Вскоре все были освобождены и отправились на электричку, усталые, но довольные: перформанс удался, лучше не закажешь! Устроило всех и объяснение, данное представителем местных властей. У нас здесь рядом желудочный курорт, приходится проявлять повышенную бдительность.
II
Буколическое настроение, увы, продержалось недолго. Еще до рассвета пронесся телефонный смерч. Ночью арестован Жеребятников, прошли обыски у Пробкина, Чавчавадзе, Штурмина, Цукера, Марксятникова, даже у умирающего Германа... Конфискованы экземпляры альбома как оригинальные, так и уже поступившие контрабандой из-за моря в роскошном издании «Фонтана». Конфискованы также все отснятые пленки, корреспонденция, книги, пишущие машинки и даже орудия производства – фотокамеры... Всем подвергшимся обыску вручены повестки на допрос в прокуратуру. Буквально разгромлена «охотниковщина», там даже отдирали обои. Олеху и его датчанку «фишки» увезли с собой, допрашивали три часа, потом отпустили, взяв подписку о невыезде. Позднее пришли новости из Тарту – там арестован профессор Юри Ури.
К Огородниковым не пришли, хотя под окном в ту ночь стояли две машины, а со стройки в окно светил сильный прожектор.
III
– Ведь ты же обещал, что не будет жертв! Ты называл себя политиком крупного масштаба!
– А ты в этом еще сомневаешься?
– Теперь, после арестов и обысков, сомневаюсь!
– Напрасно. Взгляни трезво. Жеребятников – настоящий враг, почти такого же калибра антисоветчик, как Огородников. После его ареста Максу деваться некуда, любой шаг ведет к пропасти! Огородникову конец, и поделом – грязнейшее пятно в советской фотографии! Остальные... Ну что ж, открою тебе секрет... остальные у-це-ле-ют! Это согласовано мной, подчеркиваю мной, на уровне... ну, ты догадываешься. Тем, кто хочет нажить карьерный капитал за счет советской фотографии, придется утереться! Это не означает, однако, что «изюмовская» бражка выйдет сухой из воды. Придется отвечать перед коллегами, перед партией, перед народом!!! Не надо, не надо воды, я в порядке! Ишь ты, вообразили себя чистенькими, свободными художниками, мастурбируют на своей солидарности, на ложно понятом товариществе! Свободы сейчас нет! Нет нигде! Есть б-о-о-орьба-а-а!!!
– Ну нельзя же так! Ты губишь себя! Подумай о детях! Ну, вот возьми это и до дна! И вот эту таблетку, нет, две сразу!
...........................................................
– Теперь тебе все ясно?
– Да. Есть только один невыясненный вопрос.
– Догадываюсь.
– Тогда что же?
– Ты все-таки... произнеси!
– Ну хорошо. У него срывается поездка в Бразилию.
– А ты думаешь, мы в Бразилию пошлем такого сомнительного героя?
– А ты хочешь, чтобы он в дерьме вывалялся?
– Да!!!
– Я... умоляю тебя...
– Умоляешь? Это хорошо-о-о. Тогда только так.
– Как?
– Так, как ты не любишь.
– Нет! Я же предупреждала: так – никогда больше!
– Вот, вот...
IV
Святослав Герман сгорел, будто сухой лист. Последние несколько дней в Герценовском институте, оглушенный наркотиками, он почти не приходил в себя. Однажды правая его рука упала с кровати и угодила в тазик с водой. Тогда сидящие вокруг постели увидели на его лице блаженную улыбку. Кисть руки играла с водой. Он был хорошим пловцом, и, может быть, ему представлялись (вспоминались? воображались?) часы молодого счастья на пляже.
Приехали из Баку его пожилая жена и взрослая дочь. Оказалось, что у первоклассного московского холостяка всю жизнь имелась бакинская семья, в лоне которой он время от времени отсиживался, а потом, возвращаясь в «свой круг», на вопросы, где был, отвечал таинственными улыбками. Жена настояла, чтобы тело было отправлено в Баку и похоронено там рядом с могилами прадеда, деда и отца Славы, русских кавказцев, инженера, юриста и врача.
