И опять Ломджария все время молчал, и Леля снова говорила шепотом те нежные, ласковые слова, какие, она знала, умаляют боль и придают силу ослабевшим людям.
Ломджария, стиснув обескровленные губы, слушал эти слова, и по его лицу нельзя было понять, слышит он их или нет.
И вдруг он неожиданно сказал:
— Леля…
Леля уронила термометр и покраснела.
— Леля, — продолжал Ломджария, — мне стыдно, что я сказал вам тогда эти слова. Я не имел права их произносить.
А Леля, раскаиваясь, что так глупо разбила хороший термометр, и сердясь на свое волнение, которого, она считала, у нее не могло быть, раздраженно сказала:
— Ну, и хватит…
Ломджария откинулся на подушку и ничего не ответил.
Несколько дней Леля старалась не задерживаться у койки Ломджария и обращалась с ним вежливо и сдержанно.
Но потом, как-то поправляя у него на голове повязку, она сказала со странной нежностью:
— Вот видите, сколько мне забот с вами. Воюете, видно, неосторожно?
Лейтенант холодно спросил ее:
— Так вам хотелось, чтоб я дрался лениво, как корова?
— Нет, — сказала Леля задумчиво и невольно положив свою руку на руку Ломджария. — Деритесь, пожалуйста, так, как вы дрались до сих пор, но, может быть, хоть чуточку осторожней. — И смутилась.
А Ломджария, гневно блестя глазами, сказал:
— Ну, как драться, вы меня не учите, гражданочка. Я сам знаю, как мне надо драться.
Потом лейтенант выздоровел. Он вежливо простился с Лелей и не произнес ни одного из тех волнующих и страстных слов, которые он говорил ей тогда, вначале, и Леля вернулась в палату растерянной и огорченной.
Вечером у Лели были заплаканные глаза.
И раненые, — ведь раненые очень наблюдательны, — поняли, что Леля любит лейтенанта Ломджария и не так, как она любит их всех, а иначе. И все они сочувствовали Леле и радовались, что на свете существует такая большая, чистая любовь, о которой нельзя разговаривать.
1942
Катя Петлюк
Всё отравлено стужей, и сухой снег — ее яд, и ветер кружит этот белый яд и жжет намертво.
— Катя, закройте люк.
— Мне не холодно.
— Катя, закройте люк.
— У меня нет соли.
— Чего нет?
— Соли нет. Триплекс протереть нечем.
— Товарищ Петлюк!
— Я не могу.
— А я вам приказываю.
— У меня руки отморожены.
— Как же вы танк ведете?
— Не знаю.
— Тогда закройте люк.
— Вслепую машину вести нельзя.
— Остановитесь.
Танк «Т-60», негромко лязгая гусеницами, скатился в узкую лощину и стал. Светящаяся очередь из крупнокалиберного пулемета сбила снежную пыль с края откоса, откуда только что съехала машина. Крышка башни поднялась, лейтенант поспешно спрыгнул на землю и подошел к открытому люку механика- водителя.
— Вы что, не видели, по нас все время огонь вели?
— Видела.
— Почему не закрывали люк?
— Чтоб видеть и лавировать.
— Накидали бы они вам в форточку.
— Ну, это как сказать.
— Ладно, теперь вот сидите.
Лейтенант пошел в темноту.
Катя вылезла из танка и стала ломать ветви деревьев, чтоб замаскировать ими машину. Ветви ломались легко и звонко. Но потом она подумала: лучше отвести танк под деревья, — и пошла искать место.
Но деревья всюду были маленькие и посажены в линейку. Это был рассадник, нечто вроде лесного огорода. Деревья когда-то выращивали для красивых улиц города, который был позади и гремел от взрывов, и небо над ним горело, хотя на самом деле это горел город.
Катя увидела на опушке «тридцатьчетверку». Танк стоял под деревом, и орудие его было наведено в сторону немцев. Она пошла к танку. Но, странно, она не находила следов гусениц. Неужели танк давно стоит к следы успела замести метель? И почему он безо всякой маскировки? И вон еще один дальше, а за ним второй, третий.
Нет, ближе подходить не нужно. Все ясно. Танки сколочены из фанеры. Она слышала о таких танках и знала, зачем их ставят.
Плохое место она выбрала для стоянки. Хотя почему же? Не бомбили же их немцы раньше. Может, все-таки лучше увести свою машину подальше? А как же тогда лейтенант? Где он ее будет искать?
