Между двумя романами - Дудинцев Владимир Дмитриевич 10 стр.


Почему я подписал? Разрежьте мне грудь, вы увидите - этот вопрос написан у меня на сердце. Я был тогда моложе, я был мягок и слаб. Не знаю... мое ретивое чувствовало, что, подписывая, я проявляю ужасную, преступную слабость. И в то же время уверенность этих власть предержащих, их напор, серьезность, с которой они все это делали... Я был растерян...

В эти же дни был у меня и другой разговор. Разговор с "другом", в чем-то сродни вышесказанному. С Кривицким. В те месяцы, когда выходил мой опус в "Новом мире", Кривицкий был заместителем главного, и я уже рассказывал про "камикадзе", как он советовал Симонову от меня отречься. А тут другая история. Симонова уже в "Новом мире" нет, и в его кресле сидит, хоть и временно, но с достоинством, Кривицкий Александр Зиновьевич...

Так вот, когда Симонов уже был отрешен и уже началась кампания против меня, пошла речь об издании романа за рубежом через посредство "Международной книги". Возникла необходимость печатать предисловие. Такая была наша инициатива. Надо было им предложить предисловие туда, где "Ажанс литерер", уполномоченный "Международной книгой", намере-вался печатать роман. У них, у этой... ох, как я страдаю от одного упоминания всей этой оравы чиновников, организующих издание наших книг за рубежом - у них одновременно шел инструктаж лекторов общества "Знание". Так, там мои книги, изданные за рубежом, показыва-ли, говорили: "Смотрите, как его использует заграничная контрреволюция, враги! А он, между прочим, получает за это доллары..." Как вспомнишь, так сердце болит... Это такие неграмотные люди, так много говорящие о патриотизме и о партийности, но делающие так много всяких дурных вещей из корыстолюбия, из самого вульгарного, такого, что ему позавидовал бы любой буржуй. Они ведь сами мой роман за границей распространяли, и распространяли среди таких издателей, которые больше заплатят. А чтобы запретить издателю публиковать на обложках всякие там порочащие партию и государство лозунги, так это им, этим правоверным чиновни-кам, было глубоко безразлично. Им только чтобы больше заплатили. Я полагаю, они получали какие-то отчисления за свою распространительскую деятельность. И в результате там вышло много изданий моей книги, в разных странах, со страшными, кричащими лозунгами: "Атомная бомба замедленного действия", "Пощечина красным фанатикам" и так далее.

Итак, нужно было просунуть предисловие. Одновременно. На обложке одно, а внутри, перед текстом самого романа, должно быть предисловие, очень специфическое: побольше слов от Дудинцева и побольше слово "партия" употреблять. Побольше таких горячих советских слов. И вот возникла из этого дома, где "Международная книга", инициатива, чтобы я написал предисловие.

Я читал Библию и знаю, что имя бога всуе употреблять нельзя, поэтому я написал предисловие, в котором я умеренно разговаривал с западным читателем, с достаточной степенью достоинства. Не ползал на коленях, не бил себя кулаками в грудь, поскольку, по моему мнению, данная минута этого не требовала.

Вдруг звонит Кривицкий из "Нового мира":

- Володя, старик, - он мне "старик" говорил, - можешь ли ты зайти ко мне? У меня важное дело.

Захожу. Он сидит в кресле Симонова и Твардовского и корячится там на кресле.

- Старик, предисловие нужно для твоего романа за рубежом.

- Ну, я его уже написал.

- Старик, ум хорошо, а полтора лучше. Принеси мне завтра это предисловие, мы над ним вместе подумаем.

Я не протестовал, только посмотрел на него внимательно. Моя тактика такова: зря не тратить пороху. Я и не сопротивлялся. На следующий день приношу предисловие. Он читает и смотрит на меня сочувственно: "Я тебе дружески хочу помочь". Он ко мне так ласково, с любовью, чуть не с поцелуем. И я, предугадывая какую-то крайнюю степень предательства, тем не менее иду навстречу. Читает он меня, критикует, говорит: "Слабо, старик, не то. Старик, можно я домой возьму, немножко поковыряюсь? Ты знаешь, будет лучше. Будет лучше. Доверься". Я говорю: "Пожалуйста". И на следующий день прихожу опять в "Новый мир". Он достает уже перепечатанное предисловне, может быть, заранее приготовленное еще до встречи со мной. Достает предисловие и дает мне. Я читаю - Бог мой! Бог мой! "Воодушевленные историческими решениями..." Тот же тон, что и в письме в Америку, к Маккрею!