Проститься к моргу Герценовского института пришло человек сто из «оставшейся», как тогда говорили, Москвы. В толпе было несколько заплаканных женских лиц. Вечная Славкина любовь Полина Штейн-Клезмецова не обнаружилась. Стоял бледный, прямой, словно гвардейский офицер из прошлого, «космический герой» Андрей Древесный. «Изюмовцы» явились все. Георгий Автандилович произнес трехминутную речь: гений... рыцарь... неблагодарная родина... Сквозь крохотное окошечко цинкового гроба Слава и в самом деле казался рыцарем – каменное лицо, полное мрака и спокойствия.
Побрели со двора больницы, никто не мог разговаривать. Только за воротами на Беговой Огородникова окликнули. Подошел Древесный. Макс, ты куда сейчас? Мы в Проявилкино, к Марксятниковым. Древесный как бы не замечал «эту альпинистку», как он называл Настю. Удачное совпадение, мне тоже в Проявилкино. Огородников слабо удивился. Тоже к Марксятниковым? Все как-то уж привыкли, что Древесный после полета не принимает участия в собраниях «Нового фокуса». Нет-нет, поспешил Древесный, у меня там комната. Снимаю. Врет, тихо сказала себе под нос Настя. Огородников вспомнил, что «космическому фотографу» выделили недавно в Проявилкино две комнаты с террасой. Снимки его печатались и в «Честном слове», и в «Комсомольском честном слове», и в «Московском честном слове». Дача в Проявилкино уже полагалась по чину.
Такси! Андрей Евгеньевич рванулся было. Да зачем же такси? Максим Петрович кивнул длинным носом. Ведь вот же моя тачка стоит. Андрей Евгеньевич весьма заметно отпрянул. Как, ты еще ездишь? Настя грубо хохотнула. Древесный высокомерно на нее скосился: что это с вами? Огородников открыл обе двери. Все сели. Древесный за последнее время как-то странно стал оскаливаться, вдруг ни с того ни с сего показывать все зубы. Тебе сейчас поосторожнее надо быть за рулем, Огоша, бормотал он. Ты же знаешь, какое вокруг хулиганство, какие нравы, какая жестокость... В космосе было не так страшно, Андрей Евгеньевич? – медовым голоском спросила Настя. Древесный с яростью столкнул два кулака. Скажи своей «альпинистке», чтобы перестала меня провоцировать.
Они поехали, и сразу все успокоилось. В потоке вечернего часа пик никто на машину Огородникова не обращал внимания. Поток катил по Беговой, мимо Ваганьковского кладбища, где с интервалом в пятьдесят пять лет успокоились два лирических поводыря России – по улице 1905 года и по Большой Пресне, на баррикадах которой Москва когда-то дралась против Санкт-Петербурга, и далее по набережной, чтобы взять уже прямой разбег в сторону грешного поселка Проявилкино.
Сказать ли Андрею, зачем к Марксятниковым едем, думал Огородников. Нет, не скажу о пресс-конференции, еще подумает, что опять я его в дело втягиваю.
Пресс-конференция для свободной прессы была последней картой «Нового фокуса». После обысков и арестов руководство союза провело еще один раунд вызовов, склоняли к отречениям и покаяниям всех, и старых и молодых, за исключением Огородникова. Этого как бы оставили в покое, если, конечно, не считать телефонных звонков, вроде «завтра, сволочь, иди на Колпачный, визу проси, сваливай в Израиль», или «из дома, падла, не выходи, пришьем предателя родины», или – взволнованным женским голосом – «будьте любезны, мы, учителя Житомира и Жмеринки, обеспокоены – правда ли, что товарищ Огородников арестован как американский шпион?»... Все это уже как бы входило в рутину дня. Ну, вот, правда, недавно загорелся у дверей квартиры разборный щиток, но это ведь могло произойти и без умысла, просто из-за плохо законтаченной аппаратуры.
