— Горлышко простудить боитесь?
Девушка ничего не ответила, и все вышли на улицу.
Круглая яркая луна висела в небе. Снег блестел.
Чеваков выругал луну и пошел впереди, но, обернувшись, он сказал девушке:
— Через линию фронта, конечно, я проведу. А дальше уже вы, будьте любезны.
Девушка шла между бойцами Игнатовым и Рамишвили. И когда бойцы, переходя поляну, озаренную голубым, почти прожекторным, светом луны, посмотрели на свою спутницу, они ее не узнали.
Маленькая, в валенках, она была не одета в шинель, а скорее завернута в нее, как подросток в отцовскую шубу, а глаза были такие хорошие, что оба бойца смутились и отвернулись.
Когда девушка поскользнулась, Игнатов подскочил к ней:
— Разрешите, я вас под ручку возьму.
Девушка остановилась и испуганно спросила:
— Это зачем еще?
Игнатов покраснел, несмотря на мороз. Но на помощь ему пришел Рамишвили.
— У нас на Кавказе, барышня, полагается, чтоб мужчина был всегда рыцарем женщины.
— А на фронте полагается, — хрипло сказала девушка, — думать больше.
Рамишвили хотел ей что-то ответить, но Чеваков сердито прикрикнул:
— Разговорчики! Забыли, где находитесь.
Перешли линию фронта часам к двенадцати. Вошли в лес, темный, сумрачный, с лежащими на снегу ветвистыми тенями. Теперь впереди шла девушка. Засунув руки в рукава шинели, она шла быстро, хотя и семенящей походкой. Тропинка кончилась. Через балку переправлялись по пояс в снегу. Лощину пришлось переползать. Ползли долго, часа полтора. Потом вышли на просеку. Миновали какую-то деревушку, черную, некрасивую на искристом чистейшем снегу. Потом снова брели по целине, с трудом выдирая ноги из сухого сыпучего, как песок, снега.
Одно было плохо — девушка кашляла. В этой напряженной, хрупкой тишине кашель ее, звенящий, сухой, надрывистый, мог провалить все дело. И когда вышли к намеченному пункту, Чеваков сказал:
— Вы зарывайтесь пока в копну и ждите нас. Тут уж мы сами разберемся.
— Хорошо, — прошептала обессиленная девушка, прижимая шерстяную варежку ко рту.
И бойцы разошлись, назначив время сбора.
Прошло много времени. Тусклый рассвет освещал матовым, туманным светом землю.
Первым пришел Игнатов, потом Рамишвили. Рамишвили был возбужден и взволнован. Он сказал:
— Нам ее на руках носить надо. Такие сведения!
— Как же! Согласится она… — огорченно пробормотал Игнатов. И, покосившись на копну, спросил тревожно: — Замужняя, как ты думаешь?
Чеваков появился бесшумно и внезапно. Он приказал:
— В путь, ребята!
Обратно шли другим путем. И опять впереди шла девушка, засунув руки в рукава шинели. И опять она кашляла и, силясь побороть кашель, прижимала шерстяную варежку ко рту.
Бойцы с гордостью смотрели на своего проводника, и у каждого в сердце возникли нежные слова, которые единожды в жизни произносятся для очень любимой.
На большаке, возле деревни Жимолости, согнанные немцами жители очищали дорогу от снега. Солдаты, закутанные в одеяла, платки, стерегли их. Какая-то женщина лежала в обочине с поджатыми к животу ногами, и кровь замерзла у нее на лице.
Рамишвили скрипнул зубами и стал отстегивать гранату. Игнатов снял с шеи автомат. Чеваков сказал вполголоса:
— Без сигнала огня не открывать.
И вдруг девушка прошептала так громко, насколько ей позволяло больное горло:
— Никакого сигнала не будет.
— Это как — не будет?
— Очень просто. Хотите, чтобы переколотили нас?
— Это они-то? — удивился Чеваков. — Двенадцать облезлых фрицев! Да мы их так внезапно стукнем…
— А я говорю: не будет.
— Разговорчики отставить! — и, отвернувшись от девушки, Чеваков приказал: — Слушай команду!
Но девушка не унялась. Продолжая кашлять, она твердила:
— Я рисковать сведениями не позволю! Слышите вы?