Понятно, каким воздействиям я тогда подвергался и как мне было нелегко. Может быть, уже тогда подготавливались мои инфаркты. Я уже начал хвататься за сердце. Конечно, Кривицкому значительно легче было в этом поединке, чем мне.

Сопоставляя этот нажим Кривицкого и давление на меня по поводу письма к Маккрею, я утверждаю: у всех этих чиновников и всех функционеров были личные интересы, потому что высокой партийностью это не объяснишь.

Итак, Кривицкий ласково улыбается, а я читаю предисловие. О боги! Там столько раз было "партия" и прочие такие высокие слова, которые нельзя всуе употреблять, что мною овладело то же самое чувство, что и тогда, когда мне предложили подписать письмо к Маккрею. Но на этот раз я не сдался. Я это предисловие не подписал. Видимо, массаж, которым мне услужили там, в комитете, оказался достаточным. Больше из моих рук не выходили такие компрометирующие меня и страну тексты.

А Кривицкий? Кривицкий изумился. Очень картинно. "Как, старик, я не ожидал от тебя. Что такое? Ты не можешь подписать? Тебя пугают проникнутые партийностью слова? Как черт ладана, ты боишься лишний раз произнести слово "партия"? Ты знаешь, у меня открываются на тебя глаза. Извини, старик, я вынужден с тобой расстаться. До свидания, прощай". Я ему руку протягиваю. "Извини, я тебе руки не подам". Да, так прямо говорит. И глаза таращит. Кошмар! И я ухожу. В дверях он меня останавливает.

- Старик, я думаю, все происшедшее останется между нами.

- Пожалуйста, - говорю.

- Знаешь, старик, давай так: ни ты никому, ни я - трепаться не будем. Дадим друг другу слово.

- Хорошо.

Я согласился, потому что я никогда не лезу в бутылку, не становлюсь никому поперек и считаю это самым правильным. Такая натура. И что же дальше? Я молчу, соблюдаю уговор. Никому не треплюсь. Месяц. А потом я встречаю одного человека... Не Володю ли Сякина? В "Молодой гвардии" работал. По-моему, его. И он мне говорит: "Володя, что там у тебя с Кривицким из-за твоего предисловия произошло?" Я смотрю с изумлением, так как в течение месяца никому, даже жене, не сказал ничего. "Ничего, какое предисловие?" - продолжаю в том же роде, держа данное слою. "Ну что ты темнишь, ты был у Кривицкого, вы предисловие там..." - и он мне рассказывает все, что произошло, но только в тенденциозной, обостренной форме. Я ему отвечаю: "Ну ты примерно близко подошел к тому, что было. Но ведь мы с Кривицким дали слово не рассказывать!" А Сякин и говорит: "Он тебе дал слово, а сам сразу побежал наверх, показал предисловие и сказал: "Вот ваш Дудинцев весь. Я хотел его обратить на путь истинный. Я хотел ему помочь, думал, что он наш, советский человек. И вот чем он ответил. Я его разобла-чил, и теперь вы знаете, с кем имеете дело". Вот, оказывается, для чего нужно было Кривицкому мое молчание.

Вот такая нескучная была у меня жизнь. А к Кривицкому я еще вернусь, будет еще один штрих для полноты картины.

Глава 16

РАЗМЫШЛЕНИЯ О ЖИЗНИ (ЗАПИСКИ 87-89 ГОДОВ)

Не пора ли отдохнуть немного от моих приключений. Поговорим немного о нашем перестроечном времени. В жизни много загадочного и таинственного. Без этого не было бы самой жизни. И не нужно бояться будущего, страшиться тайн и неизвестности. Нужно браться за их разгадывание и стремиться понять, что же там сияет, что ждет нас впереди? Всю жизнь человек тянется к манящему огоньку. Это - природное стремление, нормальное, естественное течение жизни.