Итак, пресс-конференция – это последняя попытка вытащить схваченных друзей, спасти отснятые пленки и копии альбома. Баш на баш. Или «они» еще больше озвереют, или нажмут на тормоза. Мировая пресса, по сути дела, единственное, с чем «они» хоть немного еще считаются.
Над западными рубежами Москвы стояло в этот час чудесное золотое небо. Древесный и Огородников одновременно вспомнили далекую весну, когда таким же вот золотым вечером покатили втроем со Славкой в Литву. Ты поедешь на похороны в Баку? – спросил Андрей. Максим почесал затылок, похожий на заброшенную копну соломы низкого качества. А ты? Андрей положил ладонь на костлявое плечо друга, как бы не замечая косого взгляда «альпинистки», вздохнул. Стыдно, суетно, но не могу. Славка простит. Завтра улетаю за границу. Куда? В Болгарию. Врет, еле слышно прошипела Настя, в Бразилию летит...
Над ними висел большой авиалайнер. Самолеты сейчас замечательно научились тормозить перед посадкой. Огромная дылда просто-напросто висит над шоссе в золотом небе.
– Я надеюсь, Макс, что мы с тобой и там все-таки будем иногда видеться, если, конечно, меня будут пускать, – вдруг сказал Древесный.
Огородникова вдруг передернула дрожь.
– Где это там?
– На Западе, – вдруг уточнил Древесный. – Где ты будешь жить? Наверное, в Нью-Йорке?
– Да почему же? – вдруг яростно изумился Огородников.
– Это лучший выход для тебя! – вдруг стремительно стал пояснять Древесный. – Уезжай, да поскорее! Говорю тебе как друг!
– Не смейте! Не лезьте! – вдруг закричала Настя.
– Не слушай честолюбивую дуру! – У Древесного вдруг стали как бы выкатываться глаза, обнаруживая порядочную желтизну белков. С заднего сиденья он навалился на спинку водительского кресла и вытянувшимся лицом как бы влез в зеркало обратного обзора. – Не тяни за собой ребят! Они не виноваты! Ты начал все, бери огонь на себя! Вспомни 68-й год, я тогда действовал в одиночку, никого за собой не тянул! А ты всех тянешь! Думаешь, я не знаю, куда ты едешь сейчас?! Ты всех вынуждаешь на крайние действия, а если кто за тобой не пойдет, сразу же и будет ославлен на Западе предателем!
Вдруг золотой свет мгновенно померк. В кромешном мраке на Огородникова полетел огромный вращающийся, переливающийся электрический шар. Слева налетели два шара поменьше. «Конец!» – вскричал кто-то из них или все трое вместе. Звук отсутствовал. В тишине после удара произошел развал машины и выброс всех тел.
...Изюм
I
Его разбудил дождь. И сразу после пробуждения пробрало холодом до костей. Я просто в глине лежу, в раскисшей яме. Малейшее движение, и все хлюпает вокруг и под одеждой. Хорошенькое дело – брошен в кювете! Щека лежала на скате кювета. Мимо глаза протекал ручеек, снижаясь к луже, в которой покоились ноги. В ручейке иной раз проплывали красные пятна. Кровь все еще сочится из разбитой рожи, но жить, кажется, можно.
Оскальзываясь, он стал выбираться из кювета. По мере подъема мир представал перед ним во все более и более неприглядном виде. В веерах грязи проносились бесчисленные самосвалы. Мрачные тучи волокли отвисшие брюховища по фонарным столбам и по корявому контуру крыш гандонной фабрики поселка Факовка. Шире размах социалистического соревнования – из праздничных призывов на воротах. Алюминиевый, словно поднятый на попa самолет, стоял божок. Если бы в Симбирске была тогда такая фабрика, не расплодилось бы столько миллионов копий. Скромная резиновая халтура поселка Факовка корректирует историю.
