– А вы меня неправильно поняли, – захлопал глазами рассеянный артист. – Разве я не говорил, что не в Москву еду? Нет, не говорил? Да говорил, говорил! Вчера три раза говорил, что не в Москву. Вернее, в Москву, но с предварительным заездом.
Нет, не в Варшаву. Почему в Прагу? С какой стати в Прагу, если я вам вчера три раза говорил, что в Москву еду с заездом в Париж?.. Куда, вот именно туда... Нет, не туда, дружище Льянкин, палец тычешь. Там как раз Варшава. Париж – это вон туда, в направлении туалета.
Дипломаты уже бежали к выходу, если, конечно, можно назвать бегом череду спотыканий о табуреты.
Огородников же, не пьяный, но потный, с летучей какой-то чесоточкой, порхающей со щек то под мышку, то в промежность, отправился в такси на Митте-Фогельзее, чтобы забрать свою экспозицию и попрощаться с хозяевами.
Патер Брандт раскрыл ему навстречу объятия. Мой дорогой Максим! Пахнуло пошлостью якобинского Конвента. От этого не убежишь, если и назван-то в честь кривоногого пошляка из «Юности Максима». Предвкушаю, предвкушаю, милый Максим, нашу дискуссию! Доннерветтер, он, оказывается, дискуссию предвкушает!
Явно волнуясь, патер потер ладони, а потом прижал локти к животу и сделал несколько боксерских движений.
В этой стране надо удивляться не экономическому, а психологическому чуду. Перед нами здравый смысл срединной Европы, переливающейся в Скандинавию. Нацизма как не бывало! Просто двенадцать лет какого-то досадного провала в развитии экономики и мысли. Впрочем, двенадцать лет и в самом деле пустяк, у нас бы тогда все кончилось в 1929-м! Итак, мой милый Максим, прошу, повторите свой вчерашний выпад. Смею уверить, здесь найдется, чем его парировать! Лукавый боксер на наших глазах сменяется лукавым фехтовальщиком. Гитлерюгенд румяного Вилли забыт, теперь мы готовы к восприятию позитивных идей.
Ах, Вилли, прошу вас, не принимайте слишком всерьез ерунду, которую иной раз несут русские фотографы. Огородников тер себе лоб, но искра не выскакивала. О чем вчера мы с ним говорили? В чем предмет дискуссии? Ах, Вилли, дорогой Вильгельм, все окружающее так необязательно, трухляво, случайно...
– Ага-а. – Патер Брандт лукаво погрозил пальцем. – Неплохая увертюра, недурная артподготовка. Коварный фланговый маневр, дорогой Максим. Ну что ж, сейчас вы получите ответный удар. Отлично подбритые виски, крепкие щеки и маленькая пуговка на носу; увенчано золотыми очками. Ладная фигура отражается в стеклянной двери книжного шкафа. Отражение четче, чем сама персона, частично попавшая под пыльный луч осеннего солнца. Вы говорите о зыбкости и необязательности современных идей, дружище Максим, однако смею вас заверить, что европейская цивилизация и по сей день держится на фундаментальных идеях Ренессанса...
Тут появилась фрау Кемпфе. Торжественная, с книксенами, она вкатила столик с майзелевским кофейным сервизом и граненым флаконом ликера. Ободряюще улыбнулась Огородникову. Понимаю, дескать, что положение у вас хуже губернаторского, патер Брандт – непобедимый дискуссант, однако вы все-таки сопротивляйтесь, сударь! В полуоткрытую дверь заглядывали турецкий поваренок и испанская горничная. Очевидно, вся академия подготовлена к философской схватке.
Идеалы гуманизма живы и по сей день, милый Максим, более того, процесс этот еще не завершен, и то сообщество людей, которое мы называем европейской цивилизацией... Простите, вы не возражаете, что наша беседа записывается на магнитную пленку? Даю вам слово, она будет использована только в этих стенах.
О Господи, вздохнул Огородников. Придется платить за гостеприимство, придется изображать спорщика, располагаться в турнирной позиции, громить идеи Ренессанса с позиций средневекового обскурантизма, ныне столь модного в московских кружках.
Как вдруг все стремительно поехало, не остановишь: фрау Кемпфе, и турчонок с цукеркухеном, и сам патер Брандт, по-ленински заложивший большие пальцы за жилетку. Тяжко закачался паркет под советским державным шагом, хлопая полами распахнутых пиджаков, мощно приближались столь преждевременно забытые товарищи Зафалонцев и Льянкин. На этот раз, Огородников, кончайте дурака валять. Сам посол за вами «Мерседес» прислал. Абракадин, понимаете?
