Евгений Нечаев
ПОД ГОРОЙ МЕТЕЛИХОЙ
Роман
Глава первая
Володька сидел на перекладине полевых ворот. Босыми ногами цепко держался за шершавую, изъеденную дождями и ветром плаху; из-под ладошки зорко вглядывался в еле приметную у дальних увалов ниточку дороги. Приятели — Екимка, Никишка и Митька — лежали внизу, у плетня, лузгали семечки из огромного подсолнуха. Тут же примостился и Федька Рыжий с нижней, Озерной, улицы. Он тоже бросал в рот семечки. С краю брал — которых крупнее нету.
По правилу этому Федьке дать бы по шее: на Верхней-то улице кто атаманом?! Володька! И подсолнух он же принес. С вечера еще скрутил в огороде у церковного старосты. Ладно уж, коли сами позвали, пусть ест, — атаманы, они не жадные! А про то, что Володька и есть атаман, — любого спроси. От кого собаки по всей деревне в подворотни шмыгают? От него. Кто на спор к мирскому быку или к Денисову жеребцу с любой стороны подходит? Сунься попробуй! А Володьке, тому хоть бы что! А кто мельничный пруд туда и обратно на спинке переплывает или на Красном яру кто в омут нырнет? Опять на Володьку укажут. И про то, что в Каменный Брод новый учитель едет, он же первым узнал. От самого Романа Васильевича — председателя сельсовета!
Правда, Роман Васильевич не к нему, не к Володьке, лично обращался, а к старику Парамонычу. Обо рвал бы тот доски, которыми школьные окна крест-накрест забиты, взял бы ключи да подмел бы мусор в классах. Парамоныч-то на ухо туговат, не вдруг догадался, про какие ключи его спрашивают: то ли от церкви, то ли про школьные, а может, и сельсоветские; сам председатель их засунул куда-нибудь, а отвечать за всё старику.
Пока Роман втолковывал старику, пока Парамоныч раскуривал трубку, кряхтел да кашлял, пока ключ из застрехи выудил, — Володька успел добежать к Екимке.
Старик ковылял на своей деревянной ноге еще в переулке, а ребятишки уже дожидались его на школьном крылечке, чтобы вместе приняться за нехитрое дело. Пришлось ради этого через огород церковного старосты прямиком махнуть. Тут-то и попался на глаза Володьке подсолнух — спелый-преспелый, шляпка, что решето, до самой земли склонилась; всё равно куры бы выклевали. Спрятали его под крыльцо, чтобы старик не увидел, а утром достали. Ладно, пусть уж и Федька ест, пусть подавится.
Сидит на воротах Володька, щурится.
От околицы до увалов по обе стороны дороги — в рост человека рожь. Глазам больно смотреть на нее, до того напиталась солнцем. Справа — лес; слева за выгоном — речка, за деревней — гора Метелиха. И над всем этим — сосновым бором, речкой Каменкой, расплавленным золотом ржи — разлилось августовское знойное марево.
Смотрит Володька на дымчатые увалы: не пылит ли дорога. День сегодня базарный, мужиков в селе мало, — все в Константиновке. Туда же и татары из соседней деревни спозаранку целым обозом тянулись. Носит их тут. Того и гляди, овсы потравят. Или свернут луговым проселком к мельнице, огонь разведут. А лошади по кустам. Этак-то скоро и со своими конями некуда будет в ночное выехать.
«Искупаться бы сбегать на озеро, что ли, — думает Володька, — минутное дело!.. А вороты, кто их учителю откроет? — тут же спрашивает он самого себя. — Не кого-нибудь — не лавочника Кузьму Черного ждем…» Потому и с Федькой объявлено временное перемирие: на одной парте снова сидеть придется. Может, другой раз что и подскажет.
Глянул Володька вниз — от подсолнуха одна середка осталась, а у Федьки всё брюхо шелухой заплевано. «И чего бы себе половину не отломить?» Торопился, чтобы кто другой на столб не залез. Сиди вот теперь, облизывайся. Кто его знает, когда он приедет? От станции добрых полсотни верст, с поклажей-то не шибко разгонишься.