Сегодня многие, оглядываясь назад, говорят мы могли бы подняться до огромных высот, если бы не жил в организме нашего общества опасный недуг. Мы избежали бы страшных заблуждений, непоправимых ошибок. На историческом теле нашего народа не было бы ужасающих шрамов, миллионов и миллионов искалеченных судеб. Может быть. Я смотрю на прошлое и будущее иначе.

История не знает частицы "бы". Было то, что было, плохое и хорошее. И будет так, как будет.

История, посылая нам испытание, формирует нас, готовит к чему-то. К чему? К продолжению жизни, которая есть борьба добра и зла.

Уверен ли я в победе добра?

Читатели и журналисты спрашивают об этом так: уверен ли я в победе перестройки?

Я всегда отвечал им: конечно! Какие могут быть у нас гарантии от нас же? Только мы сами. Когда народ, участвуя в общественных событиях, все яснее осознает, чего он хочет, творчески обдумывает, как идти вперед, такой народ, такие люди - гарантия необратимости идущих в обществе процессов. Если люди действительно будут такими.

Я говорил, именно с того момента, когда начался процесс деформации общественной, народной жизни, начался и процесс тяготения к тому, что мы назвали перестройкой и что в действительности является попыткой восстановить искусственно прерванное течение жизни. В своем тяготении к естественному, нормальному образу жизни люди совершали поступки, которые пресекались часто самым жестоким образом. Но жертвы не проходили бесследно, поступки не пропадали даром, они суммировались и превращались во все более яркие и определенные события.

Так я говорил, но недоговаривал: линия жизни не бывает прямой, она вся состоит из зубцов - вверх, вниз, снова вверх...

Летом минувшего года, в сезон партийных съездов мы увидели, что наш народ - гарантия перемен - все еще дитя без мускулов и без оружия, дитя, которое можно шутя раздавить гусеницами танков. Скомандуют - и танки рванутся вперед... Как в Афганистане. Одни и те же люди снова и снова берут на себя право решать, что есть добро и что есть зло. Это страшно.

Сегодня много говорят о привилегиях. Жаркие баталии идут в комиссиях Верховного Совета, когда речь заходит о пайках и закрытых родильных домах. Так оно и должно быть: ведь лучше не согнешь спину перед бюрократом, лучше не поклонишься чиновнику, чем поселив его в доме из спецкирпичей, вручив ему шапку из спецмеха. Все верно, и возмущение народа оправ-дано. Однако для самих "опричников" все это - лишь обрамление иной, глубокой страсти, за которую они действительно станут драться. Конечно, и качество колбасы имеет значение, но не ею они вскормлены.

В "Комсомольской правде" со мной работал один маленький чиновник, которому очень хотелось быть большим начальником и который очень страдал по причине своей серости. Случилось ему купить машину. Тоже серую, каких много на улице. Пыхтя и обливаясь потом, он собственноручно перекрасил ее в черный цвет единственно ради того, чтобы все идущие и едущие увидели его в машине "государственного" цвета, полагавшегося в те годы лишь чинов-никам не низкого ранга. Увидели - и осознали собственное ничтожество. Наше унижение - их хлеб.

Сегодня они вроде бы в обороне. Они как горцы у Толстого в "Хаджи-Мурате" - залезли в яму, связались колено к колену, чтобы никто не мог встать и убежать, и отстреливаются. Так и они - силы демократии окружили их, загнали в яму - некуда деться. Но они цинично отстре-ливаются, надеясь внести смятение в ряды осаждающих и разорвать окружение. И надеются они не напрасно. Они на опыте проверили и знают: нет силы, которая устояла бы перед бутербродом с икрой. А в запасе у них и не такие соблазны, и немного найдется, пожалуй, людей, которые, подобно Христу, смогут ответить: "Изыди", когда им покажут "долины и реки, зверей и птиц, и трудящихся на полях людей": бери, владей... Даже если эти владения - всего лишь шестая часть планеты. Даже если всего лишь чиновничий департамент с десятком служилых людей. А демократы тоже люди.