Чрезвычайный и полномочный товарищ Абракадин, седой сталинский гардеробщик с надменно опущенной губой, по слухам, полагал себя первым человеком в Германии, поскольку сидел в той ее части, где стояли войска империи. За стенкой его политбюрошный «ЗИЛ»-броневик наводил ужас на советскую колонию и на местный партактив, подразумевалось, что и в западных частях должен присутствовать некоторый трепет.
Все еще ощущая текучесть окружающих предметов, Огородников встал и попросил у фрау Кемпфе чашечку кофе. Поехать, увы, невозможно – у нас дискуссия с господином Брандтом. От этого во многом зависят будущие отношения между... В зеркале отражался желтоватый, длинноносый и плохо вымытый с дымящейся чашкой в руке.
В следующий момент – телефонный звонок, и, очевидно, тоже непростой. Патер Брандт с серьезнейшим почтением: гутен морген, экселенц, яволь, экселенц... Прикрыв ладонью трубочку, в серьезнейшем остекленении: господин Огородников, вас просит Его Превосходительство – советский генеральный консул Булкин. Огородников услышал голос, как бы предполагавший самим своим звучанием немедленную и повсеместную капитуляцию:
– Вы что же, забыли? Советской власти нужно подчиняться всегда и везде!
В этом пункте, почтенный читатель, нам снова придется сделать фиксацию, остановку, стоп-кадр, называйте, как хотите, и опять же не для стиля, а для суровой необходимости. Известно, что нынче Степанида Властьевна иной раз пытается с присущей ей блудливой ухмылкой сослаться на Библию – дескать, «всякая власть от Бога». Однако вы ведь не всякую имеете в виду, а советскую, гражданин генеральный консул? Так вопросила бы неискушенная душа. Ведь ваша-то все-таки не от Бога, господа чекисты, правда? Ведь это же и не власть как таковая, если по сто раз на дню нарушает собственные законы, да? Ведь власть, товарищи, это то, что следит за соблюдением законов, правильно? Как же вас властью можно назвать, если вы все тайком делаете, если только втихаря по своим «малинам» все решаете? Может быть, лучше все-таки себя не властью называть, а силой? Попросту злой советской силой, а, товарищи? Чтобы не было уже никакой путаницы с Библией, лады?
Так вопросила бы неискушенная душа в этой придуманной нами короткой остановке. Огородниковская душа была искушенной, хотя бы уже потому, что пустилась в очередное земное путешествие в 1937-ю славную российскую годину.
– А кто же с этим спорит? – быстро ответил он.
Генеральный консул как-то неопределенно хмыкнул, видно, ответ прозвучал неожиданно. Затем произошло энергичное, но как бы мимолетное фехтование.
– Ведете себя крайне двусмысленно...
– Это ваши сотрудники меня вынуждают...
– Как объяснить ваш отказ приехать в посольство?
– А почему меня подвергают слежке?
– За нашей спиной оформляете себе французскую визу?
– Вы меня толкаете...
– С огнем играете, Максим Петрович!
– Вы меня толкаете на крайний шаг!
С этим едва ли не воплем один из фехтовальщиков ринулся во флешевую атаку и по паузе, последовавшей за атакой, понял – попал!
Булкин после паузы запел медовым голоском, будто сваха. Да как же это Максим Петрович не понял, ведь о нем же самом пекутся. Ведь свои же ж люди-то, не чужие. Только ведь и забот, как бы свой хороший парень не поскользнулся. В Париж слетать к девочкам? Большое дело! Ведь не старые же ж времена. Сказали б заранее, и все дела. Кому ж еще в Париж-то мотать, как не нашим фотографам. Только можно ведь и посла понять, не так ли, большой государственный человек, почему бы к нему не зайти водки выпить? Немного обиделся посол, вот и все дела, можно же ж понять, сам большой любитель фотографии, вот и обиделся. Ну вот, что вы сегодня вечером-то делаете? Заняты? Ну, я так и думал. А завтра, значит, в Париж? Ну и лады, чего уж там, Максим Петрович, какие уж там крайние меры, скажете тоже. А на послезавтра отложить не можете? Не можете, я так и думал. Ну, хоть объяснительную-то записку напишете Абракадину? Ну и на этом спасибо. Дайте-ка мне кого-нибудь из наших товарищей.