«Смотря по тому, опять же, какая лошадь, — рассуждал Володька, чтобы не думать о растерзанном подсолнухе и не видеть вихрастую, огненно-рыжую голову Федьки. — Если с вечера выехал, как дядя Роман говорил, да конь у подводчика добрый, как Воронко у Андрона, стало быть, ночевал в Константиновке. На базаре чего ему делать? Небось в городе всякого накупил. Припаздывает, однако: солнце-то, вон оно где!»
Дружки покончили с семечками, разломали опустошенную шляпку подсолнуха на части и принялись кидать ими один в другого.
— Ну что там, не видно? — спросил Екимка и, не дождавшись ответа, пошел колесом по лужайке.
Митька с Никишкой тоже забрались на ворота, а Федька, упираясь плечом в поперечный брус, с натугой отводил в сторону тяжелое полотно и с размаху толкал обратно. Ворота хлопали по столбу, приятели хохотали.
Потом надоело и это, снова повалились на траву. По-цыгански бороться начали — ногами: кто кого через голову перевернет. У Федьки здорово выходило: и Никишку и Митьку враз перекинул. А Екимка и лечь рядом с ним побоялся: слаб он против Рыжего.
«Обожди, ужо сам за тебя примусь», — в досаде за своих дружков подумал Володька. И только было собрался спрыгнуть вниз, заметил далеко впереди серое облачко пыли; катилось оно по склону холма, за ржаным разливом.
— Едут! — крикнул Володька. И в ту же секунду был на земле.
Ждать пришлось долго. Но вот и заливистый звон колокольчика, топот и храп лошадей. Ребята бросились к воротам, откинули скрипучее полотно до плетня, подперли рогулькой. Друг за дружкой прижались к столбам. Володька один на дорогу вышел.
И вот тебе на — почта! Пара взмыленных вороных вымахнула тарантас с кожаным верхом на пустынную сельскую улочку. С козел рессорной повозки блеснули крепкие зубы чернобородого татарина.
— Рахмат-инде, дускаим! — весело крикнул он и вытянул пристяжную тяжелым ременным кнутом, засвистел по-разбойному.
Коренник выгнул шею, пристяжная возле него — птицей. Колокольчик — взахлеб, и опять пусто на улице.
«Больно-то нужен мне твой рахмат», — недовольно подумал Володька и сплюнул под ноги. Татар в селе недолюбливали: и вера у них другая, и конину едят. И у каждого — нож. Постоял малость и потом уже, когда пыль улеглась и в бору за Метелихой умолк колокольчик, буркнул нехотя, как сосед Андрон:
— А ничего, добрые кони у этого черта Шарифки. Точат зубы небось конокрады с Большой-то Горы. Не зря вон какой револьверт на боку!
— Да и нашим, с Ермилова хутора, тоже, брат, пальца в рот не клади, — подал было свой голос Екимка. — Про Пашаню-то Ермилова что толкуют?
— Наши супротив тех сосунки, — урезонил приятеля атаман, — ты послушал бы, что Андрон говорит: «На Большой Горе что ни двор, то вор, а где двор пошире — там вора четыре!» А еще сказывают: в озере там рыбы невпроворот, а взять не могут, потому — все дно барскими да княжескими каретами завалено и человеческими костями. Там ведь как при царе-то было? Места кругом гиблые, у Провальных ям среди бела дня лошадей под уздцы хватали. Ямщика и хозяина кистенем между глаз, возок с крутояра в воду, а лошадок в лес. Вот какие там люди — на Большой Горе!
Ребятишки слушали — не дышали, а Екимка мигать принялся часто-часто.
Конокрад — последнее дело. Это уж не разбойничек, не удалой добрый молодец, про которого и в песне поется:
Конокрадов в деревне боялись и при случае били насмерть. А самого главного — одноглазого татарина Гарифуллу — часто видели у Ермилова хутора. И не трогали. Больше того, — если случалось тому заехать в деревню на масленой неделе или в престольный праздник — потчевали, как самого дорогого гостя.
Вся округа знала: Гарифулла сам не ворует, но у кого бы ни пропала лошадь — в Константиновке, в Каменном Броде, у хуторских — первым делом шли к нему в Кизган-Таш. Мужик продавал коровенку и относил этому одноглазому змею последний рубль.
Гарифулла встречал мужиков гостеприимно: сам вздувал самовар, доставал с полки бутылку.
