Кирпиков надменно пожал плечами. Он выстоял, не ввязался в ссору и уважал себя. „А будет еще орать, – решил он, – уйду еще дальше“.
Настала ночь. Оба не спали. Варваре казалось, что муж спалит дом, а сам пересидит в яме. Или что он будет вылезать и она сойдет с ума. Он-то уже сошел. Это было ясно. Хорошо хоть не буйный. И как она, дура, с ним, паразитом, связалась.
Варваре казалась загубленной своя жизнь. А ведь какие ребята к ней подходили – Витя, Коля, а она, дура, дураку поверила. Да неужели бы кто-то из них, Витя или Коля, полез в подполье? Варвара даже засмеялась.
Внизу Кирпиков насторожился. Слезу, ругань – все можно вынести, но смех? Сама с собой? Как бы чего не случилось. Нет, замолчала. Не дает ни о чем думать, поспать даже нельзя. Кирпиков слышал, что кто-то шебаршится, полез рукой, притихло. „И без меня так, – думал он, – кто-то здесь живет, а кто – не знаю. А я помешал. Всем мешаю. Нет, шуршит. Наверно, сверчок. Буду терпеть. Говорят, они по сто лет живут. Пусть живет: хлеба не просит. И всегда будет скрестись. Этот дом сгниет – в другой перейдет. Сделает норку, натаскает еды и засвиристит. Вот и смысл“.
Ближе к полночи, когда через станцию пролетел скорый номер первый, Варвара решила пойти за помощью. Она крикнула: „Не спишь?… Считаю до трех, не вылезешь – пойду за народом. Силком выволокут… Раз… два… два… с половиной… три!“ Пошла и хлопнула дверью.
„Ружье-то забыл, – подумал Кирпиков, – ну, может, напрямую не пойдут, а осаду выдержу – питание есть. А то подкоп начну рыть. Да она и не ушла, стоит за порогом“.
Точно – не ушла. Решила все перепробовать. Вернулась, легла и стала тяжело дышать, потом пристанывать. Она знала, что сердце у мужа не ледышка, вон как он суетился вокруг нее, когда ей стало плохо, когда бутылки чихвостил. Пять минут, не больше, стонала она, и муж подал голос:
– Чего?
– Плохо.
– Мать!
– Чего?
– Нельзя мне вылезать, поклялся.
– Дак и оставайся, меня и без тебя закопают.
– Ведь притворяешься, чтоб вытянуть.
– Вылезь, Саня, не срамись.
– Мать, я не вылезу. Я записал, что я умер, так и считай. Я первый об этом сказал.
– Мне и воды некому подать.
– Ты где лежишь? Около печки?
– Да.
– Так вода-то рядом.
– Ой, леший, – сказала Варвара. – Зачем полез?
Кирпиков стал спокойно объяснять:
– Я вначале хотел лечь на заморозку. Написал бы заявку и лег. Только ты ж знаешь Дуську, тем более она связалась с этим пришлым, погреба у нас нет, у нее. Она ж задавится от жадности. Я бы и свой выстроил, получше, но где летом лед взять? Поэтому я и залез. Дошло? Конечно, здесь хуже, не сразу отойду.
Варвара включила все лампочки в доме. Навалила на крышку подполья много тяжестей. Еле высидела до утра.
Утром она поглядела на счетчик. Первая ночь стоила ей пяти киловатт электроэнергии и остатков терпения. Нет, всему положен предел. Еще одну попытку, утреннюю, предприняла Варвара.
– Отец!.. Саня!.. Слышь, чего говорю?… (Молчание.) Слышь? Пойду в милицию звонить.
– За что?
– Там объяснят за что. Вложат ума-то. Я пошла.
Она протопала над его головой.
Нет, не так, далеко не так представлял он одиночество. Ну что за народ? Радовалась бы – мужик дома, картошку перебирает, нет, надо ей милицию. Он крикнул:
– Радовалась бы! (Молчание.) Иди, иди! (Молчание.) О тебе же думаю!
– Нечего обо мне думать.
Не ушла.
– Я должен думать над смыслом жизни!
– Да ведь думал уже! Когда весной-то прихватило. Вот досидишься, опять схватит.
– Весной я ни до чего не додумался.
– А чего тебе здесь-то не думалось? В погребе два дня сидел.
– В погребе я хотел на заморозку. Повторяю. Заморозка на сто лет. Чтоб рассказать в точности от очевидца.
– Тьфу!
