— Именно.
Пустынно и тихо было возле небольшой речушки, из которой пили, в которой смывали, конечно, грязь и пот, обмывали раны и немецкие, и русские солдаты, в которую падали немецкие и русские снаряды, берега которой размалывали колёса и гусеницы наших и вражеских машин. Израненные, искромсанные во многих местах эти берега, казалось, ещё дымились, в яминах и воронках будто стоял до сего времени пороховой чад и дым. Свирепая и безжалостная битва не однажды подкатывалась к речушке, не однажды бушевала над её слабеньким и неглубоким руслом, и Алейникову вдруг почудилось, что речонку сто раз могла уничтожить страшная война — завалить крохотную, малосильную полоску воды взрывами бомб и снарядов, затоптать колёсами и гусеницами, — а всё не уничтожила, не в силах была уничтожить, и упрямая речушка вот течёт и течёт, пробиваясь сквозь перепутанные, переломанные, обожжённые кустарники и травы, вскипает под солнцем на маленьких своих перекатах, негромко позванивает слабенькой волной, а в крохотных омутах крутит травинки и листья, пока течение, не приметное даже и глазу, не выбьет их на существующий и у этой речушки стрежень и не понесёт их куда-то дальше.
— Да от людей… — в третий раз повторил Яков Алейников. — Вот что я скажу тебе, Зубов. Есть разные… разные преступления против людей и против жизни. И я обо всём этом думал — уж поверь мне, — много думал и раздумывал! Одни преступления люди могут простить легко. Стоит, как говорится, покаяться — люди поверят и простят. Они добрые, люди. Прощение за другие надо заслужить делами. Иногда всей жизнью. — Алейников судорожно проглотил слюну. — Иногда смертью только можно это заслужить… Но бывают и такие преступления которые не прощаются. Никогда не прощаются, как бы ни старался потом. Тут хоть жизнь отдай. Ни при жизни, ни после смерти… Закон даже может простить, а люди — нет.
— Например?
— Например, измена Родине.
Алейников смотрел на Зубова, но тот стоял к нему боком, скрестив руки на груди и сжимая большими заскорузлыми ладонями плечи, смотрел куда-то в сторону сожжённой войной деревни.
— Останешься живой — подумай обо всём этом. Ведь уцелеешь если, жить как-то придётся.
— Выходит… если освободят меня после завтрашнего боя, выйдет, что не сам я прощения за свои преступления заслужил, а просто… закон мне простил?
— Так выйдет, — кивнул Алейников.
— А люди пока не простят?
На это Алейников лишь пожал плечами: я, мол, всё сказал, что ж ещё добавить?
— И по твоим рассуждениям выходит, что отца… моего отца ни закон, ни люди никогда не простят?
Алейников прищурил глаза, уголки губ его опустились вниз.
— Никогда. Он был наш классовый враг. Непримиримый и жестокий. Таким и остался до самой своей гибели. Как же могут его люди простить?
— Люди на блюде! — усмехнулся вдруг Зубов зло, едко, кажется, даже остервенело, уронил вниз руки. — Ну, прощевай ещё раз, Яков Николаевич… Спасибо за политбеседу.
Зубов всё с той же откровенно враждебной усмешкой секунду-другую глядел ему в лицо, резко отвернулся и пошёл вверх по тропинке в сторону деревни, раскачивая широкими плечами, обтянутыми порыжелой гимнастёркой. Не останавливаясь, повернул вдруг голову, проговорил отчётливо:
— Не на блюде даже, а на горячей сковороде.
Никакой усмешки теперь на лице его не было.
… — С кем это вы, товарищ майор, долго так беседовали? — поинтересовался Гриша Ерёменко, когда они ехали изрытым просёлком в расположение дивизии, соседней с 215-й: Алейников хотел поглядеть, нет ли там более удобного места для предстоящего перехода его группы линии фронта.
— Так… Любопытный человек, — ответил Яков и больше ничего объяснять не стал, лишь потрогал шрам на левой щеке, оставленный на всю жизнь шашкой полковника Зубова. «Не на блюде, а на горячей сковороде…» Алейников нахмурился и вдруг подумал: «А ведь Зубова, если он после завтрашнего боя останется живым, можно было бы, пожалуй, взять с собой в тыл врага. Смело можно было бы…»
Но мысль эта, мелькнув, пропала и больше не возвращалась. Другие дела и заботы нахлынули на Алейникова.
