Перед прыжком
(Роман) - Еремин Дмитрий Иванович 4 стр.


И вот сытая заводская лошадь легко вынесла директорские двухместные санки из распахнутых ворот заводского двора. В них, укрыв медвежьей полостью колени, сидели Круминг и Ленин. Следом за санками верхом на лошади выехал егерь Никита Лихачев. Его помощник по сегодняшней охоте рабочий кремлевского гаража Плешков и Ян Рудзутак с Крыленко, приехавшие из Москвы вместе с Лениным, еще раньше были отправлены к месту охоты на других санях.

Охотники пересекли по деревянному настилу пристанционные пути, миновали засыпанное снегом кладбище и двинулись к небольшому сосновому лесу, где размещался поселок местной службы московских полей орошения, а за поселком лежали разбитые на квадраты «карты» этих полей.

Еще накануне егерь вместе с Плешковым, частым спутником Владимира Ильича в такого рода поездках, выследили и обложили флажками лису, ходившую мышковать на жирные перегнойные «карты» полей, где из года в год плодилось множество полевок. Между «картами» щетинились заросли кустарника и бурьяна. За полями тянулось покрытое льдом и тоже заросшее кое- где кустарником и камышом мелкое Зенинское озеро. За ним кустарник был гуще, выше, постепенно переходил в небольшой лесок, а дальше, на противоположном берегу реки Чернавки, виднелся сосновый бор с темными пятнами мощных елей.

Как почетного гостя Ленина поставили на первый «номер» — возле прогала между флажками: именно здесь — наибольшая вероятность подстрелить лису, которая, спасаясь от преследующих ее гонщиков, конечно, захочет юркнуть в свободный проход.

Было пасмурно, тихо. Легкий снежок вспархивал и кружился над мирной белизной безлюдного поля. В кустарнике за обкладом, перелетая с ветки на ветку, хлопотливо попискивали синицы. За правым краем снежного поля, сидя на вершине высокой сосны и всякий раз низко кланяясь, время от времени каркала ворона, не то приветствуя, не то предупреждая кого-то…

Владимир Ильич умел находить неповторимую прелесть во всякой погоде. И теперь, оставшись один, с улыбкой поглядывал на синиц и ворону, на всю эту мирную зимнюю белизну, на мутное, но не мрачное, а спокойное небо, в котором рождались узорчатые снежинки, на голые кусты в кружевной бахроме инея, на алые язычки флажков, трепещущие на ветру и как бы ловящие своими острыми кончиками вспархивающие над ними снежинки. Под веревкой обклада снег был грубо измят валенками егерей, вмятины следов шли от кола к колу, от куста к кусту, пока не пропадали за новым кустом и мир вокруг не становился опять нетронутым и прекрасным.

Охоту Ленин любил. Не раз и в эти, и в прежние годы бывал он на вальдшнепной тяге в еще залитом вешней водой лесу. Прятался в шалашах и кустах во время утиных перелетов осенью и весной. Таился на тетеревиных и глухариных токах. Бродил по мелколесью в пору бабьего лета, когда заматеревшие тетеревиные выводки с треском вылетают почти из-под ног каменеющих от напряжения собак. Охотился и на лис. Тем не менее любая из этих охот всякий раз как бы заново волновала его, человека горячего, всей натурой своей легко отдающегося азарту.

Волновался он и теперь, хотя мысли о главном, что оставлено, не до конца еще додумано, не доделано им в Москве, не покидали и здесь. Эти мысли шли своим чередом, а рядом с ними, то отталкиваясь, то сливаясь, счастливо текли другие, навеянные этим тихим зимним деньком.

Стоя на своем «номере» за невысоким, но плотным кустом, он с невольной улыбкой радости и покоя оглядывал не очень уж привлекательный, даже, пожалуй, скучный, однообразный и все же милый пейзаж, окружавший его, и легко представлял себе, заранее предвкушая такое радостное удовольствие, когда из-за тех вон кустов за обкладом неслышно выскочит вспугнутая гонщиками лиса — ярко-рыжая, даже почти оранжевая, с темно-бурой вуалькой вдоль всей спины, с чудесным, похожим на хорошо пропеченный парижский long pain, «длинный хлеб», пышным хвостом, который как руль помогает ей преодолевать все встречные повороты и препятствия на пути…

Как этого не хватает там, в городе, в напряженной кипени множества неотложных дел и забот. И как хорошо, что хоть изредка, но удается вырваться на природу, побыть с ней наедине, постоять вот так, среди безлюдного поля, почти по колено в снегу, одновременно держа неотложное в памяти и не переставая, однако, вслушиваться в нестройные голоса идущих сюда вдоль обклада гонщиков.