— Какой твой лошадка? — сочувственно спрашивал он после первой же рюмки. — Пузатый такой гнедой кобыл? Левый ухо сеченый… Сам, наверно, бежал, непутаный был…
— Точно! — радовался мужик. — По приметам — она…
— Черный урман знаешь? Шабра говорил, за Гнилым речкам твой лошадь гуляит.
Шел мужик в Черный лес за Гнилую речку. Точно — стоит кобыла под деревом, сонно шевелит отвислой губой.
…До вечера валялись ребятишки в траве у околицы, обо всем переговорить успели: и про то, что в старом, заброшенном барском доме кто-то ходит ночью по лестницам, что в котловане под мельницей живет волосатая голая девка, а у Провальных ям вот уже сколько лет встречают зарезанного ямщика, — ходит по лесу с уздечкой, ищет своих лошадей.
Незаметно подкрались сумерки, а учитель так и не приехал. Федька первым уходить собрался, поддернул штаны, глянул искоса на Володьку:
— Брешешь ты всё. И про учителя нового, и про конокрадов с Большой Горы. Не все же там воры!
— Это я-то брешу?! — у Володьки побелели губы.
Быть бы тут потасовке, да у ворот подвода остановилась, — кузнец Карп Данилович с базара вернулся. Федька бросился открывать ворота, вскочил потом на задок телеги.
— Я тебе это попомню! — погрозил кулаком Володька. — Будешь знать.
— А про что мне знать-то? — издали уже выкрикнул Федька. — Про то, что ты — Меченый?!
Запустил Володька вслед камнем, попал в колесо. Кузнец обернулся, придержал вожжи, но у ворот никого уже и не было. Только у межи шевелилась рожь, кланялась в разные стороны.
* * *Володька рос без отца. Чуть свет скатывался с полатей, — ломоть хлеба за пазуху — и в дверь. Половину куска — собаке, да с нею же вместе — на улицу. Да не в калитку, как добрые люди, — через забор. Только пятки сверкнут. И до вечера.
Мать вздохнет, головой покачает: в кого только такой уродился!
Озорным рос Володька, задиристым. Первым в речку с разбегу бросался, когда вода еще студеным огнем обжигала; а по осени затянулось малость ледком, смотришь, а он уже между полыньями на самодельных коньках кренделя выписывает; на лыжах с Метелихи несется — ветер свистит да треплются за спиною полы распахнутой шубенки.
Шести лет ему не было, когда ребята постарше в речку из лодки его выбросили. Выбрался. И в тот же год осенью до полусмерти расшибся. Вздумалось ему на бычке поповском по улице прокатиться. А бычок-то во двор да на полном телячьем галопе — в сарайчик (дверка низенькая — только бычку проскочить). Ударился Володька о перекладину, кровью залился. Так на всю жизнь на лбу вмятина и осталась. И прозвали Володьку Меченым.
Не терпел Володька прозвища, в драку лез. Гонит другой раз по улице ораву таких же, как сам, сорванцов. Хлещет с плеча хворостиной. На голову выше себя парня подвалит. Тот со слезами — к братьям постарше. Поймают они Володьку, намнут бока… А он никому не жаловался. Придет домой, когда в небе звезды зажгутся, кринку молока опорожнит и мимо матери боком да на полати. Так и рос — в синяках и шишках. Растрепанные волосы выгорели, не понять какого они цвета; в глубоко посаженных ястребиных глазах зеленые огоньки; штаны порваны, а кулаки всегда наготове.
Больше всего доставалось от Володьки садам и огородам. Во всей деревне не было яблони, на которой не оставил бы он клочка от своих штанов, не было грядки, первый огурец с которой не пропал бы среди бела дня.
Но жадным Володька не был: сорвет одно-два яблока, морковку выдернет, и всё, хватит. Если хозяин приветливый, Володька даже помогать напрашивался.
Вот Андрон Савельевич, сосед. Мужичище кряжистый, неразговорчивый, бородой до глаз зарос, на медведя с рогатиной хаживал. И всё в одиночку, молчком. Побаивались Андрона в деревне, а ребятишки стороной обходили при встрече. А Володька в любое время мог запросто подойти к воротам Андрона и дернуть щеколду за веревочку. Нет у того наследника в доме, одна Дуняшка. А от девки велик ли прок. Вот и полюбился Андрону Володька, потому и в сад к нему Володька ходил беспрепятственно. Все сучки сухие срежет, кору старую соскоблит на деревьях, крапиву с корнем повыдергивает. И Андрон был спокоен: раз Володька в саду — никто туда носа не сунет.