Она вернулась в свою машину. Ветер задувал внутрь острый, как размолотое стекло, снег. Она закрыла люк. В танке стало темно, и от этого казалось еще холоднее.
Может, зажечь свет? Нет, не надо разряжать аккумулятор. Стартер и так с трудом тянет.
Она откинулась на спинку сидения. Хорошо бы — примус и греться. Нет, нельзя. А то засмеют за примус. Неужели они мерзнут меньше или устают меньше? Нет, они просто об этом не говорят. Или стараются не показывать виду. Все дело в этом. И все-таки, когда кто-нибудь едет с ней, он держит себя иначе, чем если бы машину вел мужчина. Ну зачем лейтенанту вылезать из люка и шагать впереди танка, когда они заблудились? Искать дорогу — это обязанность водителя. И потом, почему командир всегда строго подчеркивает, что она подчиненная? С другими механиками ведь он дружит. «Товарищ Петлюк, закройте люк». Это даже не команда, а просто смешно звучит. Закрыть люк — это значит снова заблудиться, потом он будет опять идти впереди танка и показывать дорогу. Если его ранят, скажут: виновата она.
Разве командир должен искать дорогу? Нет, не должен. Но все-таки трудно представить себе, чтоб лейтенант согласился сидеть в танке, а она пошла бы искать дорогу. Никто из всей бригады не позволил бы себе так сделать.
Какие они все хорошие!
Когда жили в землянках, насквозь промерзших, они отгородили ее койку плащ-палаткой, но было очень холодно, и она стала накрываться этой плащ-палаткой. Когда нужно, она говорила: «Закройте глаза», — и все закрывали глаза. И как скоро все привыкли к ней! Вот Мельников сказал как-то:
— Петлюк, пошли в деревню, там, говорят, девчата интересные. — И тут же рассердился на себя и назвал ее недоразумением.
А она вовсе не недоразумение. Только ей труднее всех. У каждого из них есть приятель, друг. Только у нее никого нет. Она не может ничего сказать одному, чтобы этого не слышали все другие. Она должна быть или одна, или со всеми. И когда к ней кто-нибудь относился со всей искренней добротой и заботливостью, просто по-человечески свойственной ему, она пугалась этого, как зла, и грубо отталкивала. Потом ей было очень тяжело, но еще тяжелее было, если б она хоть раз поступила иначе.
Потом она перестала думать и прислушалась.
В небе возник бормочущий, задыхающийся звук. Он становился все громче и громче. Но не приближался по горизонтали, а, казалось, спускался, словно на ниточке, откуда-то сверху, гудя, как гигантский волчок.
Падающая бомба визжит, как страдающее животное. Разрыв — мгновение, когда ты, настигнутый страшным толчком, словно уходишь из самого себя и потом медленно возвращаешься, замирая от сознания, что тело твое стало другим и, может быть, уже никуда не годится. Но это ощущение имеет начало и конец. Тянущемуся вою бомбы, казалось, нет ни начала, ни конца.
Можно быть очень храбрым человеком, но никогда не привыкнуть к этому, и с каждым разом будешь переживать все со свежестью и полнотой чувств необыкновенной.
Сначала она сидела, сжав голову ладонями. Потом вдруг вцепилась в ручки люка и стала открывать его. Она понимала, что делает то, чего делать нельзя. Она понимала: нельзя открывать люк, потому что броня предохранит ее от мелких осколков и тяжелых ударов каменно-смерзшейся земли. Но она не могла сидеть и ждать, когда все вокруг сомкнется и ее сдавит в исковерканных листах стали и она будет умирать в удушающей тесноте. Чтоб отделаться от этого удушья, она стала открывать люк, желая видеть хотя бы снег, хотя бы кусты и пространство.
Это — как помешательство. Бесконечно униженная в этом душевном упадке, она, спасая себя от унижения, толкнула ногой педаль стартера вперед, дала газ и, когда мотор заработал, прислушалась к его спокойному живому голосу и обрела силы. Она изо всех сил нажимала ладонью на рычаг сигнала. И клекочущий голос танка вызывающе пел навстречу падающей бомбе.
Потом все кончилось, и самолеты ушли. Она почувствовала себя безмерно уставшей и вдруг счастливой.
