Ординарец ушёл куда-то за блиндаж.
— Ну ты, значит, всё по-своему воюешь, Яков Николаевич? — Подполковник спросил его с такой усмешкой, будто то дело, которым занимался Алейников, было несерьёзным, всего-навсего детской забавой, хотя тут же и добавил: — Вовремя твои ребятки немецкий склад с боеприпасами в Половникове в атмосферу подняли. Иначе ни за что бы нам сейчас не остановить фашиста под Жереховом. Ждут сейчас, как докладывает разведка, состава с боеприпасами из Орла, а может, из самого Брянска. Железную дорогу, говорят, охраняют строже, чем своего фюрера. На земле и в воздухе. Нашим самолётам не пробиться.
Алейников поглядел на часы.
— Охраняют, и не пробиться… — промолвил он, думая о группе своих подрывников, которая два дня назад перешла линию фронта с заданием во что бы то ни стало подорвать этот состав под станцией Глазуновкой. Удастся это им или нет, но заведённый Алейниковым механизм действовал теперь сам собой, и чем-либо помочь он уже не мог. Если всё там у них благополучно, состав этот не дойдёт, сегодня ночью взлетит на воздух. — В Половникове сержант Сизиков погиб, лучший мой подрывник. Он прикрывал группу, когда она отходила после взрыва. Сознательно пожертвовал собой…
— Сознательно… — Демьянов, вскрывавший новую пачку «Казбека», покосился на блиндаж, в котором находилась сейчас одна телефонистка, вызывавшая какого-то Двадцать первого. — Да, каких мы, Яков Николаевич, людей теряем! И сколько! Да если бы только в бою… в открытом бою!
Начальник штаба дивизии протянул Алейникову раскрытую пачку.
— Где ж ты ещё людей теряешь? — спросил тот.
— У меня в полках все медицинские пункты переполнены тяжелоранеными. Многим нужны срочные операции, всякая другая помощь. А в тыловые госпитали вывезти не на чем. Начальник армейского отдела автомобильной службы ни одной машины не даёт.
— С автотранспортом для эвакуации раненых, насколько я знаю, везде тяжко, — промолвил Алейников, садясь за стол.
— Да я что, не понимаю! Но от понимания не легче, люди умирают. Ты по каким делам к нам?
Июльское солнце поднялось уже высоко, солнечные лучи пронизывали редкие верхушки сосен, тени почти нигде не было, кроме того места, где стоял дощатый стол. Подполковник расстегнул гимнастёрку и носовым платком обтирал шею.
— Сегодня ночью на вашем участке должны мои ребята возвращаться с задания. Мы тоже знаем о том составе с боеприпасами из Орла. Наши люди наблюдали, как его грузили. Пытались магнитную мину куда-нибудь прилепить или в уголь подложить. Не удалось. Не всё удаётся, к сожалению… Послали наспех группу, чтоб на перегоне где-нибудь этот состав… Под Глазуновкой есть удобное место.
— Не сплохуют твои ребятки?
— Не всё удаётся, говорю, — ещё раз повторил Алейников и пожал плечами. — Посмотрим… Ну, а заодно земляков вот поискать. Вот этих. — Алейников стал расстёгивать планшет. — Где-то у тебя они тут.
Демьянов глянул в газету.
— А-а, вон какие у тебя земляки! Только до них сейчас не добраться. Они на высоте 162,4, а высота окружена немцами.
— Как же… они там оказались?
— Да как? Свой танк они в бою потеряли ещё под Соборовкой. Из всего экипажа вдвоём в живых остались. Мы их вчера на самоходку посадили — танков нет. Танкистов достаточно, а вот танков… Бой-то тут, слышал, какой вчера был? Ужас!
— Слышал, — сказал Алейников.
— Самоходкой этой лейтенант Магомедов командовал. Азербайджанец, горячий, как чёрт. Мне докладывали, что эта самоходка прорвалась в немецкие порядки, смяла фашистскую батарею, но там её подожгли всё-таки. А Семёна Савельева контузило… Тогда горящая самоходка назад рванулась и с тылу начала расстреливать наступающие на высоту немецкие танки. Эту высоту батарея старшего лейтенанта Ружейникова обороняла…
— Я знаю эту высотку, — проговорил Алейников. — За ней до самой речки пустое поле, на котором до войны, говорят, гуси паслись да футбольный мяч жереховские ребятишки гоняли.
