Он набрал номер Линды Шлиппенбах, и – о чудо! – она оказалась дома. Только быстрей, Макс, я бегу, я бегу, опаздываю на заседание Европейского парламента. Заехать к тебе? Макс, развратная бестия, мы же просто друзья! Ах, ты не об этом? У-у-п-с, какое разочарование. Ты хочешь, чтобы я была готова ко всему? Возможность пресс-конференции? Уж не хочешь ли ты остаться на Западе, дорогой? Не исключено? Какая сенсация, какая отвратительная сенсация, какая будет радость для нашей правой прессы! Макс, я тебе немедленно позвоню после заседания Европейского парламента, о’кей?
Он бросил трубку – вокруг одна только левая тоталитарная сволочь, помощи не жди. Рванул листок из блокнота, пошел фломастером: «Дорогой товарищ посол»... Гребена плать, имя-отчества не знаю, да и нелепо так, фломастером... да и вообще, нелепо и вздорно писать... хоть поэму о Сталине сейчас ему посылай, все равно не поверит...
Выглянул в коридор и как бы остолбенел с невероятным ощущением распространяющейся вдоль позвоночного столба пустоты – вот это, может быть, и есть тот самый «крайний случай», кто-то приближается, бежать поздно...
Звякнул сигнальчик лифта, некая плотная субстанция шагнула в коридор, преувеличенно выбросив ногу в крепчайшем ботинке. Патер Брандт. Приближается, немецкое чудо! Должно быть, пожаловал продолжить прерванную дискуссию?!
– Вилли, вы не можете на секунду остановиться как раз там, где сейчас находитесь? Я возьму камеру. Вот так, спасибо огромное. На фоне бардачного штофа «Регаты» вы торчите, как воплощение европейского смысла!
– Вам не нужно здесь ночевать сегодня, – проговорил Брандт и вошел в комнату. – Соберите свои вещи, я отвезу вас в академию. Там вам не о чем будет беспокоиться, я принял меры.
Огородников, потрясенный, смотрел на священника. Неужели все-таки настоящий неподдельный человек? Спасение без-пяти-минут-беженца, что может быть дерзее для «прогрессивного деятеля»?
Пока паковался, несколько раз бросал взгляды на Брандта. Священнослужитель был взволнован донельзя, хотя и старался держаться подобающе моменту с немногословной мужественной сдержанностью. Он прогуливался, положив руки на поясницу, бросал иной раз на себя взгляды в зеркало, то хмурился, то беззаботно как бы что-то насвистывал, а один раз даже быстро поиграл мимическими мышцами, словно примеривая выражение лица.
Сумерки уже затягивали улицу, когда они вышли из «Регаты». У афишной тумбы стояли двое, причем один из двоих был в тирольских штанах. Белый «БМВ» пастора был запаркован неподалеку.
– Ваша машина, Вилли, самая красивая из всех присутствующих, – сказал Огородников.
– Не понимаю, как вы можете шутить в такой момент, – пробормотал пастор.
– А вы, Вилли, в этой мягкой шляпе и в вашем старом дорогом пальто – самый элегантный человек из тех, кого я встретил в Берлине.
– А это серьезно или опять юмор? – Пастор Брандт слегка покраснел.
По дороге он то и дело посматривал в зеркальце заднего вида, а на светофоре даже оборачивался.
– Мне даже кажется, ваше преподобие, что вы верите в Бога, – тихо сказал Огородников.
«БМВ» чуть вильнул, но остался на курсе. Чуть кашлянув, пастор Брандт пресек очевидную бестактность.
VII
...Снова в особняке на Митте-Фогельзее. За окном у причала раскачиваются лодки. Мачты их даже задевают друг за дружку. Вдоль противоположного берега, над деревьями, заходит на посадку очередной трансокеанский гигант.
...Как передать объективом дикую опасность этой ночи? Присутствие невидимой стены, усеченность этого пространства?..
...Он включил свет и увидел себя в зеркале. Престарелый затравленный верзила, почему-то что-то еврейское появилось в лице, только этого не хватало для вашего удовольствия, товарищи чекисты. Как можно так постареть за пять берлинских дней?..
...А вот забуду сейчас всю эту мерзость, всю эту «фишку» позорную, всего этого советского Абракадина, вот и забыл! Вспомню-ка что-нибудь хорошее, вспомню сразу всех баб, с которыми спал, вот и вспомнил! Вспомню-ка долину Азау, как с Настей ночью на лыжах катались – никогда этого не забывал!..
