяку привезти.
— А зачем ей мышьяк?
Гладышев подул на ложку, попробовал кашу и спокойно сказал:
— Немцев травить, вот зачем. — И раздраженно добавил: — Народ неаккуратно с немцами драться хочет. Это мы аккуратно воюем. Я говорю командиру: «Разрешите на трофейном танке группку в их одежде по тылам соорудить?» А он говорит — неудобно. Неудобно — это когда немец по твоей земле живой ходит. А остальное все удобно.
— А вы сколько, товарищ Гладышев, за войну человек убили?
— Нисколько, — сказал Гладышев.
— А как же в «Боевом листке» написано?..
— Так то же фрицы, — сказал Гладышев, щурясь. — А разве ж они люди?
…Однажды бойцы шли по дымящейся пылью дороге: На черной груде камней сидела старая женщина, скорбная и неподвижная. Похвистнев отделился от бойцов, подошел к женщине, и все видели, как он снял с плеч вещевой мешок и стал его развязывать.
Через несколько дней проверяли НЗ. У Похвистнева НЗ не оказалось, Он сказал, что НЗ съел, и получил за это взыскание.
Вечером Гладышев выговаривал ему:
— Ты подло сделал. Знала б старуха, что ты ей даешь, она бы тебе этой консервной банкой башку расшибла. Видел, чего народ терпит. И он знает, за что терпит, за что тебе свой последний кусок хлеба отдает. Ты доброго из себя не строй. Он от тебя не доброты, а злости требует. Мне банки консервов не жалко, мне обидно, что у тебя башка не в ту сторону работает.
Похвистнев недоуменно пожал плечами. Он был из тех спокойных, рассудительных людей, которые могут мириться с любыми неудобствами, но никогда не пожелают добровольно усугубить их, если не будут вынуждены к этому людьми более жестокой, прямой и сильной воли.
И доброта его была такая же ленивая. Он предпочитал душевный покой жестокому упорству, направленному к одной цели.
В десантники Похвистнев пошел потому, что пошел Гладышев. Он привязался к Гладышеву, и не хотел с ним расставаться, хотя трудно сказать, чего в этом влечении было больше — сердечной привязанности или корысти.
Неутомимый и деятельный Гладышев сам не замечал, как в пылу своей неукротимой энергии он частенько делал то, что полагалось делать Похвистневу.
Гладышев был слишком нетерпелив. И когда он видел, как медленно возится с топором или лопатой Похвистнев, он вырывал у него инструмент и заканчивал работу сам.
Сознательно или несознательно Похвистнев использовал яростный задор Гладышева — трудно сказать. Только жили они оба дружно, и Гладышеву было удобно, что Похвистнев ему ни в чем не перечил.
Как-то отбирали добровольцев для одной опасной операции. Похвистнева не оказалось в числе желающих, Гладышев ушел с другим вторым номером. Потом Гладышев спросил Похвистнева, почему его не было с ним?
Похвистнев сказал:
— Я человек семейный, зачем еще зря на рожон лезть.
Хотя Похвистнев ни разу не спрашивал Гладышева, есть ли у него семья, по замашкам Гладышева он был твердо убежден, что тот холост.
Гладышев сощурился и, глядя на Похвистнева с гадливым выражением на лице, какое у него обычно бывало, когда он, лежа у своего пулемета, целился, резко сказал:
— Если бы твоих ребят немцы зарезали, — хорошо было бы. У таких отцов их на глазах резать надо.
Впрочем, они быстро помирились: Гладышев не был злопамятным, а Похвистнев вообще не любил ссориться.
Теперь — о той операции, итоги которой обсуждали коммунисты десантного подразделения и события которой послужили поводом для заявления Гладышева, обвинявшего своего друга в таком тяжелом преступлении, как трусость.
В 6.20 29 августа танки с десантниками прямо с марша удачно миновали проходы, проделанные саперами в минных полях. Прорвав проволочные заграждения, они сокрушили передний край вражеской обороны огнем и ворвались в населенный пункт, где располагались вторые немецкие эшелоны.