— Ага, пустое поле. Вокруг высоты вообще голо. Я слышал, это могильный курган какой-то… А я, ты знаешь, по профессии археолог, — зачем-то сообщил подполковник и застенчиво, по-мальчишески, улыбнулся, будто извиняясь за свою довоенную профессию. — Ну, Ружейников намолотил под высотой вражеских танков… Но и из его батареи осталось две пушки и три человека на два орудия. А тут и вырвалась откуда-то из немецкого тыла наша самоходка. Немецкие танкисты, видно, не могли в дыму разобрать, что их с тыла расстреливают, думали, что на высотке несколько наших батарей. Вражеские танки обтекли высоту с обеих сторон, за ними пехота… Так и оказались твои земляки на окружённой высоте. Их там сейчас шесть человек — Савельевы, командир самоходного орудия Магомедов да трое с батареи Ружейникова… собственно, это вчера было шестеро, со вчерашнего вечера сведений не имеем…
Пока Демьянов, дымя папиросой, всё это рассказывал, Алейников пытался представить себе, как выглядит сейчас Иван Савельев. Но сделать этого не мог. В памяти держалась одна-единственная картина: Иван, длинный, худой, с заросшими белёсой щетиной щеками, стоит в дождевике и старой фуражке на пологом увале, по которому разбрелось колхозное стадо. Через плечо у него длинный кнут… Таким Алейников впервые встретил его осенью сорок первого, когда тот незадолго до этого вернулся из заключения, отсидев свои шесть лет. И разговор их, короткий и нелёгкий для обоих, уже несколько дней стоял в ушах Якова:
«— Здравствуй.
— Здравствуй…
— Узнал, стало быть?
— Я не забывал. Во сне часто снишься.
— Обижаешься, понятно, на меня?
— Да нет…»
Интересно, думал сейчас мучительно Алейников, помнит ли Иван тот их разговор? Конечно, не забыл… Есть события, поступки, люди, которые никогда, до самой гробовой доски, не выветриваются из памяти, не стирает их время. Останется ли он, Иван Савельев, жив? Пусть останется…
Алейников во время той встречи с ним ещё считал, что отсидел свой срок он справедливо, и с холодной усмешкой спросил ещё: «В военкомат, Иван Силантьевич, не вызывали тебя?» А тот ответил, как тогда ему показалось, с вызовом, с нехорошим смыслом: «Нет. А сам не напрашиваюсь. Вызовут — что ж, приду».
Ну да, подумал тогда Алейников, куда ж денешься, придёшь. И на фронт поедешь. Только быстренько у немцев окажешься, перебежишь к ним.
И вот — давно Иван на фронте. И не перебежал на сторону немцев. У немцев оказался брат Ивана, Фёдор, которого Алейников считал человеком верным и преданным. Ах, как права, как бесконечно права была Галина, бывшая жена, которая, уходя от него, бросила: «Ты глуп и тупоголов, как…»
— Самоходку они бросили за минуту до взрыва баков с горючим, как доложил Магомедов вчера по рации, — проговорил снова Демьянов. — И к высоте, к Ружейникову, сумели отойти. А немцев мы остановили только на окраине Жерехова.
Начальник штаба дивизии задымил ещё гуще, поглядел вверх, за вершины деревьев.
— Боюсь, погибнут твои земляки. А мы помочь пока бессильны… Но останутся живы или нет, надо, я думаю, их всех к Герою представлять. Недавно твоих земляков к ордену Ленина представили. А надо бы сразу к Герою. Ничего, мы исправим это. Обязательно исправим.
Подполковник бросил окурок вниз между ног, раздавил его носком сапога.
До блиндажа начальника штаба дивизии никаких звуков войны не доносилось, стояла здесь ничем пока не нарушенная тишина, в душной тени под соседними соснами жужжали откуда-то взявшиеся две или три пчелы.
— Высоту эту нам приказано завтра к утру взять. А чем? Мы просили подкрепления, а нам из штаба армии прислали только штрафную роту. А что рота — сотня с чем-то человек…
— Рота? Штрафная? — откликнулся Алейников. — А ты когда-нибудь имел дело со штрафными ротами?
— Не случалось как-то… Разве нам штрафники нужны? Наша дивизия стоит на стыке двух армий. А, какая это дивизия! В ней едва-едва четыре сотни бойцов осталось. В приданных двух полках тоже всего ничего, одни названия. Дивизия соседней армии от нас почти в двух километрах. Немцы этого ещё, судя по всему, не знают. А узнают, нащупают это место — и зайдут к нам в тыл. Тогда что? Заткнуть нам эти два километра нечем.