А лейтенанта все не было. Если б он пришел сейчас, она сказала б ему все. Нет, не все. Просто она объяснила бы ему, что обрадовалась, потому что очень замерзла. Нет, зачем врать? Лучше сказать, как трусила и как нажимала сигнал, чтобы не трусить.
И поймет ли он, что она ждала его на этом месте, хотя знала — здесь выставлены фальшивые машины для приманки немецких самолетов и немцы должны были бомбить это место, а она все-таки ждала, потому что не хотела, чтобы он, усталый, ходил по полю и искал ее танк?
А если он не скоро придет? И самолеты прилетят снова… Может, все-таки лучше отвести машину? Нет, лучше ждать. Пускай налетают. Пускай он увидит, в какой обстановке она его ждала.
Но как холодно! Если б хоть чуточку согреться. Нужно не думать, что холодно: нужно думать о чем-нибудь теплом.
И она стала думать о доме, о родных своих.
Железнодорожная насыпь, солнце, желтый теплый песок. Отец идет и постукивает по рельсам молотком на длинной деревянной ручке. Отец работает обходчиком пути на станции Слободка, Кадомского района, Одесской области. Дед тоже обходчик соседнего участка. Каждое утро они встречаются на 261-м километре. Закуривают. Дед начинает хвастать. Отец молчит, улыбается, слушает. Потом дед говорит Кате:
— Ну, многоуважатый, значит, летать хочешь?
— Да, летать, — говорит Катя.
— А на паровозе ездить больше гордость не позволяет?
— Ничего, пускай летает, — говорит отец.
— А я что, возражаю? — сердится дед. — Пускай, она девка легкая.
Вот Одесса, горячая, вся в солнце. На одной окраине города метеостанция, где Катя работает, на другой — аэроклуб, где она учится. Она ездит в аэроклуб на трамвае. Люся Песис — ее подруга. Люся говорит с гордостью:
— Я, как Сарра Бернар: некрасивая, но зато с богатым внутренним содержанием.
Катя не знает, кто такая Сарра Бернар, и она просит Люсю составить ей список книг, которые она прочла бы и стала культурной.
После выпускных экзаменов Катя пошла в управление Гражданского воздушного флота наниматься на работу. Надела туфли на самых высоких каблуках, какие были у Люси, не для красоты, а для того, чтобы казаться выше Начальник отдела кадров сказал с сожалением:
— Нет, не могу, пассажиры будут бояться. Уж очень у вас фигура не авторитетная.
Рост у Кати — 151 сантиметр, каблуки в 7 сантиметров не помогли. Катя заплакала. Начальник отдела кадров вышел, потом явился с бумажным стаканчиком в руках.
— Ешьте, — сказал он сердито, — а то растает.
Катя съела мороженое, потом назвала начальника отдела кадров бессердечным формалистом и ушла. И поступила на завод «Октябрьская революция». На заводе сна организовала кружок парашютистов, совершила десять прыжков. Она окончила кружок РОКК, посещала кружки ПВО, ПВХО и драматический. Люся сказала ей:
— Катя, ты очень сильно размениваешься. Если хочешь стать настоящей актрисой, для этого нужно отдать все.
— Я очень боюсь, — сказала Катя.
— Чего ты боишься?
— Войны боюсь, — сказала Катя. — Будет война, а я без подходящей профессии.
Война пришла внезапно. Кате всюду говорили: «Пока вы не нужны, идите домой». Немцы уже бомбили город. Катя устроилась в авиационный склад укладчицей парашютов.
Балта. Немецкие самолеты разбили и подожгли эшелоны с ранеными. Катя вместе с Натой Чернышевой спасала раненых из-под огня, из-под обломков. И оттого, что она сама была вся обожжена, она чувствовала себя уверенной, когда пришла в военкомат.
— Видите ли, — сказал ей командир распределительной роты, — воевать вы, конечно, сможете. Но ведь у меня народ все какой. Шоферня с гражданки, невоспитанный народ, грубый.
— Я ездила помощником кочегара, — заявила Катя, — и имею звание пилота.
— Милая, — сказал ей командир искренно, — вам же будет трудно.
И было действительно очень трудно. Даже труднее, чем сейчас..
Но как холодно! Долго его еще ждать? Просто невозможно так ждать.