Десантники, покинув танки, в центре населенного пункта вступили в бой с немецкой пехотой.
Гладышев, еще сидя на танке, сорвал предохранительную чеку с гранаты «Ф-1». Спрыгнув на землю, он остановился, ища глазами, куда бы ее метнуть.
Но тут из дверей каменного дома, — по-видимому, бывшей нефтелавки, — выскочил дюжий немецкий солдат. Увидев Гладышева, солдат кинулся на него.
Гладышев не мог выпустить из рук гранату, потому что она тогда взорвалась бы. Бросить ее в немцев — тоже нельзя: осколками поразило бы его самого. Подпустив немца, Гладышев кулаком, утяжеленным зажатой в нем гранатой, ударил его по голове. Немец упал.
От сильного удара Гладышев разбил себе пальцы. Боясь, как бы ослабевшие от боли пальцы не разжались сами собой, он быстро перехватил левой рукой гранату и метнул ее внутрь каменного здания, когда уже взрыватель щелкнул.
Все это произошло так быстро, что Похвистнев, держа в обеих руках ящики с дисками, не успел даже выпустить их, чтобы броситься на помощь.
Крикнув Похвистневу, Гладышев ворвался внутрь здания, держа новую гранату в левой руке. Но там уже все было кончено.
Примостившись возле пробитого над самым полом квадратного отверстия в стене, — сюда, наверное, раньше вкатывали с улицы бочки с керосином, — Гладышев открыл огонь.
Похвистнев, сидя на корточках, подавал ему диски.
Немцы, пропустив наши танки, попытались встретить идущую за ними пехоту огнем. Но десантники не давали немцам сосредоточиться для круговой обороны в траншеях, пересекающих поселок.
Тогда немцы стали стрелять из противотанковой пушки по зданиям, где закрепились наши автоматчики.
От прямых попаданий бронебойных снарядов обрушилась кровля нефтелавки.
Огромная двутавровая железная балка, поддерживавшая свод, рухнула вместе с обломками стропил.
Когда оглушенный Похвистнев открыл глаза и душная пыль рассеялась, он увидел, что двутавровая железная балка придавила вытянутые ноги Гладышева. Кровь, пропитывая обломки извести, делала их красными, как куски мяса.
Похвистнев сначала подумал, что Гладышев убит.
Но почти в то же мгновение пыльный ствол пулемета затрясся, и длинное трепетное пламя протяжной очереди забилось на конце ствола.
Похвистнев вскочил и попытался поднять балку. Но он не смог даже пошевелить ее, заваленную обломками каменной стены и бревнами стропил. Вид неестественно, косо, вверх торчащей из-под обломков голени Гладышева с обнаженной розовой и чистой костью вызвал у него тошнотную тоску отчаяния.
И вдруг Гладышев, не поворачивая головы, сипло и повелительно произнес.:
— Подавай!
Похвистнев бросился к коробке с дисками, но не мог открыть ее, так у него тряслись мокрые пальцы.
— Подавай! — со стоном повторил Гладышев и выругался.
Этот подавленный стон словно образумил Похвистнева. Тот вскочил, бросился к дверям и живо проговорил:
— Степа, друг, ты потерпи, я сейчас. — И выбежал на улицу.
— Подавай, сволочь! — хрипел Гладышев, силясь дотянуться до коробки с дисками.
Похвистнев бежал, не обращая внимания на визжащие вокруг него пули. Мина разорвалась у самых ног. Осколки каким-то чудом перелетели через голову.
Он бежал без пилотки, с белым от известковой пыли лицом и слезящимися, невидящими глазами.
Сослепу он провалился в траншею и упал на немецкого пулеметчика. Борясь с ним, он задушил его голыми руками. Выбравшись, он продолжал бежать дальше, не замечая, что лицо его порезано ножом.