— Не зайдут. Там непроходимые болота.
— Да, может быть, только этим и объясняется, что немцы пока не ударили с тыла…
Алейников ещё посидел, задумавшись. Пчёлы под соснами всё жужжали.
Загудел, приближаясь, автомобильный мотор, из-за сосен выкатился трофейный «опель-капитан» в маскировочных пятнах. Алейников и Демьянов одновременно повернулись на звук.
— Ну, пора мне ехать, — сказал Алейников. — Своих земляков Савельевых, останутся живы, отыщу как-нибудь… если успею. На днях в тыл к немцам ухожу. Прощай.
— Ты… сам? — удивился Демьянов. — Зачем?
— Ну, зачем… — усмехнулся Алейников, вставая. — Есть кое-какие дела…
Говоря это, Алейников ощутил, как в его ушах тоненько запело, зазвенело, будто какая-то пчела, жужжавшая под соснами, подлетела к самому лицу. Откинувшись к стволу сосны, он во все глаза глядел, как из подкатившей машины вышел сначала ординарец начальника штаба дивизии Бродников, потом длиннорукий верзила капитан, непонятно как уместившийся в машине, затем коротенький по сравнению с ним, хотя тоже кряжистый, неповоротливый, старший лейтенант. Верзила как-то нехотя выпрямился во весь свой двухметровый рост и, медленно раскачивая огромными, тяжёлыми, как камни, кулаками, сделал несколько шагов к вставшему навстречу начальнику штаба, поднял широкую ладонь к пилотке.
— Товарищ подполковник! Командир переданной в оперативное подчинение вашей дивизии Сто сорок третьей отдельной армейской штрафной роты капитан Кошкин и агитатор роты старший лейтенант Лыков прибыли для получения боевой задачи.
Капитан докладывал не торопясь, отчётливо выговаривая слова. И каждое слово, казалось Алейникову, тяжёлой свинцовой каплей падает на горячую землю, ему под ноги, и взрывается там. Он смотрел на широченную спину Кошкина, обтянутую порыжевшей от солнца гимнастёркой, на огромные лопатки, похожие на крылья большой и сильной птицы, и почему-то думал, что, если в эту спину и ударит пуля, она ни за что не пробьёт её, отскочит, как от танковой брони.
— Кто-кто? — переспросил подполковник Демьянов, выслушав доклад. — Как это понять — агитатор?
— Так у нас называется заместитель командира роты по политической части, — спокойно ответил Кошкин, не отрывая руку от пилотки, тоже старой, давно облинявшей.
— Вольно, — произнёс Демьянов, с нескрываемым любопытством и даже удивлением разглядывая громадного капитана и старшего лейтенанта. Но те, видимо, давно привыкли к этому, стояли себе, ожидая дальнейших слов начальника штаба дивизии. Руку капитан опустил, но держался всё же навытяжку.
Демьянов поглядел на Алейникова. Кошкин тоже скосил свои пронзительно чёрные глаза, скользнул ими равнодушно по его фигуре и опять стал глядеть в лицо подполковника. «Не узнал», — с облегчением почему-то подумал Яков, ясно понимая, что через какую-то минуту он сам подойдёт к нему, поздоровается и всё разъяснится. А какие первые слова скажет Кошкин, узнав наконец его, Алейникова? Что будет у него в голосе, в глазах? Удивление? Брезгливость? Презрение?
— Ну, и… сколько вас в роте? — спросил Демьянов как-то негромко, вкрадчиво. — Какова численность?
— Одна тысяча девяносто два бойца, не считая постоянного состава, — отчеканил Кошкин.
— Сколько?! — Демьянов даже отступил на пару шагов.
— Одна тысяча девяносто два бойца, не считая…
«А за что нас, Яков Николаевич?» — гудел в ушах Алейникова этот же голос, который докладывал подполковнику о численности штрафной роты. Тогда только этот голос был глуше, он был усталый и от усталости, видимо, равнодушен, хотя печальные, обречённые ноты прорывались в нём сами собой. Тогда он, Яков Алейников, зимней и лунной ночью тридцать восьмого арестовал вот этого человека и председателя Шантарского райпотребсоюза Засухина одним заходом. Ясно, будто это было вчера, Яков припомнил, как он стучался в двери сперва одного, потом другого, как из домов обоих доносился женский и детский плач, когда он их уводил… Потом этот вот капитан с колючими короткими усами, почти полностью поседевшими, тогда безусый, в сапогах, тужурке и старенькой меховой шапке, наблюдал, как дежурный камеры предварительного заключения расписывается в книге в приёме заключённых, и тут-то он негромко и спросил: «А за что нас, Яков Николаевич?»
