Это сильнее всего
(Рассказы) - Кожевников Вадим Михайлович 13 стр.


У Чекарькова, например, для таких случаев свой прием. Он не назад к своим ползет, а туда, к немцам. Немец его ищет позади того места, где сигнал заметит. Немец уверен, что человек бежать в таком случае должен, а Чекарьков, учитывая эту немецкую психологию, поступает как раз наоборот…

Как, ничего не боится? У него свой страх есть. Например, простуда. Как-то у самого их расположения на него кашель напал. Немцы огонь открыли, еле ноги унес. Теперь всегда шею шерстяным шарфом кутает, будто тенор из ансамбля. Понятно, кому же охота помереть от такой глупости, а он человек популярный, ему особенно неловко по своей вине повреждение получить.

Риску, конечно, достаточно. Но если каждый шаг и секунда в учете, тут не риск, а тонкий расчет.

Чекарьков работает сейчас в чистом поле. Место открытое. Но выползает он на свой пост не ночью, а с рассветом. Рискует? Нет, зачем. Солнце откуда подымается? С востока. С нашей стороны. Кому оно первому в глаза засвечивает? Немцу.

Вот, пока тень с поля не сползла, Чекарьков и доползает. Выспался, голова свежая, видать хорошо, когда немца всего освещает. А вот, когда солнце заходит и тебе в глаза светит, тут он больше на землю глядит, какие там тени написаны. Немцы самоходные пушки на выходе из леса замаскировали. Шум моторов они своей авиацией прикрыли. Только Чекарьков их изобличил. Рисунок кромки леса оказался не такой, как вчера. Он и задумался. Ночью мы уточнили разведку, огоньку дали. На следующий день Чекарьков не только тени, но и самой опушки не нашел…

Именно. Конечно, счастливым себя чувствовал.

Вы не торопитесь? Разрешите еще заметить.

На войне, видите ли, люди характер свой полностью обнаруживают. Немцы — свой, а мы — свой… Да я не вам, всем могу сказать, свидетельствую, что у немца таких Чекарьковых нет и не будет, так и запишите. Капитан Аниканов, который в немецких расположениях больше времени провел, чем у себя в части, то же свидетельствует.

Вот что рассказали мне о Чекарькове. А недавно мне привелось увидеть его. Мне снова пришлось побывать в этой гвардейской части.

Я попал на митинг, устроенный в честь прихода бойцов нового пополнения. И вот на просеку вышел боец и остановился. Он искал глазами, к кому обратиться и попросить разрешение присутствовать. Звезда ордена Отечественной войны второй степени блестела у него на груди рядом со значком гвардейца. И тут мы услышали команду: «Встать!»

Майор Лютов подошел к опоздавшему строевым шагом и первый приветствовал его. Удивлению моему не было предела. Но, когда я услышал фамилию, я все понял. Это воздали почесть мастеру. Ибо ничем другим нельзя было лучше выразить сейчас свое уважение к умению человека, чем это сделал майор Лютов, боевой вожак комсомола прославленной гвардейской части.

Я следил за выражением лица Чекарькова, за его живыми глазами, в углах которых лежали усталые, напряженные светлые морщинки, какие бывают только у снайперов и у летчиков. Чекарьков, обращаясь к молодым бойцам, рассказывал, каким должен быть разведчик.

Чекарьков любил свое дело, как любят единственное, главное, — воинственно и страстно любил.

И вот это выражение восторга, которое было на лице Чекарькова, когда он рассказывал о том, каким должен быть разведчик, я увидел, оглянувшись, и на лицах молодых бойцов.

Что же касается самой ораторской манеры Чекарькова, то она была не совсем складная. Он все время держал руки по швам, глядел в одну точку, стесняясь встретиться с кем-нибудь взглядом. Но лицо его было такое воодушевленное и слова такие строгие, что нельзя было не подчиниться их силе.

Наступали сумерки, сырые тени ложились на землю. Сосны стали похожими на остроконечные башни. И опять я вспомнил то одинокое дерево, заплаканное длинными смолистыми слезами. Какое оно сейчас? Помнит ли его Чекарьков, — летящее, гибкое, с разбитыми крылатыми ветвями, прекрасный живой памятник мудрой отваге человека?