Когда Похвистнев вернулся с бойцами в разрушенное здание нефтелавки, он увидел Гладышева, лежащего лицом на теплых расстрелянных гильзах. Коробки с дисками Гладышеву удалось подтянуть к себе, набросив на них поясной ремень.
Заметив Похвистнева, Гладышев повернулся к нему почерневшим лицом и хотел плюнуть. Но снова в изнеможении он упал на расстрелянные гильзы.
Бойцы не смогли приподнять балку. Только с помощью тягача им удалось освободить раздавленные ноги Гладышева.
Вот все, как было.
Теперь на партийном собрании мы разбираем заявление Гладышева.
Лунный свет проникает сквозь редкие белые стволы деревьев, как белое зарево осветительной ракеты.
А Похвистнев — вот он стоит перед нами, подавленный, и в глазах у него слезы.
1942
Мать
В небе, высоком и чистом, сияло сильное, горячее солнце. Курчавые виноградники застыли по склонам гор золотой лавой.
Тысячи людей стояли в тот день по обе стороны дороги. На лицах — напряженное ожидание, глаза устремлены туда, где дорога, сужаясь, исчезает в коричневом камне гор.
Шоссе напоминает сухое русло канала. И лица словно истомлены жаждой. Никто не спускает глаз с шоссе. Так ожидают труженики земли: вот-вот хлынет прозрачный поток могучей реки, которому годами непомерного труда, горя, страдания люди пробивали новый путь сквозь камень гор. Этот поток оживит их землю, принесет счастье.
И был этот поток из железа и стали.
Растирая серый камень дороги, шли танки, орудия, в цельнометаллических грузовиках сидела пехота. В туче поднятого праха земли, двигалась Красная Армия. Так густа была эта туча, что танки и бесчисленные машины шли с зажженными фарами. И когда они въезжали в города, на улицах и в домах днем зажигались огни.
Жители бросались к машинам, взволнованные и потрясенные, обнимали воинов, дарили им цветы.
И таким же гремящим, словно пробившим горы, потоком приблизились колонны к голубому шоссе, ведущему к главному городу, жители которого вышли на дорогу с рассвета. Люди кинулись навстречу, бросали цветы, бежали за этим потоком, как бегут люди вслед за водой, спасшей их землю от смерти.
У входа в город стояла триумфальная арка, увитая гирляндами. На вершине ее пламенели красные цветы. Они сплетались в надпись: «Добре дошли, наши освободители!» Весь город и даже разрушенные, похожие на рассохшиеся скалы, дома его были украшены флагами и цветами.
Когда в улицы вошли советские войска, на шоссе, уже опустевшее, донесся из города крик счастья. И в это время по шоссе шли две женщины, поддерживая друг друга, прижимаясь друг к другу. Они плакали от счастья, как умеют только женщины. Одна из них — совсем старая, седая, вся в черном. Другая — моложе, но в темных ее волосах яркая седая прядь, словно шрам страдания и боли. Обе они, обессиленные радостью, не поспевали за ликующим народом, бежавшим вслед за колоннами войск, отстали и остались на шоссе вдвоем.
И они шли к городу, певшему от счастья. На пустынной, накаленной солнцем земле эти две одинокие женщины казались матерями всего болгарского народа, ибо они, потерявшие своих сыновей, как матери, радовались счастью своего народа.
Старуха была Стефа Христова. Ее мужа и старшего сына схватили во время налета на немецкую комендатуру. Оба были ранены. Палачи отрубили голову сыну. Обезглавленное его тело привязали к коню. Старика-отца живым прикрутили к седлу другого коня и голову сына повесили на грудь отца.
Так их возили жандармы по горным селеньям и, наконец, привезли в их родную деревню.
Стефа Христова вышла на притихшую площадь, где глашатай, стуча в барабан, каркающим голосом повторял текст приговора.
Торжественная, прямая, с сухим лицом, она прошла сквозь толпу, и, когда взглянула жандарму в глаза, он невольно дал ей дорогу, отступив перед ее взглядом.