...Он снова посмотрел на себя в зеркало и увидел, что явно помолодел, что перескочил в моложавости даже свои великолепные сорок два. За несколько секунд такие изменения! Вот сейчас зафиксирую любопытное явление физиологии. Поставил камеру на автоспуск, укрепил на штативе. Уселся и вспомнил гадости. Щелк-щелк-щелк. Теперь забыл гадости, вспомнил прелести. Щелк-щелк-щелк. И снова, и снова...
...За окном, конечно, кто-то сидит, кто-то так неосторожно скребется в стекло... Резко поворачиваемся – никого! Трется о стекло скукоженная лягушенция платанового листа...
...Но вот внизу послышались голоса. Тут же, с отзвуком по всему телу, глухо забухало сердце. Так просто не возьмете, товарищи! Драться буду руками и ногами. Зубами тоже. Он вышел в коридор и заглянул вниз. Там, в кресле, восседала фрау Кемпфе, в руках вязание. В позе Пушкина на рекамье полулежал почтмейстер. Турчонок на ковре, тоже в классической позиции, созерцал затвор охотничьего ружья. Тема для снимка «Европейская стража»...
Утром Максим был разбужен фрау Кемпфе, явившейся с полным комплектом континентального завтрака. Герр Максим, его преподобие просил сообщить, что он приедет за вами ровно в десять и отвезет вас в Тигель. Фрейлейн Шлиппенбах очень взволнована, говорит, что вчера вас потеряла и искала. Приедет сюда через час. Кажется, все. Ах да, еще звонил какой-то швейцарский журналист, о, майн Готт, какой там грубый диалект!
– Дорогая фрау Кемпфе, ваше присутствие всегда меня ободряло и как артиста, и как мужчину!
Жарко вспыхнув – нет-нет, не нужно так думать о бедной вдове, герр Максим, – с шуршанием юбок и с полыханием румянца, фрау Кемпфе покинула будуар не вполне одетого иностранного мужчины.
Придется ее обмануть, слинять, не попрощавшись. Может быть, сам и лезу в ловушку, а может быть, эта наивная хитрость как раз и довезет до Парижа.
В такси до аэропорта Тигель он все еще боролся с выжигающим все внутренности страхом. В самом деле, ведь не прежние же времена, ведь не будут же они, в самом деле, втыкать иглу с галоперидолом столь известному человеку, ведь с плащом-то и кинжалом нынче в основном только по народно-освободительным выступаем, своих-то вроде бы не вылавливаем таким макаром, ну, разве что несколько случаев, ну, вот с физиком тем в Лондоне, ну, балерину затолкали в чуланчик, но, в общем-то, не так уж много таких-то случаев...
И все же страх сжигал все внутри, и не было уверенности, что ноги донесут до самолета.
Оказалось – ерунда: прекрасно двигались нижние конечности. Вообще в аэропорту было чудесно – просторно, кондиционировано, надушено, увлажнено, пропитано запахами комфортабельного путешествия; мандраж почему-то сразу пропал.
У стойки «Эр Франс» он попросил переписать его билет на ранний рейс. С любезностью необыкновенной просьба была удовлетворена. Он с удовольствием закурил и огляделся. Вот в чем причина неожиданного комфорта – масса военщины вокруг, союзное офицерье с преобладанием американщины.
А вот и за стеклянной стеной среди «Мерседесов» и «Фольксвагенов» несколько солдат выгружают какие-то ящики из армейского грузовика. Белые треугольники маек выглядывают из гимнастерок. Это что же, по уставу так у них полагается или просто природная чистоплотность?
В принципе, несколько стыдное чувство – видеть защитников в тех, кто противостоит русским. Нужно стыдиться, но что-то не стыдится. Не знаю, за что они стоят, но противостоят они не русским. Противостоят тому, перед чем мы капитулировали. Собственно говоря, это наши солдаты... Они защищают тебя... Вздор, у тебя одна защитная грамота – твоя фотокамера. Ты независим... хм... особенно в присутствии этих темно-зеленых с белыми треугольниками исподних маек...
На пограничном контроле сидел немецкий персонаж, но тоже в американском «пограничном стиле», эдакий шериф.
– lhre papieren, sir? – очень доброжелательний «джеринглиш».
– Mein Gott! You have the Sowjetisch passport!
Офицер полистал «краснокожую паспортину», рассмотрел французскую визу, потом поднял на Огородникова весьма заинтересованный взгляд.