* * * *Вчера вечером самоходка Магомедова, о которой Алейникову рассказывал начальник штаба дивизии подполковник Демьянов, смяв вражескую батарею, неслась среди толп бегущих куда-то немцев, давила их, разбрасывала тупым рылом, вздрагивала от каждого выстрела, и у Семёна возникло ощущение, будто тяжёлая машина всякий раз на секунду останавливалась, а потом стремительно бросалась дальше в свистящий дымно-огненный ад, сама распуская за собой жёлто-чёрный хвост дыма. Она горела уже давно, поджёг её какой-то рыжий немец, кинувший под гусеницы из окопчика гранату. Семён увидел немца, находящегося впереди и чуть сбоку, уже в тот момент, когда он размахивался, и невольно прикрыл на мгновение глаза. Граната должна удариться сбоку в левую гусеницу, точно посередине, Семён это почувствовал, она порвёт траки — и тогда… Тогда грозная, не танк, конечно, но всё равно грозная и могучая машина превратится в беспомощную стальную коробку, каких много вон торчит по всему полю и у подножия высоты, откуда била наша батарея.
Взрыв ухнул не страшный — сколько Семён пережил уже и таких взрывов, и прямых попаданий в броню снарядов и бомб! — гусеницы остались целы, но через какие-то секунды в машину потёк едкий дым. Ещё до того как он потёк, Семён круто развернул самоходку и, сжав зубы, в звериной ярости бросил её на окопчик. Он ещё раз увидел того же немца, который теперь трясущимися руками хватался за край окопчика, пытаясь из него выскочить. «Идиот безмозглый!» — злорадно подумал Семён, увидев, что окопчик глубокий и, если бы немец остался в нём, упал на дно, ничего ему бы не сделалось, разве бы присыпало немного землёй. Теперь же для него спасения не было…
— Куда эдёшь? Куда эдёшь? — заорал командир самоходного орудия лейтенант Магомедов. — Сержант! Назад!
— Горим! Команди-ир!.. — задыхаясь, прокричал в ответ Семён, круто разворачивая машину, подмявшую рыжего немца.
— Мы, кажись, врюхались, — послышался голос Ивана. — Слева нас танки отрезают!
— Шайта-ан! — визгливо воскликнул командир самоходки. — Ну ладно, ну ладно… Разворачивайся ещё! Направо! Будем пробиваться назад, к своим!
— Да куда? И справа вон немецкая колонна прётся! — опять прохрипел Иван.
Две-три секунды Магомедов молчал, затем обезумевшим голосом скомандовал:
— Вперёд… к высоте! Пробьёмся к нашей батарее!
Семён, подчиняясь приказу, бросил самоходку к высоте, которую обтекали вражеские танки. По ним били с холма наши пушки, а по холму яростно молотили из своих орудий немецкие танки, фонтаны из огня и земли делались всё гуще, и скоро высота почти потонула в дыму и сухой, горячей пыли. Самоходное орудие тоже стреляло раз за разом, но попадал ли дядя Иван в немецкие машины, Семён не видал. Пламя, хлеставшее откуда-то сбоку, временами доставало уже его плечо.
— Боеукладка горит! — страшно прокричал Иван. — Счас рванёт!
— Глуши мотор! Всем из машины!
Семён на землю вывалился мешком, глотнул полную грудь воздуха, который был не намного свежее, чем в машине, с дымом и бензиновой гарью, но всё же им можно было дышать. Несколько мгновений он лежал, распластавшись, прижимаясь к земле грудью, чувствуя, как саднит обожжённое плечо. Лёжа, он ничего не видел из-за стлавшихся по высохшей траве дымов, только слышал всем телом, как от танковых гусениц и рвущихся снарядов дрожит земля.
— К высоте! Савельевы, где вы там?
— Ага, понятно… — зачем-то вслух пробормотал Семён, приподнялся, увидел в бело-грязном дыму бегущих к высоте дядю Ивана и Магомедова, бросился за ними. Но сзади, шагах, может, в пятнадцати — двадцати, там, где стояла горящая самоходка, рвануло небо и землю, в ушах зазвенело и засвербило, будто туда забилось по комару.
— Сёмка! Семён! Сержант! — как из-под земли донеслись слабые голоса. Они были чужими, Семён не узнал их, только увидел перед собой закопчённое и мокрое лицо дяди Ивана, а выше, чуть ли не под самым небом, угольно-чёрные глаза лейтенанта Магомедова. — Ранен, что ли? Отвечай. Куда? Куда ранен?
Слушать ему было эти голоса почему-то смешно. И ещё смешно было от щекотки в ушах.