Алейников, по-прежнему сидя на врытой в землю скамейке, поставил локти на колени, ладонями закрыл щёки и уши. Ладони были горячими, он услышал, как в пальцах толчками бьётся кровь. А может, не в пальцах, а в висках…
— Что значит не считая постоянного состава? — будто издалека донёсся голос Демьянова.
— Постоянный состав, товарищ подполковник, — это офицеры и сержанты роты. Мы с Лыковым, командиры взводов, помпохоз, старшина роты, медицинский персонал… Всего человек около тридцати, — ровно докладывал Кошкин, опять же нисколько не удивляясь вопросу подполковника. Голос командира роты то отчётливо доходил до Алейникова, то пропадал куда-то, проваливался. — А остальные — переменный, значит, штрафники, заключённые. У нас дело ведь такое: кровью смоет человек преступление — снимаем судимость, отправляем в обычные войска. А в роту поступают новые. Потому и переменный называется.
— Понятно, — сказал Демьянов. — Спасибо, капитан, за разъяснение. Извините уж.
— Это всё обыкновенно, товарищ подполковник. Нам постоянно приходится объяснять…
Яков Алейников, чувствуя, как в груди разливается что-то неприятное и холодное, поднялся рывком и шагнул к капитану и подполковнику. Те одновременно повернулись навстречу.
— Здравствуй, Данила… э-э…
— Иванович отчество моё, Яков Николаевич, — так же неторопливо, как рассказывал о составе и численности штрафной роты, проговорил Кошкин. — Здравия желаю, товарищ майор.
— Ты… узнал меня?
— Так точно, Яков Николаевич. Ещё из машины, когда подъезжали. Глаз у меня зоркий. Рубец-то на щеке у тебя памятный.
Демьянов с изумлением переводил глаза с одного на другого.
— Вы знакомы, выходит?
— Земляк это мой, — промолвил Алейников.
— Как? Ещё один?!
— Что поделаешь! Земля, видать, тесновата стала. Значит, рубец? И тоже… по ночам я тебе снился, выходит?
— Никак нет, Яков Николаевич. Думать о тебе частенько думал. А чтоб сниться — нет. Нервы, должно, у меня крепкие.
Подполковник Демьянов слушал этот разговор и ничего не понимал.
* * * *Спустя час капитан Кошкин, сильно размахивая тяжёлыми, как гири, кулаками, нагнув голову, по-журавлиному шагал вдоль улицы деревеньки Малые Балыки, когда-то уютной, видимо утопающей в тополиных зарослях, а сейчас почти начисто стёртой с лица земли огненным валом войны. Ступал он тяжело, из-под хромовых, порядком разбитых сапог тугими фонтанчиками брызгала пыль; Кошкин, кажется, с любопытством глядел на стреляющие из-под ног пыльные струйки и негромко рассказывал:
— До самой войны, Яков Николаевич, я сидел… Вместе мы с Засухиным были в лагере строгого режима. Помнишь Василия Степановича-то?
Кошкин поднял голову, глянул на Алейникова. Тот, наоборот, опустил свою.
— Ты прости, Алейников… Ты попросил рассказать, я и говорю.
— Ничего… Ты не жалей меня.
— Да мне что тебя жалеть? — усмехнулся Кошкин. — Ну вот… Лагерь большой был, на севере, в самой почти тундре. Скучать было некогда. Там, в тундре этой, и остался навсегда Засухин Василий Степанович… Воробьёв, стой! — закричал вдруг Кошкин вслед обогнавшему их грузовику, замахал руками.
Машина остановилась, из кузова, заваленного какими-то мешками и тюками, выпрыгнул коротконогий старшина, подбежал, приложил руку к пилотке.
— Ты что, сам за «делами» заключённых, что ли, ездил? — Кошкин кивнул на грузовик. И, повернувшись к Алейникову, пояснил: — Это старшина нашей роты.
— Никак нет, товарищ капитан. Я попутно — проверить, не осталось ли какого имущества в эшелоне по разгильдяйству и недогляду. Ничего вроде…