Минувшая осень была для него изнурительной до предела. На всех фронтах — на западе и востоке, на севере и юге — все еще шли бои, хотя Красная Армия вместе с партизанскими соединениями продолжала теснить войска интервентов и белогвардейской контрреволюции. А там, где в голодной и нищей стране начинали налаживать мирную жизнь, вспыхивали офицерские и кулацкие мятежи, взрывались и горели заводские цехи, воинские склады, сеяли смуту в умах людей эсеры и меньшевики.

Борьба со всем этим требовала нечеловеческого напряжения сил, и Ленин работал почти без сна, день за днем, месяц за месяцем, пока предельная усталость и острейшие головные боли не заставили остановиться. По настоянию врачей он только что почти весь январь провел в Горках, в просторном и светлом доме среди старинного парка, в целительной тишине.

Но даже и там настоящего отдыха не было. Да и быть не могло. Страстная, деятельная натура Владимира Ильича не терпела покоя, а время требовало работы. И он продолжал поездки в Москву на неотложные заседания. Связки книг сменяли в Горках одна другую. Перо с утра бежало по листам бумаги, и стопки этих листов, исписанных беглым, слегка наклонным красивым почерком, с каждым днем все заметнее скапливались на столе в небольшой, уютной комнате на втором этаже, из окна которой такими чистыми и прекрасными кажутся засыпанные снегом сосны и ели парка. Смотреть на них из окна — одно наслаждение.

И все-таки, все-таки лучше стоять вот так за кустом, в безлюдье и тишине, нетерпеливо ожидая минуту, когда шагах в сорока от тебя на снегу вдруг покажется длинное оранжевое пятно…

«Впрочем, терпение, дорогой товарищ, терпение! — шутливо останавливал он себя. — Эта минута еще впереди. И когда она кончится, то, увы, кончится и очарование этого дня, ибо нужно будет спешить в Москву, к неотложным своим делам.

Впереди съезд партии. Провести его нужно во всеоружии, хорошо подготовленным для борьбы. Народные массы устали. Меньшевистское охвостье все громче вопит, будто большевики завели Россию в тупик и выход только один: отказаться от „преждевременного эксперимента“. Раз-де мировой революции не произошло, надо подождать до лучших времен и добровольно сдаться на милость мировой реакции…».

Невольно он бросил внимательный взгляд на трепещущие за кустом флажки обклада.

«Гм… как измученной гонщиками лисе покорно выползти в прогал прямо под пулю охотника? Раз-де „эксперимент“ оказался „преждевременным“, как полагают меньшевики, то иного выхода нет. Вот-вот на этот счет открыто выступит и Троцкий. Пока он играет эффектную роль крайнего „левого“, требует „завинчивания гаек“. Но крайности, как известно, сходятся. Самовлюбленный Нарцисс, так и не понявший сути революционного марксизма, он, как и ему подобные, не видит, что неизбежные на определенном этапе методы „военного коммунизма“ сейчас ничего, кроме вреда, принести не могут. В сущности, „левизна“ — это все та же дорожка к гибели.

Впрочем, не лучше и кажущиеся антиподами Троцкого новоявленные анархо-синдикалисты с их вздорной идеей замены руководящей государственной роли партии и Советов объединениями „производителей“ на местах. Они даже не видят, что этим помогают, в сущности, самым заветным планам господ капиталистов — добиться возвращения в России старых порядков.

Гм… да-а… Семь лет войны унесли в могилу едва ли не наиболее стойкие рабочие и партийные кадры. А тут разруха, влияние мелкобуржуазной стихии. На поверхность всплывают размагниченные группы и группочки. Прирост новых сил идет медленно: когда стоят фабрики и заводы — ослаблен, распылен, обессилен пролетариат, это естественно. И все же новые силы есть! На предстоящем съезде обязательно надо добиться избрания в состав ЦК этих стойких рабочих-партийцев. Именно они сейчас смогли бы придать устойчивость самому ЦК, наладить работу над обновлением и улучшением госаппарата…»

Снежок между тем легонько кружился и падал. Богатырский бор за рекой виднелся сквозь него, как сквозь тонкую кисею. Под облачным небом день казался каким-то придавленным, мутным. И все равно было так хорошо, что хотелось продлить это скучное, одинокое и вместе с тем такое раскованное стояние за кустом, чтобы еще и еще раз подумать о том, о чем уже думалось много раз и что, тем не менее, снова и снова требовало напряженной работы мысли.