— Риска тут на копейку, — гордо сказал Чеваков. — Пошли, ребята.
Девушка загородила им дорогу.
— Брось, — сказал грубо Чеваков и шагнул к ней. — Ты что хочешь? Не видишь — люди страдают?
— Не сметь, — шепотом сказала девушка. — Я кричать буду, — и отбежала в сторону.
Чеваков подбросил наган, взвесил его на руке и, не глядя на бойцов, скучно сказал:
— Ну, что ж, видно, придется уйти так. А то тут из-за бабьего психа задание сорвать можно.
— Сволочь она, — горько сказал Игнатов.
— Нехороший человек, — подтвердил Рамишвили и плюнул в снег.
Трудно и горько было идти обратно. Бойцы старались не смотреть на свою спутницу. Каждая, прежде милая, складка ее шинели вызывала отвращение, и, когда девушка падала, никто не протягивал ей руку, чтоб помочь подняться.
Солнце уже высоко стояло в небе, когда бойцы пришли в штаб. Чеваков сказал девушке нехотя:
— Ты и так еле ноги волочишь, иди спать, мы и без тебя доложим. А насчет спасибо — пускай начальство скажет.
Девушка кивнула головой и, согнувшись, побрела в избу.
Чеваков доложил командиру разведывательного батальона о результате разведки. Сведения, добытые бойцами, имели чрезвычайную важность; их тут же шифровщик передавал командиру корпуса по телеграфу. Потом комбат спросил:
— Где же Нина Богорадова? Как она себя чувствует?
— Это та, что нас водила? — сказал Чеваков. — Дрыхнет, небось, без задних ног.-.i Натерпелись мы с ней… — Презрительно усмехаясь, он рассказал все обстоятельства встречи на дороге с немецким охранным отрядом.
Но странно: чем ядовитее говорил Чеваков о девушке, тем сильнее лицо комбата покрывалось красными пятнами, и дышал комбат так глубоко и учащенно, словно его кололи булавками и он должен был молча переносить боль.
И когда Чеваков кончил, батальонный, не говоря ни единого слова, долго ходил по хате, не обращая внимания на удивленно глядевших на него вытянувшихся бойцов. И вдруг, резко повернувшись, он сказал глухо:
— Эта Нина Богорадова была повешена немцами в деревне Жимолости два дня тому назад. Партизаны ворвались и спасли ее вовремя. Вы видели, как веревка изодрала ее шею? Как она кашляет и плюет кровью? И эта больная, раненая девушка вела себя так, как надо. Может, своих родителей на дороге она видела, но она знала, что сведения разведки ценнее любой дюжины немецких солдат. А вы что тут о ней плетете… Герои! — И, махнув рукой, батальонный сказал: — Можете идти.
Бойцы вышли и остановились. Лицо Чевакова было бледно. У Игнатова тряслись губы. А Рамишвили, терзая на груди гимнастерку, яростно требовал:
— Пошли сейчас же у нее прощенья просить! Такой скандал, такой скандал!..
Игнатов горько прошептал:
— Тут, брат, одними извинениями дела не поправить.
— А извиняться, ребята, все-таки нужно, — медленно произнес Чеваков. — Только я думаю таким манером это сделать. Сейчас отряд отправляется в Жимолости. Поспать придется отставить. А нам будет очень интересно взглянуть на тех фрицев, которые, значит, ее…
— Мы теперь все можем, — возбужденно шептал Рамишвили. — Теперь что хочу, то и делаю. Сведения сдал — свободный человек.
— Разговорчики отставить, — деловито прервал Чеваков. — Как-нибудь разберемся. После вернемся обратно, побреемся, воротнички чистые и, значит, по всей форме — извиняюсь. Точно?
— Точно, — единодушно согласились бойцы.
И, вскинув автоматы за спины, они пошли на опушку леса, откуда отряд должен был наступать на Жимолости.
Светило солнце, и снег блестел и слепил глаза.
1942
Под ледяной крышей
Капитан Василий Никифорович Корешков очень волновался, когда его вызвал к себе командир дивизии.
У входа в командирский блиндаж проверял он свою заправку еще раз, проводил маленькой жесткой ладонью по щекам, чтобы убедиться, насколько чисто выбрит, и просил адъютанта:
— Нельзя ли веничка? А то сапоги вот… — и показывал глазами на сапоги, густо облепленные окопной глиной.