– Не тьфу! Я должен записать, чтоб стали жить хорошо, не пили бы, не обижали друг друга. Я напишу призыв к мужикам, ночью вылезу, налеплю у пивной. Может, опомнятся. А еще…
– Сказать кому, как с мужиком говорю, не поверят. Ты вылезешь?
– Варя, я должен понять, зачем я жил.
– Живешь – и живи. Я вот живу, и все.
– Женщинам легче. Раз родила, значит, оправдана…
Голос Кирпикова размеренно и глухо доносился из-под земли. Он вещал безадресно, вообще, и Варвара подумала: да есть ли там мужик-то?
– Сань?!
– … Ты оправдана, дети – твоя заслуга.
Варвара вдруг горестно сказала:
– Спасибо, оправдана. Дети оправдали. А вот хоть осуждай не осуждай, типун мне на язык, все одно согрешила, одно к одному, думаю иногда, грешница, лучше бы их не было. – Она помолчала. – Нам, Сань, тяжело, а им будет еще тяжелей. И больше, ты меня на куски режь, ничего не скажу. Сгорю, головешкой буду лежать.
– Почему это им тяжелей? Я думаю, обратно. – Кирпиков сказал это торопливо, чтоб отвлечь Варвару. – На-ка! С чего это им тяжелей? Ма-ать?!
– А болезни? – все-таки откликнулась Варвара. – Нервы, да давление, да сердечные, голова болит, сейчас молодые-то все гнилушки.
– А что, раньше болезней не было? Все заразы побеждены: оспа, малярия, тиф. А нервы, мать, это только у тебя, ты все близко к сердцу принимаешь, а молодым на все наплевать. Попробуй невестку расстроить – она тебе вперед глаза выцарапает, от семи собак отлается. Это мы последние такие жалостливые. Ну, Машка еще. Да и ее, – горько сказал Кирпиков, – могут по-своему поворотить.
Спустя некоторое время Варвара задала все тот же вопрос: „Ты вылезешь?“ Но Кирпиков не стал перекоряться, не стал спрашивать, зачем надо вылезать.
– Мы так душевно разговариваем, так хорошо сидим.
– Это ты, идол, сидишь, – устало сказала Варвара.
– А ты чего всю ночь свет жгла?
– Боялась. А ты что, до зимы будешь сидеть?
– Не трогай, может, пораньше выйду. Я ж не мешаю. Тише таракана… Я только тебе по секрету скажу, никому не говори – я для науки сижу. Проверяю самого себя на совместимость. Космонавты сидели, а мне уж и нельзя? У меня здесь, может, прямой провод кой-куда.
И Варвара махнула рукой.
„Интересно устроен человек, – думал через два часа Кирпиков, – то она мешала мне с разговорами, то давно голоса не слышал“.
Потом еще прошло время, и полная тишина восхитила вдруг его – и он возликовал.
Глаза его обтерпелись, и он увидел то, чего не замечал раньше, – со всех сторон его обступило тихое свечение, похожее на мерцание свежего снега под луной. Когда он слегка менял положение головы, свечение вздрагивало, и он боялся его спугнуть. Никогда раньше он не видел этого мерцания, залезал под пол по делу, знать не знал, что здесь идет эта тихая пугливая жизнь. Свечение гнилушек для сверчка все равно как лунная ночь для нас. Здесь его территория, его внимательная подруга, их дети и их хоровое пение.
Додумавшись до таких вещей, Кирпиков сравнил себя с Машей, которая во всем, даже в трех камешках, видела семью („Побольше – папа, поменьше – мама, а самый маленький – их дочка“), сравнил и подумал: она бы поняла.
Кирпиков заправил лампу и сел за математику. К вечеру она надоела ему смертельно. Все тот же великан с разинутым ртом, те же тонны и центнеры жратвы, а там, где было сосчитано, сколько человек спит, ест, сколько умывается, работает, читать было неинтересно. А где подсчитано, сколько он сидит в туалете? Стоит в очередях? В среднем за жизнь. Почему скрывают? Неправды Кирпиков не потерпел. Выждав, когда Варвара пойдет за хлебом, он сделал вылазку. И забрал все книги, бывшие в доме, – а это были учебники.
Он начал с зоологии и сам себя не мог оттащить за уши – ничего себе, а он и знать не знал, какие интересные книги учили его детей. Он смотрел на ящеров и находил в них сходство с кукурузоуборочными комбайнами. Те так же возвышались над полем, так же выгибали спину. Он проскочил зоологию и сел за ботанику. Папоротник был древнейшим, а он у них растет. И из него каменный уголь. А почему у них нет разработок? Лес вырубили, надо добывать уголь. Запомним, отмечал он, садясь за историю.