«Взять хотя бы вопрос о всемерном развитии экономических связей с главными странами Запада, в особенности с Америкой. Да-да, именно с теми, кто лишь недавно участвовал в интервенции против нас и сейчас еще поддерживает недобитых генералов и внутреннюю контрреволюцию. Вот именно с ними-то, с этими, и придется вступать в деловую связь, использовать их технику для развития нашей промышленности…

Да, многое нужно сделать, чтобы поднять страну. Ради этого не жалко отдать все силы, хотя усталость не оставляет, а возможности даже для кратковременного отдыха минимальны. И нет лучшего лекарства от дьявольской усталости, чем вот этот чистый снежок, эти чудеснейшие минуты азартного ожидания и та волнующая минута, когда вдруг оттуда, из-за куста…»

6

Из-за темневшего справа куста и в самом деле вдруг показалась вначале узкая лисья мордочка с черными точками глаз и носа, потом и весь зверь осторожно вышел… не вышел, а как-то выскользнул, выплыл на почти целиком открытую взгляду прогалину за флажками.

Лиса была удивительно хороша. Отлично сформированная природой, как бы вытянутая для стремительного бега и непрерывного поиска, она, видимо, давно уже неслышно пробиралась между оголенными кустарниками в поисках выхода из обклада и теперь наконец-то выскочила к нему — в яркой пушистой шкурке, с той радующей взгляд искристой краснинкой, которая так хороша у лис в зимнее время, когда зверь уже полностью выкунился перед брачными играми и стал той самой ловкой кумой Патрикеевной, о которой говорится в народных сказках.

Перед самым прогалом она напряженно дрогнула и замерла. Неширокий разрыв между флажками пугал ее и притягивал: «Ты только рванись — и будешь свободной! Только рванись…»

Не торопясь, Ленин бесшумно поднял ружье. Мушка двустволки остановилась вначале около черного, остро поблескивающего глаза лисы. Потом опустилась к лопатке, и теперь, поводя прищуренным глазом, он разглядел ее всю: красновато-рыжий пушистый бок… настороженное ухо… округлый, широко раскинувшийся на белом снегу длинный хвост.

Лиса не двигалась, как бы сама отдаваясь смерти.

Так длилось всего мгновение. Но оно было столь впечатляющим, сильным, что Ленин заволновался и, боясь этого волнения, снял палец с гашетки: стрелять в такую красавицу показалось убийством, не по-людски.

Будто почуяв это, лиса оглянулась, поймала ушами уже довольно громкие шумы преследующих ее людей, привстала было, готовясь к прыжку, но… не рискнула, а только внимательным, долгим взглядом как бы ощупала узкий прогал, ведущий на волю, такой притягательный и такой подозрительно чистый рядом с присыпанными снежком человеческими следами.

Было видно, что она и хочет, и не может довериться этой близкой свободе. Трепещущие на ветру красные язычки флажков пугали ее, и Ленин мысленно подтолкнул:

— Торопись! Потом будет поздно…

Он довольно резко опустил ружье, и это не ускользнуло от напряженного взгляда лисы. Она стремительно прыгнула в сторону, оранжевой искрой блеснула за ближним кустом, бесшумно мелькнула дальше — и скрылась.

Несколько минут спустя над тем же кустом, из-за которого совсем недавно вышла к прогалу лиса, показазалась лохматая шапка Плешкова, а потом он вышел и весь — потный, с длинной палкой в руке. Увидев Ленина и почти рядом с прогалом четкую строчку лисьего следа, он удивленно остановился:

— Неужто ушла?

— Ушла…

— А что же вы не стреляли? Рядом же шла!

— Как-то замешкался. — Ленин сказал это очень легко, почти весело. — А потом уж и не успел…

Плешков осуждающе крякнул:

— Э-эх-ма!