Рядом с Андроном Денис живет — ядовитый старик, жадюга. Этот сам в шалаше ночует, да караулить-то ему нечего. Сад год от году хиреет, яблоко мелкое, червяками источено. Был у Дениса сын Игнат, старше Володьки лет на пять. Так его Володька и в счет не считал: какой это парень! Вечером мимо кладбища один не пройдет. Да и кособокий к тому же, и зубы у него гнилые. Такого и девка любая побьет.
Володьку тянуло к приключениям. Где старик да старуха — чего туда лезть? Это совсем и неинтересно. Вот где яблоки по кулаку, наливные, где хозяин злой, где собака на ночь с цепи отвязана — это вот дело!
Когда его заставали в чужом саду, лучше было не гнать, не травить собакой. Мстил жестоко. Разгородит плетень — заберутся в огород свиньи, всё начисто перероют. Или — другой хозяин выглянет зорькой на подворье, почешется на крылечке, потом, нехотя так, прошлепает босыми ногами за пристройку, да так и ахнет: и ветру вроде бы не было за ночь, а в саду вся земля сплошь, яблоками усыпана.
Староста церковный, Иван Кондратьич, оберегая свой сад, навязал рыболовных крючков на деревьях, осколков от битых бутылок набросал вдоль тына, ружьем грозился. Не помогло. Как-то вернулся он из города, старостиха баньку ему приготовила. Моется сам- то, хлещется веником, на квасу распаренным. И так это разморило старосту, в предбаннике полежать захотелось. Толк в дверку — не поддается, нажал плечом — приперта. Глядь в оконце, а по саду Володька разгуливает.
Свету белого мужик не взвидел, а пуще всего оттого, что ходил Володька по саду не торопясь, как по своему собственному. И, также не торопясь, в разных местах на эти самые рыболовные крючки развешивал Старостине добро: где порты, где рубаху; да повесить- то норовил повыше, чтобы с земли не достать. А дело было в субботу, сад у Ивана Кондратьича возле церкви, — на пригорке девки с парнями собрались. Старостиху хоть кричи, хоть нет, — глуха, как пень. Так и сидеть бы мужику до утра, да где-то уж за полночь старуха проведать догадалась.
Драла Володьку мать. Молчит, смотрит зверенышем; пробовала уговорами — ничего не помогает.
— Вон у них сколько! У нас бы такой сад, каждому говорил бы: заходи, ешь сколько влезет!
— Ну, а зачем же ты свиней напустил в огород к Улите, Ивана Кондратьича на всю деревню ославил?
— И еще напущу, не жадничай! Я у нее всего-навсего одну морковку сорвал. Три гряды у нее. Я бы, может, в другой раз и не посмотрел в ту сторону. А она — жаловаться… Попомнит теперь! А Иван-то Кондратьич тоже хорош! В церкви стоит, как Николай- угодник, а тут скосоротило его, что на заборе меня увидел. Да я, может, и лезть к нему за этими «китайками» не собирался вовсе: их до мороза ждать надо! Сидел на заборе, и всё. А он Тузика на меня!
Учился Володька не ахти как прилежно, во втором классе два года сидел. Редкий день домой приходил, чтобы пуговицы на шубенке «с мясом» не были вырваны. С порога запустит сумку под лавку и опять на Метелиху с лыжами. И снова вздыхает мать: не найти на Володьку управы. Безотцовщина — одно слово.
Как-то летом поп Никодим поймал Володьку в церкви. Дело было в предпраздничный день, сторож Парамоныч храм проветривал, а ребятишки на площади в лапту играли. До упаду набегались. Жарища на улице — не продохнуть, а в церкви прохладно.
Парамоныч сидит себе под березкой, постукивает кочедыком, лапоть лыком мореным наковыривает, не слыхал, как у него за спиной проскочило в раскрытую настежь дверь с полдюжины мальчишек и давай колобродить в святом месте. В алтарь пролезли, под престолом в прятки играть принялись, в парчовые одеяния облачились и кого-то не то венчать, не то отпевать вздумали.