Читая "Десять дней, которые потрясли мир", думаю, немногие обратили внимание на один факт, вольно или невольно подмеченный Джоном Ридом, и совсем немногие задумались над ним... Факт к тому же действительно малозначительный на фоне грандиозной драмы. Американ-ский журналист описывает Смольный, центр нового мира, в дни и часы восстания. Он похож на взбудораженный улей - солдаты с винтовками, матросы, увешанные пулеметными лентами, другой люд, причастный к перевороту... Время от времени они забегают в столовую, расположе-нную где-то внизу здания, чтобы получить миску борща и ломоть хлеба. А на верхнем этаже, где стоят часовые, где народ не толпится, есть другая столовая, где хлеб с маслом и к чаю дают сахара сколько угодно. Мелочь, конечно, которую и неравенством назвать как-то неудобно. Так, маленький прыщик, из которого вырвалась бубонная чума. И так быстро распространилась эпидемия! В двадцатые годы моя теща работала в детском саду для отпрысков московской номенклатуры. Она рассказывала, как подавали детям на третье - в феврале-то! - в годы, когда немногие ели досыта! - тарелки клубники. Детки, конечно, выросли, и мы видим, как эти бациллоносители продолжают развращать наше общество. Я не о высокомерном пренебрежении к закону - теперь наши руководители подчеркнуто, хотя с непривычки не очень ловко, учатся держать себя в рамках законности. И не об оргиях в охотничьем домике - теперь они тоже вроде бы не в моде. Только привычка-то лакомиться чужим унижением осталась. Одна из тех девочек, что отведали клубники, завоеванной революцией, живет в моем доме, в моем подъезде. Это она никак не может отказаться от привычки выставлять на подоконник лестничной клетки коробки из-под торта: пусть дети дворничихи полакомятся остатками крема. Вот отчего я испытываю некоторую тревогу, видя, как много среди наших демократов птенцов из того же, старого, гнезда.

Сегодня мы пытаемся бороться с этой чумной эпидемией. Порой нам кажется, что мы одерживаем решительные победы в этой борьбе. Мы радуемся, что у кого-то удалось отнять спецпаек, кто-то вынужден добираться до своей поликлиники, пока еще специальной, на обыкновенном трамвае. Только это еще не победы. Мы редко задумываемся о нравственной глубине идущей борьбы.

Зло неизбежно, потому что оно коренится в самом человеке.

Бывает, рождается человек талантливый, работящий, и все у него ладится, и честь ему за это и любовь.

А как быть тому, кто появился на свет без особых талантов, да и работать так и не научился?

Вы знаете, как он может поступить, и, наверное, расскажете не одну историю, подобную той, о которой я часто вспоминаю.

Ученый бездарь, измученный завистью, украл у своего гениального коллеги результаты научных исследований. Украл, надеясь каким-то образом выдать их за свои успехи. И только. И ничего больше. Только, в силу своей бездарной ограниченности, он, наверное, и подумать не мог, что для настоящего ученого его труд - что жизнь, лишиться так долго искомого результата - все равно что умереть. И гений умер. Повесился.

Бездарь ужаснулся своего поступка - он не хотел убивать. Он мучился и страдал, не зная, как поступить, и был, пожалуй, близок к раскаянию. Но тут его вызвал начальник:

- Знаешь, наверное, у нас тут такой-то повесился. Думаю тебя на его место поставить. Оклад у тебя будет побольше, "кремлевку" получишь. Думаю, оправдаешь. Я давно к тебе присматриваюсь - человек ты надежный...

Куда бездарю деваться, он соглашается, утешается "заборной книжкой" на паек с синей полоской.

Время идет, слюнки текут: хочется с красной полоской. А как? И тут ему другой начальник, повыше, говорит в доверительной беседе:

- Нравишься ты мне, Константин Макарович, надо тебе расти. Только как быть с твоим шефом, ума не приложу.

Константин Макарович смекает как. Дело-то уже привычное. Жизнь оправдывает злые поступки.

А тут еще философы какие-то доказывают, что это бытие определяет наше сознание. "А это бытие определяет сознание, я не виноват, - опять смекает Константин Макарович и успокаива-ет совесть. - Я ни в чем не виноват, я в такую среду попал - здесь же острая классовая борьба идет. Вы думаете, я подсидел бывшего шефа? Ничуть. Я просто проявил классовую твердость: он же троцкист, хуже - бухаринец! Мне и девушка-комсомолка об этом рассказала. Я пригласил ее на машине за город прокатиться, и она мне по дороге говорит: "Я восхищаюсь, Константин Макарович, вашим мужеством, вашей борьбой". И все в порядке - система отбирает удобных для себя человечков.

Назад Дальше