Он не впервые был с Лениным на охоте, знал эту слабость Владимира Ильича, но так и не смог к ней привыкнуть: «Как это так? Разве может настоящий охотник позволить дичи уйти из-под верного выстрела? Лиса еще ладно, зачем она Владимиру Ильичу? Так нет же, бывало, он и не всякого зайца бил. Не во всякого косача стрелял. А в наше голодное время оно бы как хорошо: заяц или косач это уже не просто пища, а „деликатес“, как говорит разумница Марья Ильинична, когда внесешь, бывало, зайчишку в ихнюю кухню. Ну, что из еды взял с собой товарищ Ленин хотя бы нынче на охоту? Три ломтика хлеба с маслом да свою постоянную жестяную коробочку с мелко наколотым сахаром — на весь день! Да еще норовит угостить других. А если бы дичь?.. Да что говорить! Пускай лиса не еда, уж раз приехали, раз зверь пошел на тебя, стреляй! Не то, выходит, зазря тут по снегу лазил, за тем кустом цельный час по колено в снегу стоял? Эх, Владимир Ильич, Владимир Ильич… Как же вы так, ей-богу!»

Еще раз огорченно крякнув, Плешков отошел к кустам, внимательно оглядел оставленный зверем след и, когда все охотники собрались, обрадованно крикнул:

— Из обклада она не вышла! Сейчас мы ее еще раз нагоним. Давай, Никита Степаныч! А уж вы, Владимир Ильич, — обратился он к Ленину, — теперь постарайтесь. Приедем пустые — чего мы скажем в Москве? Над нами смеяться станут: опять, мол, проездили зря? В гараже у нас мужики надсмешники — спасу нет!

Красное, обветренное лицо Плешкова выражало такое глубокое огорчение, что Ленину стало жаль его. Он сказал со смущенной, почти виноватой улыбкой:

— Не хотелось в нее стрелять, уж очень была красива…

Из мутного неба по-прежнему сыпался легкий снежок, все было как бы опущено в тишину, когда нетерпеливые гонщики и охотники вернулись на свои исходные позиции. Но прежнего волнения Ленин уже не испытывал. Теперь он твердо решил, что стрелять не будет. Зачем губить красивого зверя? В этих местах лиса никому не мешает и не приносит вреда. Повсюду крохотные двоеточия мышиных следов, пусть зверь мышкует себе на здоровье!

И когда почти совершенно так же, как в первый раз, но уже усталая, потерявшая блеск лиса показалась из- за куста перед самым прогалом и прежде всего, утоляя жажду, рывком прихватила зубами снег, Владимир Ильич даже не потянулся к ружью, положенному на упругие ивовые ветки. Он просто стоял и любовался ею, теперь уже не столько красивой, сколько жалкой, затравленной, неспокойной.

В конце февраля у лис гон, весной — родятся лисята. Здесь корма им хватает. И, может быть, той зимой, если снова удастся сюда приехать…

«Сегодня тебе повезло, да ну же! — мысленно уговаривал он лису, досадуя на ее ненужную сейчас осторожность. — Воспользуйся этим и уходи. А то слышишь?»

Взглядом, как будто лиса могла это видеть, он указал туда, откуда все сильнее докатывались людские голоса.

Но и на этот раз инстинкт не позволил лисе рискнуть. То ли она не смогла забыть еле приметный, но испугавший ее блеск ружейного ствола за кустом в тот первый заход, то ли порывом ветра к ней донесло вдруг запах железа и человека, только она, почти волоча по снегу пушистое брюхо, опять миновала прогал и скрылась.

Не успел огорченный Владимир Ильич несколько раз переступить с ноги на ногу и размяться, как слева от него раздался не очень сильный, но весьма красноречивый — единственный — выстрел.

Стрелял, по всей видимости, не Рудзутак. «Близорукий Ян Эрнестович с его вечно запотевшими окулярами, — решил Владимир Ильич, — одним выстрелом, конечно, не обошелся бы: пока увидит зверя, пока торопливо протрет свои стеклышки… Лису уложил, разумеется, Круминг. Так-с… значит, переосторожничала, побоялась прыгнуть через флажки. А жаль, могла бы уйти…»

…Год спустя в «Заметках публициста», осуждая себя за якобы излишнюю осторожность во время критики меньшевистствующих итальянских «левых», Ленин вспомнит эту охоту и эту лису.

Он напишет об этом так:

Назад Дальше