Докладывал он всегда каким-то неестественным голосом, и глаза его при этом становились круглыми.
Когда комдив предлагал чаю или хотел поговорить о чем-нибудь неслужебном, Корешков упорно уклонялся от такого разговора: он не хотел отойти от раз навсегда выработанной строго официальной манеры обращения с начальством.
Однажды комдив спросил Корешкова:
— Не кажется ли вам, Василий Никифорович, что вы слишком подчеркиваете разницу в званиях и потому чувствуете себя несвободно, когда в этом нет необходимости?
Корешков улыбнулся ласково и печально:
— Нет, это мне не кажется, товарищ гвардии полковник, — и с задушевной простотой объяснил: — Ведь я тоже командир, и у меня тоже есть подчиненные, но мне от них вовсе не надо, чтобы они себя со мной запросто чувствовали.
— Правильно, — согласился комдив.
— Разрешите, — сказал Корешков торжественно и тихо. — Вот случай. Залегли мы недавно у минного поля. Немец фланкирующий огонь открыл. Что делать? Ждать? Положу зря людей. Приказываю: три человека вперед! И пошли ведь, пошли они, а уж потом мы за ними.
— А те трое? Что ж, подорвались? — спросил комдив.
— Точно, — сказал Корешков тоскливо, — двое подорвались. И знали, что подорвутся, а пошли!
Ломая вздрагивающими пальцами спички, торопливо закуривая и, против своего обыкновения, забыв попросить при этом разрешения у старшего начальника, Корешков вдруг неожиданно уверенно и твердо сказал:
— Вот что такое командир! И как он должен чтить свою персону, если ему дано право такой священный приказ отдать, — и тут же, смутившись от своего приподнятого тона, Корешков поправился: — Вы извините, что старыми словами говорю, но они правильные.
— Да, они правильные, — сказал командир очень серьезно и больше уже никогда не пытался по-дружески, беспечным тоном обращаться к капитану Корешкову.
Властный, с нарочито подчеркнутой строгостью в обращении с подчиненными, щепетильный до крайности во всех деталях субординации, Корешков, казалось, нарочно делал все, что могло бы вызвать нелюбовь к нему. Он был мелочен и придирчив. Он не стеснялся вдруг остановить бойца и обследовать его обмундирование вплоть до белья. Он ни о чем не спрашивал, но уж насущные нужды бойцов знал первым. Пищу брал из общего котла последним. И повар считал себя самым несчастным человеком на свете, потому что капитан не умел прощать лаже простых, самых безобидных упущений.
Иное дело — в боевой обстановке; тут капитан становился совсем другим человеком.
— Какая-то мирная, успокаивающая озабоченность сопутствовала его словам и поступкам. Поднимаясь в атаку, он не забывал отряхнуть шинель. Подползая к пулеметчикам, он неторопливо вынимал из кармана патрон и клал его на крышку короба, чтобы проверить, словно ватерпасом, не с перекосом ли установили пулемет. Если видел, что боец зарывается в азарте боя, капитан кричал:
— Гордый, так ты себя втридорога цени! Пускай их матери плачут, а свою жалей, — и, оглядываясь на бойцов, капитан объяснял: — Немца умненько бить надо. Пулю лбом ушибить только дурак может!
Если капитан замечал, что боец начинает тоскливо колебаться в бою, он подползал и советовал:
— Неприятно, что здесь стреляют? Так в тыл, назад, ступайте, отдохните, квасу выпейте, а другие тут за вас похлопочут…
И от этого насмешливого голоса сжималось сердце больше, чем если бы командир пригрозил пистолетом, приказывая идти вперед.
Однажды капитан наткнулся на труса, отлеживающегося в яме, когда немцы вели сильный огонь по наступающей цепи.
Капитан заставил труса подняться и сам тоже поднялся в рост. Он заставил труса идти и сам шел с ним рядом. Он шел и кричал:
— Сейчас тебя убьют! Ты увидишь, что тебя убьют, трус, потому что только таких пуля ищет!
И трус действительно был убит. А капитан, шагавший с ним рядом, был тяжело ранен. Он скрывал свою рану и дошел вместе со своим подразделением до немецких траншей.