Стужа проникала сквозь стальную броню легко, как вода сквозь войлок, и танк оброс внутри инеем, мохнатым и колючим. В танке было холоднее, чем снаружи на леденящем ветру. Можно было думать, что это свойство стали — впитывать в себя стужу и смертельно излучать ее. Все тело болело, и казалось: еще немного, и она умрет от этой боли. И когда хотела подняться, ноги были уже чужие. Она испугалась этого и стала руками вытаскивать сначала одну ногу, потом другую. Наклоняясь, она ударилась лбом о рычаг и, когда дотронулась рукой и увидела кровь, — удивилась, как это на таком холоде может еще идти кровь, потому что лицо было давно, как деревянное. Она сосредоточивала всю себя на каждом движении, которое предстояло проделать. Сначала она думала про левую руку, и левая рука медленно вытягивалась вперед. Потом правая рука. Грудью и животом она легла на нижний край люка и, приподнявшись на локтях, стала подтягиваться на них и, наконец, вывалилась на снег. Теперь нужно было встать на ноги. Сначала она села на корточки, хватаясь руками за броню, полулежа на ней, выпрямилась. Так простояла она несколько минут, опираясь по очереди то на левую, то на правую ногу. Теперь оторваться от танка — сделать первые шаги. Ступни кололо иголками, и они казались твердыми и какими-то круглыми. Раскачиваясь, балансируя руками, она шла по снегу и походила на человека, который первый раз надел коньки и остался на льду без помощи.
Лейтенант появился откуда-то из темноты внезапно.
— Поехали, — сказал он и направился к машине с таким видом, словно на минуту отлучился.
Теперь он не говорил: «Закройте люк», хотя огненные очереди с прежней яростью вспыхивали из леса. Он торопил:
— Нажимайте, Катя, нажимайте.
Танк подбрасывало на неровностях почвы. Ветер бил в люк с бешенством, с каким вырывается вода из монитора. Но боль от мертвящей, неподвижной стужи исчезла. Ощущение усилий могучего мотора, — всех двигающихся, крутящихся частей его, — словно превращения собственной энергии, — ощущение, такое знакомое каждому водителю, заполняло сейчас все ее существо. И она наслаждалась этим ощущением, чувствовала себя сейчас такой же всемогущей, как ее машина. Та зябнущая, тоскующая и жалкая девчонка, какой она была несколько минут назад, казалась бесконечно чужой ей, и она хотела сейчас одного — чтоб движение это не прекращалось, а все росло и росло.
Командный пункт перебазировался. Штабной броневик с заиндевевшей антенной стоял в воронке, оставшейся после тонной авиабомбы. Водитель броневика Кузовкин спросил Катю:
— Ну что, сильно соскучилась обо мне?
— Ужасно, — сказала Катя, — просто жить без тебя не могу.
Катя подошла к костру и, сняв варежки, протянула к огню руки. На костре стояло ведро с маслом. Оглядываясь через плечо, Катя спросила Кузовкина:
— Это ты для меня масло греешь?
— Ну да, как же.
— Васечка, докажи, что любишь.
Катя взялась за ручку ведра, с мольбой глядя на Кузовкина. Кузовкин бросился к ведру. Катя угрожающе произнесла:
— Вот только попробуй, я так завизжу, — и пошла к танку.
Вылив масло, возвращая пустое ведро Кузовкину, она сказала:
— Спасибо, Васечка. Теперь еще полбаночки антифриза, и всё в порядке.
— Ну уж знаешь, — тараща глаза, сказал Кузовкин.
Подошел лейтенант и приказал:
— Товарищ Петлюк, езжайте на заправку, потом отдыхайте. Я поеду на броневике.
— Машина уже заправлена, — доложила Катя.
Лейтенант поколебался:
— Ну, что ж, тогда поехали.
Катя ногами вперед влезла в люк и, не спуская взгляда с расстроенного Кузовкина, стоящего с пустым ведром, показала ему язык.
Лейтенант спросил, — голос его, искаженный в переговорном устройстве, звучал надтреснуто и глухо:
— Хороший парень Кузовкин?
— Да, — сказала Катя.
— Это он отдал вам свою заправку? Хороший мужик, — повторил лейтенант.
Катя ничего не ответила. Ей стало обидно и снова холодно. Неужели он только и может сказать, что Кузовкин хороший, а о ней ничего — после четырнадцати часов работы на холоде, под огнем? Неужели он не понимает, что она выпросила заправку для того, чтобы только быть с ним, что у ней отморожено лицо, руки? И она спросила: