— Обвалится, пожалуй? — спросил Ляпушкин.
— Может, — сказал капитан.
— А в ямах и промоинах еще вода, — напомнил Ляпушкин.
— Не высохло еще? — сказал капитан.
Люди выходили на лед. Торжественная неторопливость сопутствовала их движениям. Пока один не спускался в трещину и не исчезал в ней, другой не следовал за ним. У каждого бойца подмышкой было зажато по короткому обрезку дерева.
А ледяная кровля все трещала. Лопающийся звук, протяжный, томительный, заканчивался глухим звоном бьющихся при своем падении льдин.
Дно озера проросло водорослями, жухлыми, как осенняя, мертвая трава под снегом. Ползли, как по болоту. Источенные водой днища льдин были дряблыми и пористыми. С них капало. Ползли, как под сильным дождем. Лед над головами был голубым от пропитавшего его лунного зарева. Но свету было не больше, чем от белого ствола березы в темную ночь.
Ползли с двумя фонарями. Лед толстый, не просветит. А если бы и просвечивал, разве разглядят немцы блуждающие белые пятна на поверхности льда, залитого светом луны? А когда над головами раздвигались трещины, фонари гасли.
Лед кренился и трещал. Бойцы подпирали ледяные плиты кругляками, — совсем как шахтеры кровлю.
Провисшую ледяную полуобрушившуюся крышу озера пересекала вспученная полоса, похожая на мозолистый след зимней дороги. В давние времена здесь была плотина. Остатки этой плотины черными окаменевшими сваями подпирали теперь лед, образуя нечто вроде длинного навеса. Капитан спешил вывести людей к старой плотине, потому что тут, как в соляной штольне, было просторно и надежно. А пока приходилось рыть руками в студеной тине, чтобы проползать под ледяными плитами на брюхе.
Капитан полз последним. И вот тяжелая льдина, слабо скрипнув, начала сползать, осыпаться мелкими осколками.
Ляпушкин бросился к капитану и, встав на колени, опираясь руками о почву, принял на себя всю тяжесть льдины. Деревянные чурки, которые бойцы пытались подсунуть под льдину, были вмяты в ил, словно тощие колышки.
— Вот, — сказал капитан сипло, — веселее надо идти вперед, братцы!
Немецкие солдаты возводили укрепления вдоль крутого откоса озерного котлована. Офицеры торопили их.
Немцы ожидали подхода наших основных частей, но и их свежие резервы должны были придти с часу на час.
И вдруг из трещин, расколовших лед у берега, поднялись русские бойцы и молчаливо вышли на землю. Первый удар был нанесен врагу самым ощущением ужаса перед внезапным появлением наших бойцов из-под льда и уже потом разрывами многочисленных и метких гранат.
К рассвету преследовать уже было некого. И стали видны лица бойцов — усталые, измученные и разные, как были разными их наклонности, характеры, как различны были их прежние, мирные профессии.
Рухнувший лед лежал в котловане опустошенного озера стеклянными развалинами. Солнце ломало о льдины свои лучи, и льдины обливались разноцветными, томящимися огнями.
Капитан ехал верхом, и глаза его слипались от пронзительного света и усталости, и он часто ударялся вдруг лицом о прыгающую холку лошади, засыпая. И тогда он начинал дергать повод и сердился, думая, что это лошадь спотыкается, но лошадь шла мирной рысью и ни в чем не была виновата.
1943
Любовь к жизни
Во время штурмовки вражеского аэродрома прямым попаданием зенитного снаряда лейтенанту Коровкину перебило обе руки, жестоко разрезало лицо осколками козырька кабины. Истекая кровью, пользуясь только ножным управлением, Коровкин дотянул свою поврежденную машину до аэродрома и совершил посадку на три точки.
В госпитале он спросил врача:
— Скажите, доктор, скоро я смогу снова летать? Доктор посмотрел в мужественные и спокойные глаза молодого пилота и сказал просто:
— По-моему, летать вам больше не придется.
— Ну, это мы увидим еще! — сказал Коровкин.
Ночью, когда в палате все заснули, Коровкин сунул забинтованную голову под подушку и стал плакать. К утру у него поднялась температура, и доктор, встряхнув термометр, сообщил ему:
— Если вы будете нервничать, то окажусь прав я, а не вы.
…Шел снег, сухой, чистый. И в воздухе было бело и сумрачно. Погода была нелетная. Мы сидели в тепло натопленном блиндаже и говорили о Коровкине.
— Он почитать чего-нибудь просил. Книгу надо такую, чтобы настроение подняла, а то парень совсем заскучал, — сказал механик Бодров.
Мы стали рыться в своей крохотной библиотечке, умещавшейся в ящике из-под ракет. Но ничего найти не могли, кроме воинских уставов.
Вошел политрук Голаджий. Он сел на нары, устланные соломой, и спросил, что мы тут копаемся.
Выслушав, он сказал:
— Когда Владимир Ильич Ленин был болен, он невыносимо страдал и просил достать ему книжку Джека Лондона. Он там один рассказ похвалил — «Любовь к жизни». Интересно было бы эту книгу достать.
— А где достать ее тут, в степи?
— Достать можно, если надо.
Голаджий выкурил папиросу, потом надел шлем, меховые перчатки и вышел из блиндажа. Когда он отбрасывал палатку, повешенную над входом, пахнуло яростным ветром и колючим сухим снегом пурги.
Механик Бодров печально сказал мне:
— Коровкин Миша — сильной души человек, а вот ранило — и сдал. А разве от нервов помирают?
Бодров подошел к печурке, открыл дверцу и, положив несколько оттаявших, мокрых поленьев, обернувшись ко мне грустным лицом, покрытым блуждающими красными бликами от пламени в печи, негромко произнес:
— Голаджий говорит: кто смерти боится, тот должен уничтожить ее, убивая врага. Крепко сказано! Вот когда я в командировку насчет горючего ездил, там, на крекингзаводе, тоже с одним парнем интересный случай произошел.
И вот что мне рассказал механик Бодров.
В огромной камере нефтехранилища вырвало кусок бетонной кладки. В образовавшуюся брешь нефть хлынула черным жирным потоком. Заводу грозила остановка. Рабочие сооружали земляные барьеры, пробуя удержать нефть, но она прорывала насыпь и разливалась все шире. Вызвали водолаза из порта. Назаров был веселый широкоплечий парень, этакий чубатый комсомолец, вроде нашего Коровкина.
Назаров надел скафандр и, тяжело поднявшись по железной лестнице, спустился через верхний люк в нефтехранилище.
Несколько раз брезентовый пластырь, черный, скомканный, пенистым столбом нефти вышибало наружу. Назарова самого чуть было не втянуло в брешь вращающимся нефтяным потоком. Но он, наконец, изловчился и наложил пластырь. Черная толстая струя перестала бить наружу и, ослабев, только сочилась.