Стефа подошла к мужу и, медленно наклонившись, бережно поцеловала багровую, отекшую, со вспухшими венами руку. Потом вся вытянулась и прижалась губами к мертвой, качающейся голове сына.
И когда старика Христова сняли с седла и подвели с качающейся на груди отрубленной головой сына к дереву, чтобы вешать, — раздалось пение партизанского гимна. Оно было сильным и громким. Но кто пел, жандармы не могли узнать: пели все. Вся толпа пела, сомкнув губы.
Спустя три месяца после казни посадили в тюрьму младшего, пятнадцатилетнего сына Христовой, Петку.
Стефу привели в тюрьму и заставили смотреть, как пытают сына. И Стефа, стоя возле окровавленного, содрогающегося от боли, обнаженного сына, шептала ему слова, которые говорила, когда он болел совсем маленьким, те слова, которые говорят все матери страдающим детям, но не каждая мать способна произнести сыну, умирающему в руках палачей.
И когда Соня Драгойчева — это она сейчас шла по шоссе со Стефой к кричащему от счастья городу — спросила Стефу, сохранил ли ее сын, Петко, тайну о месте явки, Стефа сказала:
— Мой сын умер.
И слово «сын», произнесенное. Стефой Христовой, прозвучало с такой же торжествующей силой, как звучал сейчас голос города.
И Соня Драгойчева обняла Стефу и назвала ее своей матерью. Но она была сама мать.
Молодой учительницей деревенской школы, еще стеснявшейся учеников, Соня Драгойчева начала свою жизнь революционерки.
Во время переворота Цанкова она уже находилась в штабе рабочей партии, готовившей народ к водруженной борьбе против фашистской партии.
16 апреля 1925 года начались массовые аресты. Соня Драгойчева — в пловдивской тюрьме. Она беременна. Но палачи подвергают ее пыткам. Сорвав с нее одежду, ее обливают бензином и поджигают. Когда мечущаяся горящая, она упала на каменный пол камеры, огонь погасили, накрыв ее мокрыми овчинами. Ее жгли снова, снова гася и снова поджигая. Три товарища, трое сильных, мужчин, не выдержали такой пытки: они выбросились из окна тюрьмы на скалы. Соня боролась за жизнь, ее жизнь принадлежала уже не ей одной.
Соню Драгойчеву приговорили к смерти.
Семь месяцев она жила в тюрьме под пытками, жила только для того, чтобы дать жизнь и потом умереть. Но народ, который помнил Соню, вел борьбу за ее жизнь, — и правительство было вынуждено заменить смертную казнь пожизненным заключением.
Когда родился сын, Соня назвала его Чавдар. Пока ребенок питался молоком матери, он был здоров, потом стал чахнуть и медленно умирать. Соня просила спасти ребенка. Но сын был приговорен за мать. Тюремное начальство отказалось спасти жизнь Чавдара.
Народ спас жизнь Чавдару: массовые демонстрации протеста прошли по всей Болгарии. Чавдару было три года. Товарищи отправили мальчика в Советский Союз.
Свыше десяти лет сидела Соня Драгойчева в тюрьме. Холодные камни тюремной камеры дни и ночи высасывали живое тепло ее тела, болезнь леденяще входила в грудь, кровь из надорванных легких заливала горло, она задыхалась. Но мысль о сыне, живущем в необыкновенной стране, грела ее коченеющее сердце. Вытирая текущие по подбородку струйки крови, она заставляла себя встать с койки и начинала ходить по камере и дышать, глотать воздух, пить его, чтобы жить.
Не только на родине Сони Драгойчевой, но и в других странах развернулось большое движение за амнистию. Устрашенное правительство вынуждено было выпустить из тюрьмы среди других революционеров и Соню Драгойчеву.
Выйдя из тюрьмы, она снова стала призывать болгарский народ на борьбу с фашистами.
В 1941 году, когда немцы пришли в Болгарию, Соня во время массовой облавы была арестована и заключена в концлагерь.