– У вас, кажется, нет восточного штампа, сэр? – Уголок рта под усами поднялся вверх. – А французскую визу, значит, вы получали не в Москве, а в Берлине, так?
– Яволь, – сказал Огородников. – Шурли.
Офицер с непонятным значением покачал головой и взялся за телефонную трубку.
Неужели вот тут вдруг застряну? Вот здесь, среди своих, подумал Огородников. Офицер быстро что-то говорил в телефон по-немецки, но звучало это опять же как из американского кино. Потеряли прусский дух западные немцы. Лишь в «государстве германского пролетариата» он процветает. Проспелинговав огородниковское имя, офицер извинился перед путешественником за задержку и стал ждать. Уже через пару минут, сказав «яволь», он начал принимать инструкцию. Хм, они, должно быть, заложили мое имя в компьютер и сразу получили ответ. Хм, все-таки мы недооцениваем этих западников. Может быть, они вовсе и не собираются сдаваться? Офицер протянул паспорт и подмигнул по-приятельски:
– Все в порядке! Счастливого пути!
Огородников прошел за кордон и оглянулся. Офицер с улыбкой смотрел ему вслед. Похоже, что мы их очень сильно недооцениваем.
Теперь все уже позади. Проходя через холл к посадочным воротам, Огородников ликовал, мысленно посылал привет всей «фишке» и послу Абракадину, как вдруг поймал на себе взгляд, полный ненависти. Он исходил от мужичишки в плащишке, сидящего у кофейной стойки. Откуда такие сильные чувства? – удивился наш беглец. Ну хорошо, ты советский шпион, ты за мной следишь, но почему ты меня так испепеляюще ненавидишь? Почему бы не быть просто профессионалом? Неужели так оскорблены в идейном смысле? Да ведь ни тебе, ни твоим хозяевам, ни вашей сраной идее я ничего особенно плохого не сделал, только лишь срал на вас с высокого дерева. Зачем такая сильная страсть, поберегли бы аккумуляторы...
Он пересек жгучий луч ненависти и тут догадался, что она адресована не ему, она жжет просто-напросто все, что попадает в зону действия, в данный момент стену с рекламой путешествия на Канарские острова.
...Едва «ДС-10» пошел вверх, пассажиры прильнули к окнам, чтобы увидеть белую ленту стены, прорезающую городские кварталы и парки и уходящую к горизонту.
– Гренце! Гренце! – возбужденно восклицали позади Огородникова два молодых паренька.
Тогда, не понимая ни смысла, ни формы своего поступка, он перегнулся и яростно стал хрипеть, булькать и скрежетать:
– Какая вам, на жуй, это граница? Это тюремная стена, мудачье! Это лагерная зона, кретины марксистские, пролетарские... Видите меня? Я – зек, я – беглый зек оттуда, из-за вашей так называемой «гренце»...
Париж
I
Всякий раз, когда случалось Огородникову попасть в Париж, его бывшая теща мадам Шереметьефф, урожденная Ле Бутилье, говорила:
– Не забывайте, мой дорогой, здесь ваш дом.
Смешно, но он и в самом деле всякий раз обнаруживал в огромной старой квартире на авеню Фош ждущую его спальню с отдельной ванной, с запасом белья, с дюжиной карденовских рубах, со шлепанцами, – о, боги! – с ночным колпаком, а все его брошенные в прошлый визит книги, сапоги, пленки, вся бумажная и целлюлоидная нечисть, все было собрано и уложено в крытый бархатом секретер, на котором имелось золотое тиснение «Мадагаскар. 1939».
– Иначе и быть не может, мой друг, – говорила бывшая теща. – Вы отец моих дорогих внуков.
Мадагаскарский сувенир, равно как и тибетские и индийские статуэтки, самурайские мечи, афганские ковры, китайские гонги, полинезийские божки, колониальные кресла-павлины, а также многое другое, напоминали о капитане Жане Луи Шереметьефф, ярчайшем представителе Тридцатых и Сороковых, писателе, летчике и шпионе французской разведки, жизнь которого оборвалась вполне логически – взрывом бомбы, подложенной в его самолет.
О, я помню, как ушел Жан Луи, рассказывала бывшая теща. Я провожала его на аэродроме в Катманду. Он никогда не сообщал свой маршрут, но я подозревала, что он летит в Лхасу, там шли бои. Он смеялся, как на этом портрете. Его маленький самолет круто ушел в ярко-голубое небо, а потом вдруг взорвался. Яркая вспышка – и все. Так осиротела Надин.