— Контузило, кажись…
— Помогай. Таскаем его…
Это было последнее, что он услышал. Затем провалился в небытие.
…Он очнулся в темноте оттого, что на него посыпалась земля, увидел сбоку тёмный звёздный квадрат, выполз, встал во весь рост и пошёл куда-то. Комары, недавно бившиеся об барабанные перепонки, теперь летали и летали вокруг головы, попискивая. Семён, не понимая, что это свистят пули, поморщился и даже, пытаясь отогнать назойливое комарьё, несколько раз взмахнул рукой.
— Ты?! Обалдел совсем! — донёсся обозлённый крик до него опять еле слышно, как из-под земли. Но теперь Семён узнал голос дяди Ивана. А потом разглядел во мраке его самого. Без пилотки, в расстёгнутой гимнастёрке, он лежал на бруствере траншеи и, полуобернувшись, сверкал белками глаз. — Ложись! Сёмка-а!
Семён теперь догадался, что это не комары попискивают вокруг головы, а пули, что идёт бой. Он понял, что хочет от него дядя Иван, но не лёг, даже не пригнулся. Он так во весь рост и дошагал до траншеи.
— Ог-гонь!
Сбоку стояло, оказывается, невидимое в темноте орудие, и теперь, когда оно выстрелило, пламя на мгновение осветило пушку, сгорбившегося над панорамой наводчика и подносчика снарядов, бравшего из ящика новый заряд.
Иван метнулся к подошедшему Семёну, рванул его в траншею.
— Ты что?! Пришьют, как козявку! Ну, слава богу, живой. А то я думал — в блиндаже тебя накрыло…
— Чего? — спросил Семён и не расслышал почти своего голоса. «Ну да, контузило, — равнодушно подумал он. — Уши, наверное, порвало…»
— В блиндаж мы тебя положили… А они лезут и лезут. Третий раз отбиваемся. На! — Иван сунул ему автомат. — Это ведь нашу самоходку рвануло. Я думал, ты успеешь отбежать. А ты, тетеря…
В стороне, метрах в десяти от первого орудия, выстрелило второе. Семён поглядел в ту сторону, где блеснул и тут же потух язык пламени, взял автомат.
— А что тут?
— Весёленькая обстановочка, Сёмка, — проговорил Иван, ударом ладони защёлкивая новый диск в ручной пулемёт. — Кругом немцы. Тут, на высоте, две пушки да нас шестеро. Не считая мёртвых. Мёртвых, правда, много… Две пушки от батареи осталось. А где наши, неизвестно.
В это время там, где только что выстрелило второе орудие, тёмным бугром вспухла земля, внутри земляной тучи закрутилось красное с чёрными прожилками пламя, и, прорвав сразу во многих местах оболочку бугра, огонь стрелами ударил в небо. Между стрел, крутясь, взвились какие-то короткие обломки и стали с глухим звоном падать рядом с Семёном. Он поглядел на один такой обломок и увидел, что это снарядная гильза. Затем сверху посыпались дождём комья земли, больно заколотили по голове, по спине.
— Ложись! Голову береги! Голову…
Как беречь голову, Семён не знал, но всё же лёг на дно траншеи.
Когда комья сверху сыпаться перестали, он поднялся, отряхнулся, выдернул присыпанный землёй автомат. Едкий запах сгоревшего тола раздирал горло. Семён похрипел, помотал головой и сплюнул.
— Слава богу, теперь нас четверо вроде осталось. Ты, да я, да Магомедов с Ружейниковым, — со страшной усмешкой проговорил Иван. — У той пушки было двое. Четверо да орудие одно… Ах, сволочи!
Иван глянул в темноту за бруствер, потряс свой ручной пулемёт, будто выбивая из него землю и песок, установил попрочнее сошки, обернулся.
— Давай, Сёмка! В нише ещё три заряженных диска. И гранаты, кажись, есть. Чего сидишь, они лезут же!
И его пулемёт остервенело застучал. Спина Ивана задёргалась от выстрелов.
Крик Ивана и звон коротких пулемётных очередей заставили Семёна метнуться к брустверу. Сжимая автомат, он упал грудью на земляной ровик. Внизу, по скату холма, горело три танка. Два уже еле-еле дымились, они подбиты были, может быть, ещё днём, а третий, который был ближе всех от траншеи, полыхал ярким костром, и в небо, освещённое заревом, ввинчивался чёрный и толстый дымный жгут. В колеблющемся свете Семён различил немцев. Короткими перебежками они продвигались вверх, к ним. Вскинув автомат, Семён нажал на спуск и не разогнул пальца, пока не кончился диск.