Пара купидонов с потолка пытались призвать к сохранению чувства юмора. Нелепейшая сцена: два дядьки с розгами пришли за нашкодившим школьником, на дворе цветет середина XVIII, директор, обанкротившийся вольтерьянец, фрау Кемпфе держит за руку дрожащего турчонка, кофе остыл, шкодливый и желтый дрочила передает трубку дядьке Зафалонцеву. Огородников поклонился и пошел к выходу. О продолжении дискуссии почему-то было забыто. Академия показалась ему западней, надо было поскорее выбраться отсюда. За спиной послышалось зафалонцевское «обождите», но он, только буркнув себе под нос что-то вроде «фер-вам», распахнул дверь на крыльцо.
Под крыльцом стоял «Мерседес» с металлическим красным флажком, а рядом с флажком, чуть опираясь задницей о крыло машины, стоял шофер. Это был не тот, что вез его с аэродрома, безучастный и молчаливый сотрудник. Этот был другой, как бы из другого рода войск, сотрудник по другому департаменту, совсем-совсем другой. Он жадно вглядывался в лицо Огородникова. Почему-то вдруг знакомым показался этот «другой», что-то мелькнуло нечужое в волчьем тухлом лице. Вот это и есть наш последний решительный бой? Секунду они смотрели в глаза друг другу. Потом шофер метнул подстраховочный взгляд себе через правое плечо и вдруг – поскучнел, расслабился, задрожал как бы безучастной ляжкой. Проследив вороватый взгляд, Огородников увидел в конце улицы Митте-Фогельзее еще один патруль антигитлеровской коалиции, на этот раз американский. Джип медленно катил в сторону академии. Когда он поравнялся с крыльцом, Огородников зашагал вровень. Солдаты, развалившиеся на сиденьях, не обратили внимания ни на советский флажок на крыле «Мерседеса», ни на длинного немца, стремительно зашагавшего вровень с ними по выложенному кирпичами тротуару. У Огородникова внутри подрагивал неопознанный орган страха. Краем глаза он наблюдал четырех солдат, один из них был черный. В прозрачной серости осеннего дня ярко светились снежно-белые треугольники маек, выглядывающие из расстегнутых воротников. Солдаты лениво о чем-то разговаривали, долетали отрывки фраз... yeh... I liked that chick... yeh... kidding... you gotta guess...
Происходит нечто позорное, подумал Огородников. Я бегу от русских под защитой американской машины. У меня вырвался позорный вздох облегчения, когда я американцев увидел. Однако что делать дальше? Сейчас они прибавят газу, и я останусь наедине с нашими мазуриками. Надо дотянуть с ними до угла, там идет поперечное движение, вон даже такси мелькнуло. Этот момент стоило бы запомнить. Стоило бы сфотографировать и оставшуюся за спиной улицу Птичьего Озера с тремя черными фигурами, глядящими тебе вслед, с отсвечивающими окнами особняков, с облетающими деревьями.
Советник Зафалонцев и Льянкин, а также оперативник из ГФУ капитан Слязгин Николай, выступающий в роли шофера, самым внимательным образом смотрели ему вслед.
Все произошло одномоментно. На перекрестке загорелся зеленый свет. Защитники свободы проехали под светофор. Огородников взял такси. Рыцари революции нырнули в черный лимузин.
VI
Новый портье в «Регате», круглолицый юный-фриц-любимец-мамин. Надо быть слепым, чтобы не заметить в нем восточного агента, куплен, конечно, с потрохами или запуган.
– Давай шлиссель, гребена плать, без разговоров!
– Вам был телефон из Нью-Йорк, – с улыбкой сказал портье по-русски.
Огородников расхохотался:
– Прелестно! Уже по-русски! Уже без масок!
– Я учился в зоне, сэр, – пояснил портье на отельном языке, улыбкой как бы благодаря за интерес к его скромной персоне. – Впоследствии я покинул зону.
– Сбежали? – Огородников зорко, будто детектив, следил за выражением лица молодца. – Я тоже собираюсь сбежать. Любопытно?
– Из Западного Берлина не нужно бежать, сэр. Отсюда люди просто переезжают.
– Любопытно, значит, я просто переезжаю, – глупо улыбнулся Огородников, забрал шлиссель и пошел в циммер, по дороге, с одной стороны, упрекая себя за дурацкую подозрительность, когда всякий хорошо вымуштрованный портье кажется чекистским шпионом, а с другой стороны, некоторым поднятием бровей как бы спрашивая – где же еще сидеть гэбухе, если не в западноберлинских отелях.