История потрясла его окончательно. Он нашел лопату и принялся за раскопки. „Неолитическую стоянку найду, – думал он. – Скребковые орудия, наскальные рисунки, а нет, так отпечаток папоротника, ну это-то ладно, а каменный уголь надо найти. Или вообще какое ископаемое. Или брызнет фонтан нефти. А если что, – думал он резервно, по-крестьянски, – так хоть подполье расширю“.
Вначале он не копал, а как бы окапывался, потом будто отрывал щель, потом взялся за окоп полного профиля. И только когда подходил к штабной землянке в три наката, опомнился и стал внимателен к срезам.
Лопата стукалась о твердое – он вздрагивал, щупал. Камешки откладывал в сторону, щепочки отбрасывал. Докопался до глины. И тут уж, как выразился бы Афоня, сел на дифер: глина оказалась непроворотной.
Пришлось часто отдыхать, глина сверху была твердой, сухой, подальше – сырой, тугой. Никаких щепочек. „Неужели в этом слое не жили? – думал Кирпиков. – А если откопаю, то как назовем государство? Северное Урарту? Ты откопай вначале“, – упрекнул он себя. Еще полчаса – и он начал сдаваться. „На хрен оно загнулось?“ – думал он про Урарту, но вятское твердолобие, которое пора ввести в пословицу, заставляло копать дальше.
12Изо дня в день Деляров прощался с белым светом. Он завещал Дусе подшивку журнала „Здоровье“ и просил не терять. Он все собирался что-то рассказать. Но Дуся, как заинтересованное лицо, не годилась в исповедники. Интерес ее был в одном:
– Леонтий, разве я для себя? Мне надо, чтоб у дочери был отец. Она тоже имеет право сказать слово „папа“.
– У меня уже есть дети, – предсмертно хрипел Деляров.
– Дочь тебе в тягость не будет. Скажет „папа“ – и я спокойна. А то она упрекала, что у нее не все как у людей. А я на тебя покажу: полюбуйся, дочка. Ты не умирай, я ей телеграмму отбила. Она ничего девка, – продолжала Дуся, – была непочетница, а теперь пишет: смотри, мама, что из меня вышло – квартира и образование.
– Но я плохой, – хрипел Деляров.
– А кто хороший? – спрашивала Дуся.
– Принеси, – шептал Деляров, и обильные слезы текли из глаз. Он худел. И если бы не добавлял жидкости, то скоро и плакать ему было бы нечем.
В буфете, куда Дуся шла с черного хода, на нее шипела Лариса: „Опять?“ – „Тебе хорошо, – отвечала Дуся, – ты на народе, ты от ухода избавилась, так уж давай откупайся“. Лариса наливала ей бидончик. Деляров высасывал его в полчаса, снова принимался плакать и все выплакивал. „Принеси“, – шептал он. И так до трех-четырех раз на дню.
С субботы на воскресенье, была полночь, Дуся запомнила: грохотал дальний скорый номер первый, в полночь Деляров сделал признание:
– Я бежал от жены и детей.
– Правильно, – сказала Дуся, – я ее знать не знаю и знать не хочу, но чувствую: она тебя недооценивала.
Деляров уточнил:
– Вернее, они меня бросили, и заслуженно.
– Ничего, – утешила Дуся, – теперь ты хороший.
Деляров сделал последнее признание:
– Я работал секретным сотрудником.
– Надо же кем-то работать, – ответила на это Дуся.
– Я прощен? – прошептал Деляров.
– Все пьешь, а не ешь, – упрекнула Дуся.
– Я прощен?
– Отвяжись.
– Тогда я умираю.
– Не вздумай!
Деляров красиво откинулся на подушки и замер. Дуся кинулась за фельдшерицей.
Безотказная Тася не могла прощупать печень и поэтому прописала лечение голодом.
– Принеси, – прошептал Деляров. – Голодом, но не жаждой.
– Брошу я тебя, – сказала Дуся и пошла к Ларисе.
– Скоро умрет, – сказала она Ларисе.
Лариса опечалилась:
– Знаешь, Дуся, брось бидончик, кати целую бочку. Пусть напоследок потешится.
К вечеру Деляров запел строевую походную: „Маруся, раз, два, три, калина, чорнявая дiвчiна…“
Потом, плача и рыдая, спросил, пьет ли Кирпиков. Ему сказали, что пока неизвестно.