— Что делаешь, Сёмка?! — донёсся до него крик, когда автомат в его руках перестал дёргаться. — Что делаешь? Короткими, говорят тебе!
Иван кричал, видимо, давно, лицо его, повёрнутое к Семёну, было мучительно перекошено.
— Беречь патроны! Понятно-о?!
За горящими танками взад и вперёд ползало три или четыре фашистских машины, башни их время от времени изрыгали пламя. Но снаряды рвались то справа, то слева за позицией батареи, хотя и недалеко. «Стрелки, мать вашу!» — злорадно выругался про себя Семён, вталкивая в приёмник новый диск. Единственное 76-миллиметровое противотанковое орудие системы «ЗИС-42», оставшееся от бывшей грозной батареи, отвечало беспрерывно, пламя от его выстрелов раз за разом светло вспыхивало над головой. Но и его снаряды то не доставали до немецких машин, то перелетали. «Алифанова бы на вас, — так же злорадно подумал Семён, засекая упавшего метрах в тридцати немца, — Алифанова…»
Немец, грузный и широкоплечий, полежав, вскочил было. Семён дал короткую очередь. Очень короткую, в три-четыре патрона. Фашистский солдат остановился, будто в недоумении, сделал несколько шагов назад, ещё постоял и, как столб, грохнулся на спину. «Вот и отдохни», — усмехнулся Семён.
Один немец упал, а остальные всё двигались и двигались на высоту. Чёрные их фигурки копошились во мгле, мелькали в колеблющемся свете горящих танков. Сколько было немцев, Семён определить не мог. Может, пятьдесят, может, сто. Он стрелял и кого-то убивал, это он видел ясно. И дядя Иван, наверное, кого-то укладывал. Но всё равно фашистов было много. А их всего в траншее двое. Да где-то за спиной ещё двое у пушки. А немцы совсем близко, их можно уже и гранатами достать…
— Сёмка-а! Гранаты! — прокололо ему уши. «Интересно, — подумал Семён, — или дядя Иван кричит небывало ещё громким голосом, или уши мне отложило?» Он, не спуская глаз со всё приближающихся немцев, отложил автомат и нащупал в нише гранаты.
Рядом упал выскочивший из темноты лейтенант Магомедов, низкорослый азербайджанец, тяжело задышал, уткнув лицо в землю.
— А пушка? Вы что?! — повернулся к нему Семён.
— Зачем пушка сейчас нужна будет? Ничего теперь не нужно будет…
Ещё подышав несколько секунд, он оторвал от земли обожжённое пороховыми струями скуластое лицо, вскочил по-кошачьи, отбежал вдоль траншеи метров за пятнадцать, начал из ниши выкладывать на бруствер гранаты.
Пушка за спиной между тем выстрелила. «Значит, там Ружейников какой-то один… один», — отчётливо подумал Семён, зажал в кулаке лимонку и выглянул через ровик. Немцы были совсем рядом, они, человек восемь, бежали кучкой, почти теперь не стреляя.
Семён, ещё помедлив, бросил гранату, три-четыре секунды последил за её полётом. И, убедившись, что она упадёт в гущу вражеских солдат, осел в траншею и, прикрыв глаза, стал ждать взрыва. Граната лопнула с сухим треском, Семён услышал, как с визгом брызнули осколки, открыл глаза. Во мраке был виден ему дядя Иван, — нагнув голову и выставив костлявые плечи, он тоже прижимался к стене траншеи. И Семён понял, что он тоже швырнул только что гранату. Над ним вспыхнуло чернильно-тёмное и тяжёлое, будто литое из чугуна, облако пыли. Потом взметнулось второе, третье… Значит, дядя Иван раз за разом бросил несколько гранат, мелькнуло у Семёна, а вот он, Семён, так не догадался… И, видя, что Иван разогнулся, припал к пулемёту и начал строчить, Семён тоже схватил автомат, высунулся из ровика.
По всему склону плавали в темноте клочья не то дыма, не то пыли, поднятой гранатными разрывами. Справа и слева эти клочья были гуще, закрывали склоны почти наглухо, а перед Семёном, бросившим всего одну гранату, стояла, покачиваясь, всего лишь мутная стенка, просвечиваемая пламенем горящего внизу танка, и он увидел совсем близко от бруствера траншеи скрюченные тела трёх убитых немцев, а дальше, в жёлтой мгле, согнутые фигуры бегущих вниз солдат.