И еще я подумал о том, что в этой тяжелой войне сурово состязается с врагом весь гений моего великого народа, — сколько удивительных талантов сверкает в этих умельцах, отважных мастерах своей воинской, строгой и священной профессии.

1944

Рассказ о любви

На войне много тяжелого и страшного. Но живое и радостное чувство любви вечно живо. И когда люди отдают свою жизнь за высокое и чистое, хотелось бы, чтобы и любовь здесь у нас, на фронте, лишенная украшений мирной жизни, была такой же высокой и чистой.

Леля, — так звали ее все, — полная блондинка, с мягким и добрым лицом, не имела ни одной черты в характере, которая могла бы свидетельствовать о волевых качествах ее натуры. Она смеялась, когда было смешно, сердилась и краснела, когда говорили скабрезности, плакала втихомолку, когда у ее раненого подымалась температура, и целовалась, прощаясь с выздоравливающими.

Но ни один из раненых, — а раненые очень наблюдательны, — не мог бы сказать, что у Лели с кем-нибудь из персонала госпиталя были близкие отношения.

И когда однажды Леля сказала громко молодому врачу: «Слушайте, зачем вы мне дарите одеколон, ведь я же не бреюсь!» — даже тяжело раненые усмехнулись, радуясь, что Леля и этого молодого, здорового, красивого парня поставила на место.

Тут уж ничего не поделаешь. Когда много мужчин и среди них одна женщина, мужчины любят эту женщину бескорыстно и чисто, она сама остается такой.

…Лейтенанта Вано Ломджария привезли ночью. До рассвета вынимал хирург куски раздробленного металла из его обескровленного тела. Через неделю операцию повторили и вынули еще несколько осколков.

Ни до операции, ни во время ее, ни после Ломджария не проронил ни стона, не выговорил ни слова.

«Или контуженный, или по-русски говорить не умеет», — решила Леля. И, ухаживая с рвением за тяжело раненым, она вслух произносила ласковые слова, которые никогда бы не решилась сказать никому другому.

Ломджария лежал неподвижно, крепко стиснув синие губы, и только глаза его, большие, темные, горящие, говорили о переживаемой боли.

Но стоило Леле погладить его худую руку, снова говорить нежные слова, все, какие она знала, как в глазах Ломджария пропадал желтый, дикий огонь боли, и они озарялись другим, глубоким, влажным, почти здоровым блеском.

Три недели пролежал Ломджария в госпитале, и Леля привыкла разговаривать с молчаливым раненым доверчивым, ласковым шепотом, как еще девочкой она разговаривала со своей куклой.

Когда врач объявил, что выздоровевший лейтенант Ломджария просит с ним проститься, Леля спокойно вышла на улицу.

Конечно, она не узнала в этом стройном военном своего раненого.

Беспомощные, как дети, эти раненые, выздоровев, сразу становились взрослыми.

Леля подошла к Ломджария и протянула ему руку. Он взял ее руку в свою и, горячо и жадно сжимая, вдруг страстно проговорил:

— Леля, я люблю вас…

Леля растерялась, покраснела и глупо, — так думала она потом, вспоминая свое смятение, — спросила:

— Разве вы говорите по-русски?

— Леля, — сказал нетерпеливо лейтенант, — я не могу больше задерживать машину. Вы слышите, я люблю вас.

— Ну что же, — сердито сказала тогда Леля, — я к вам тоже неплохо отношусь, но это никакого отношения не имеет к тому, о чем вы думаете.

Шофер нетерпеливо нажимал сигнал. Ломджария оглянулся на машину и, потянув лелину руку к себе, сказал упрямо:

— Я люблю вас, слышите вы?

Резко повернувшись, он побежал к машине. Когда машина тронулась и он стал махать рукой, Леля не ответила. Она была возмущена.

Леля быстро забыла Ломджария, и по-прежнему ее доброе, мягкое лицо улыбалось всем раненым, и всем раненым нравилась эта простая, кроткая, такая заботливая девушка, и она любила их всех, пока они были больны.

Прошло три месяца. Леля, приняв дежурство, обходила палату. Вдруг она почувствовала, что кто-то смотрит на нее. И когда, обернувшись, она увидела на койке № 4 нового раненого с толсто забинтованной головой, она сразу узнала эти темные горящие глаза.

Назад Дальше