В санбате капитан заискивал перед врачом, упрашивая отпустить хотя бы на час в подразделение: капитан во что бы то ни стало хотел показаться бойцам.
— У вас еще пуля не вынута, — сердился врач.
— Ну так что же? — обижался капитан. — Потеряю я, что ли, вашу пулю? Ведь я тихонько, с палочкой, пойду.
Корешков пришел на войну, когда ему было уже сорок лет. Профессия его мирная — самая обыкновенная: мастер ткацкой фабрики из города Ногинска. Дома у него осталось трое детей. Рост у него средний, глаза карие, а душа необыкновенной чистоты. Так, во всяком случае, бойцы говорили о его душе.
И вот, когда высота 869,5 была взята ротой лейтенанта Стожарова в ночном штурме, укрепленная линия немцев на этом участке лопнула. В прорыв устремились наши части. Подразделению капитана Корешкова было приказано преследовать немцев. Двое суток бойцы не выходили из боя.
Пока отступающий не оторвется, инициатива и воля его подавлены и подчинены воле наступающего. Но если враг вырвется, достигнет рубежа, обопрется спиной о новую линию укреплений, успеет собрать в кулак растрепанные части, тогда он и сам сможет нанести ответный удар.
Весна на войне — самое тяжелое время года. Попробуй окопаться, когда вода натекает в окоп быстрее, чем ты оттуда выбрасываешь землю. В лесу лежит еще снег, а наступишь на него — провалишься по пояс в мокрую кашу. На полях сдобная земля нагрета солнцем, но, когда она липнет к ногам пудовыми комьями, ты ненавидишь ее, эту землю.
Противник отходил по хорошей дороге, калеча ее и минируя. Мелкие стычки с засадами изматывали наших бойцов. Все приданные средства приходилось тащить на руках.
Бойцы достигли предела сил. Только упорная ярость от близости врага заставляла их еще держаться на ногах.
Капитану Корешкову не было нужды торопить бойцов: люди сами понимали, что только в этой близости с врагом они черпают свою силу.
Но враг извернулся.
Немцы взорвали плотину. Взрывом вышибло насыпь, почти всю нацело. Озеро вылилось через пробоину в балку.
Выгнутый, сверкающий водяной вал, вращаясь, как гигантский каток, выскочил навстречу атакующему подразделению. Бойцы побежали рядом с водой, пытаясь обогнать ее. Но вода оказалась проворнее. Люди принуждены были вернуться.
Вытянувшаяся вода лежала теперь между ними и немцами, а там, где раньше находилось озеро, остался ледяной покров.
Сооружать переправу через балку, наполненную водой, тратить часы, когда выиграть бой могут только минуты, или идти по голому льду и разложить людей, как в тире мишени? Вся боль ответственности, вся горечь оскорбленного воодушевления собрались теперь в сердце капитана Корешкова.
Ледяная крыша озера медленно оседала. Лед у берегов лопался от напряжения со стальным звоном. Длинные трещины расползались по его поверхности, как черные кривые молнии.
Капитан Корешков вышел на лед. Он бродил по нему— одинокий, маленький, иногда ложился на живот и, свесив голову, заглядывал в щели, словно потерял там что- то. Потом он повис на локтях, спустился в трещину и больше не показывался.
Бойцы обеспокоились. Шесть человек во главе с сержантом Ляпушкиным полезли под лед на поиски командира. Нашли они его не скоро.
Капитан сам грубо окликнул их откуда-то из гулкого пространства опорожненного озера. А когда он подошел, в темноте не было видно, что он улыбается, — об этом можно было догадаться только по голосу.
— Соскучились? — спросил капитан. — Или, может, сами додумались?
— Додумались, — радостно сказал Ляпушкин. — Глядим, вас долго нету. Думаем, что-нибудь не случилось? Ну и пошли.
— Так, — сказал капитан разочарованно. — Интересно, — и строго прибавил: — Штурмовать будем.
— С какой стороны именно?
— А вот, — и капитан показал глазами на ледяную полуобвалившуюся поверхность озера.
— Значит, по льду идти, — печально протянул Ляпушкин.
— Не по, а под, — поправил капитан.