Едва вошел в циммер, как снова позвонил Нью-Йорк, агентура другого типа, мировой бизнес в лице маклера искусства Брюса Поллака. Хелло, Брюс, ты не обрюзг? Здравствуй, попа-новый-год. Не понимаешь? Пора уже понимать, не первый год знакомы. О’кей, о’кей, ай эм олсоу вери хэпи ту хиа ер войс, сэр...
До него вдруг дошло и почему-то неприятно царапнуло, что Брюс говорит с ним на «вы». Посылая в последние годы торопливые записочки через «коров» и «дипов», он думал, что они давно уже на «ты», на ломаном-то инглише вроде бы и все равно сплошные ю-запанибрата, а вот сейчас по интонациям мистера Поллака была очевидна основательная и даже чуть-чуть прохладная дистанция.
– Ваше прибытие в Берлин, Максим, многих здесь у нас взбудоражило. Об альбоме говорят в Нью-Йорке, Париже и Милане. Такого мощного мэссиджа из России еще не было. Тридцать пять имен под одной обложкой! То, что до нас дошло, звучит впечатляюще. Поздравляю! Можно вас ждать в Нью-Йорке? Или вы хотите, чтобы я прилетел в Берлин?
Огородников вообразил, как Поллак покачивается сейчас на отклоняющейся спинке кресла в своем офисе на 57-й улице. Раннее утро. Кофе на столе.
– Простите, Брюс, а вы понимаете, что для меня означают мой приезд в Нью-Йорк или ваш приезд в Берлин? Вы, вообще-то, представляете мою ситуацию?
– Ну конечно, конечно, Максим! – Раскачивание за океаном, видимо, прекратилось. – Я понимаю, сколько у вас сложностей, но как-то уже стало привычным, что Макс Огородников творит чудеса. Вы так отличаетесь от всех русских...
– Не думайте, что это комплимент. Кроме того, вы, должно быть, ждете слайдов, но их не будет. На Запад прибудет одна из копий законченного московского издания.
– Простите, не вполне понимаю...
– Ну, словом, слайдов у меня нет, а альбом все еще в Москве.
После некоторой паузы Поллак спросил с исключительной сердечностью:
– Макс, что я могу сделать для вас?
– Вы можете сейчас подключить магнитофон к телефону? Я хочу сделать заявление. О’кей. Текст. «Максим Огородников из Западного Берлина, пятнадцатое ноября. Мне угрожает опасность. Советские дипломаты стараются увезти меня в Восточный сектор. Если со мной что-нибудь случится, прошу известить прессу о том, что это дело рук ГосФотоУпра СССР. Фотограф Огородников». Записали?
– Черт побери, – прошептал Поллак.
Огородников хихикнул.
– Это просто на всякий случай, Брюс. Надеюсь, что ничего не случится до моего отъезда в Париж.
– Вам нужна французская виза? – быстро спросил Поллак.
– Не беспокойтесь, у меня уже есть.
– Браво! – вскричал рыжий и кудрявый ньюйоркер. Пружинящее кресло, очевидно, было брошено. Шаги по пружинящему ковру с бесшнурной трубкой под ухом. Справа внизу курящиеся миазмы Нью-Йорка. – Нет, в самом деле, верно говорят, что вы самый западный из всех русских!
Еще минуту или две Огородников слушал странно бессодержательную болтовню Поллака. Почему-то он ни словом не упомянул собственные огородниковские альбомы, даже и злополучные «Щепки», за которые еще недавно собирался выдать внушительный аванс. Огородников же, хоть его и считали преуспевающим «западником», не мог преодолеть чисто советской застенчивости в отношении «материальных вопросов» и сам никогда не начинал разговоров о договорах и авансах. Затем они попрощались.
Под окнами «Регаты» передвигались граждане «фронтового города». Один из граждан с трубкой в зубах стоял у афишной тумбы. Ну, ясно, на задании с трубочкой, с чем же еще. У афишной тумбы, где же еще. Я окружен, это бесспорно. Звонить в полицию? Просить политического убежища?.. Но ведь это же позор, капитуляция, провал «Нового фокуса»... все отдать им на пожирание... да, между прочим, и с Настей тогда – навсегда... в том смысле что – навеки... так-так, до гробовой доски...