13На другом конце поселка тоже копали. Но цель копания была иная. Если Кирпиков раскапывал прошлое, то здесь закапывали настоящее. Копал Вася Зюкин. Вначале он пробовал рыть по-собачьи, руками, но двигалось медленно. А хотелось быстрей. Вася взял лопату и почувствовал, что становится человеком. Около ямы валялись обреченные вечности пустые бутылки. Были тут разные трофеи: и сквермут, по Васиному выражению, и кислинг, и солнцеудар – все они подлежали уничтожению.
Надо было крепко желать избавления от прошлого, чтобы рыть с таким остервенением. „Поглубже их, поглубже“, – думал Вася о бутылках. Из окна за Васей наблюдали через темные очки. Вот он углубился до пояса, вот скрылся по грудь, вот с головой, а под конец только мелькала выбрасываемая земля.
Вдруг вопль услышала жена Зюкина.
– Тону! – орал Вася. – Дай веревку! Вода!
Он вылез теперь уже не из ямы, а из колодца.
Жена велела зачерпнуть жидкость на пробу и отнести Тасе. Тася не взяла на себя ответственности дать заключение, выехала вечерним поездом в райцентр, ночевала у деверя, утром пошла в аптеку.
Анализ показал: вода необычайно богата анионами и катионами, хотя содержание фосфора ниже нормы, но зато калийные и натриевые компоненты превышают допустимые, азотнокислая составляющая колеблется – словом, вода, открытая Васей, была целебная. Пить можно, купаться подождать.
Вася стал было рыть новую яму, чтоб схоронить-таки бутылки. Но его осенило. Он сделал из бутылок оригинальный сруб. Намешал глины и вмазал в нее пустые бутылки. Красота получилась – стекольные стенки играли отблесками воды, ветер залетал в горлышки бутылок и ворковал. И Васе казалось, что это благодарная душа спасенного голубя. Днем источник сверкал на солнце, ночью дробил лунный свет. Вася сидел около источника, всех просил попробовать, но никто не решался. Только Физа Львовна сказала: „Совсем как в нашем колодце, никакой абсолютной разницы“. – „Значит, у вас тоже источник“, – ответил добрый Вася.
Он первый из всех вспомнил о Кирпикове. Вот ведь кого надо благодарить, вот ведь кто поставил его на ноги.
Меж тем забытый Кирпиков писал в дневнике: „23 июля. Глина. 24 июля. Глина. 25 июля. Второй звонок. Глина“. 26 июля лопата его ударилась о кость. Он отскреб глину – череп. Посветил. Собачий. „Жаль, – подумал он. – И рассказать – засмеют: собачий череп. Если бы череп далекого пращура“. Стоп! Под черепом глина кончилась, и начались какие-то странные рвущиеся волокна. Вроде трава. Кирпиков вспомнил: трава поднимется до животных, факт налицо! А животные поднимутся до нас. Кирпиков пощупал лоб. Кожа на нем ерзала. Мягкие ткани, сказано о коже в анатомии. Собачий череп он положил сбоку. Стал ковыряться дальше, но шла сплошная свинцовая глина. „Как это ребята росли, – думал он, – читали такие хорошие книги и ничего не откопали. Да я бы знал, все бы перерыл“.
А второй звонок, то есть сердечный приступ, у него был накануне. Видимо, от тяжелой глины и от духоты. Но Кирпиков был уже опытный. Когда перехватило дыхание и отнялись ноги и руки, он не стал дергаться, а как повалило, так и лежал, старался терпеть. И вылежал, вдохнул. Потом вполз на лежанку. А потом снова потихоньку разработался.
Он стал выходить тайком, когда не было Варвары, и тайком помогал ей. Она нарочно громко удивлялась, какие это тимуровцы ей дров наготовили, воды натаскали, поганое ведро вынесли. Караулила мужа наверху, но он не попадался.
В это утро он сидел, скреб молодую бороду, смекал насчет проводки электричества и услышал:
– Хозяева!
Голос Веры, почтальонки.
– Сейчас! – откликнулась Варвара. Заскрипела кровать. Варвара отдыхала после ночного дежурства.
– А хозяин-то где? Пенсию думает получать? Сейчас тебе спокой. Не пропьет. Все в сохранности.
– Дак ведь уехал он.
– Гли-ко ты, гли-ко, – удивилась Вера. – Тогда ты, матушка, распишись.
Кирпиков заскрипел вставными зубами. Часть пенсии он хотел истратить на лабораторное оборудование. А Варвара разве выделит?
Женщины сели попить чаю, поговорили о зюкинской воде. Доверия к ней не было, всегда кажется, что исцеление ждет нас за тридевять земель, а не лежит под боком. Ну хоть на ноги встал, и то хорошо, сказали они о Васе.