Да почему бы мне и в самом деле не уразуметь, что это «мой дом», думал Огородников. Такая любящая бывшая теща. Такие замечательные дети. Ведь это мои единственные, в самом деле, дети.
Из всех огородниковских жен плодоносной оказалась лишь парижанка Надин. Принесла ему мальчика Мишу и девочку Машу. Савa, папa! – говорили ему дети, и он всякий раз поражался, как они меняются.
Не менялась только бывшая жена Надин. После разрыва в 1975-м она круто захипповала, купила себе пятнистые, маскировочной расцветки штаны по колено и выступает в них по сей день. Однажды Огородников осторожно пытался узнать – может быть, панталоны все же другие, реплика, так сказать, полюбившегося дизайна?.. Увы, оказалось, все те же, неповторимые, на удивление прочные и в чистке, вообрази, Ого, совершенно не нуждаются.
После московской богемной школы у Надин выработались прочнейшие люмпенские навыки, хорошо подходящие к международной интеллектуальной рвани, – способность благополучно проживать в подвалах, на лестнице, факоваться где попало, жрать и пить всяческую дрянь. Все это было, скажем, мило до тридцатилетнего возраста, но нынче-то нам, господа-товарищи-мадам, порядком с хвостиком, а мы все еще бросаемся в экзальтированные перелеты из одной страны в другую с видимостью неких новых горизонтов, новой духовной жизни или каких-нибудь мифических деловых перспектив. Некая коммуна в Пиренеях, тридцать монахов новой формации, которые на деле оказываются обыкновенной марксистской сволочью, ворующей у горцев уток и кур. Вдруг продюсеры новой могущественной фирмы выезжают в Москву снимать что-то эпохальное. Надин, конечно, с ними, незаменима с ее-то знанием русского мата. Оборачивается вся история, увы, хватанием за горло в лифте, да и не с целью гребания вовсе, а опять все по тому же унылому советскому делу – фарцовка вперемежку со стукачеством. И вот, все бросив, пораскидав, в Японию, в Японию, там, оказывается, миллионер-жених, мечтает о француженке благородного русского происхождения, торопит, и: летим-летим – и все в тех же пятнистых панталонах «здравствуй, Бим, здравствуй, Бом!»... Засим в глубинах квартиры на авеню Фош дети вдруг слышат никотинный кашель маман, отхаркивание мокроты, хриплое «мерд-мерд-мерд» и по-русски «чопа-плать-шизда». По-русски, к счастью, детвора ни бельмеса.
В этот раз Надин, разумеется, снова отсутствовала – курсы шведского языка в Гетеборге, – и Огородникова после берлинской трясучки вдруг охватило ощущение благостного комфорта: очаровательные французики Миша и Маша, благородная вдова благородного шпиона Франции, тоненький пальчик возле ямочки на щеке: имейте в виду, мой дорогой, вы у себя дома!
II
Сменил рубашку и шасть на Шанз-Элизе. Едва ли не декабрь в Европе, а здесь по-прежнему столики на тротуарах, и вот, извольте, уже знакомые лица... У стенки кафе «Фукьец» группа каких-то бородатых-волосатых улыбалась и аплодировала, напоминая московский групповой снимок в стиле Плотникова. Он поднял камеру, встречный «шат», снимок будет называться «В стиле Валеры» – столики, стулья, деревья под ветром. Арка вдали, аплодирующая компания... Тут он вдруг сообразил, что это не просто знакомые типовые лица, а друзья-эмигранты, художники и фотографы, и это как раз ему они и аплодируют.
– Поздравляем! Поздравляем!
– Да с чем, ребята? Чему обязан?
– Да как же, Макс, весь Париж говорит, что ты «дефектнул» от советчиков.
Оказалось, еще вчера по русскому городу Парижску поползли слухи: Ого подорвал на Запад, где-то в Бразилии это случилось. Вот уже и «Либерасьон» вышла с портретиком – мрачнейшая личность с обвислыми а-ля Максим Горький усами, средоточение всех пороков и болезней: снимочек гнусный «взят» был два года назад, когда он здесь зубы лечил у дорогого халтурщика на рю де Севр; месье Коган-недоучка анестезию сделал прямо в нервный узел, так что половина нижней челюсти онемела на полгода. Вот и заголовочек тут имеется – «Очередной скандал советского марк– сизма»; дескать, если бы не был марксизм советским, то и скандала бы избежал.