Фабрика помогла ему сориентироваться в пространстве. Неподалеку от шоссе отходила боковая дорога, спуски и подъемы к Проявилкино. Сориентироваться во времени было труднее, но он все-таки побрел по боковой дороге вниз, туда, где, как сквозь клочковатый туман, просвечивали клочки матери-природы – кусты и камни.
Было пустынно: ни людей, ни машин, о собаках и говорить нечего – перевелись, должно быть, славные твари в этой зоне. Он завершил асфальтовый спуск и начал асфальтовый подъем. Теперь вокруг стояли сосны. Дважды в аллеях дачного поселка появлялись фары сыскного автомобиля, но всякий раз растворялись в тумане. Нелегко им меня нащупать, думал он с легким злорадством.
И все-таки нащупали. Сверху спускалась отчетливая фигура. По мере приближения, уходя в туман, становилась расплывчатой, но все-таки приближалась. Да почему же они меня так неумолимо преследуют? Ей-ей, для такой неумолимости все-таки маловато оснований. Огородников разрыдался. Пытаясь закрыть лицо, набрал пригоршню слез. Вытащил из кармана свой газовый пистолет.
Сейчас нейропаралитическим патроном – в харю!
– Не надо, не надо, Макс, – послышался молодой голос. – Бросьте свою игрушку, в ней толку никакого нет!
Вплотную стоял теперь перед ним Вадим Раскладушкин, одной из отличительных черт которого являлось ловкое умение одеваться в соответствии с погодными условиями. Сейчас он был в английском плаще, вокруг шеи – клетчатый шарф, на ногах – резиновые сапожки. Сюда, он показал на узкий проход между двумя штакетными заборами.
Они двинулись. Скользко, муторно, глина, слизь. Можно, я вас за руку буду держать? – спросил Огородников. Рука, исполненная надежности и силы, немедленно была предложена. Вскоре заборы кончились, тропинка стала забирать вверх, на сосновую кручу. Вдруг дунуло по макушкам, слегка развеялось, и меж стволов обнаружилось уютное кладбище, тихий крестовый поход. Если уж задержаться, то где-нибудь здесь, подумал Огородников, но они пошли дальше.
Сразу за кладбищем начинались неприглядные постройки станции Фрезеровщики. Истинные трущобы. Полуразвалившиеся гаражи, забытые склады, скособоченные колья заборов. На одном из поворотов увидели вдоль бетонной трубы лозунг мазутом «Долой коммунистов!». В этих джунглях они поворачивали немало, пока не подошли к кирпичному строению, похожему на старинный волжский амбар. Железная ржавая дверь, большой висячий замок. Уместней вряд ли сыщешь – на стене частично обвалившаяся звезда Осоавиахима, винтовка и противогаз. У Раскладушкина оказался ключ, он снял замок и отложил чеку.
– Проходите за мной, Макс, не смущайтесь. Это часовня Святого Николая.
Зажглась пыльная лампочка под сводчатым высоким потолком. Образа, как ни странно, все еще просвечивали сквозь штукатурку советских эпох. В одном месте обвалилось, и виден был Спаситель на ослике. Помещение было завалено поломанной канцелярской мебелью и всякой прочей жуткой всячиной, среди которой выделялось учебное пособие – распиленный вдоль пулемет «максим». Смущали здоровенные бутыли, наглухо закупоренные грязью пятилеток. Огородников поинтересовался, можно ли тут курить, в том смысле, что нет ли здесь легковоспламеняющихся материалов – бензина, керосина, моторного масла, напалма.
В ответ Вадим Раскладушкин сдул пыль с какой-то тумбочки и выщелучил из ящика коробку папирос «Северная Пальмира». Сейчас таких не курят, а ведь неплохой табак. Огородников затянулся. Здесь все в общем-то так или иначе относится к Тридцатым, не так ли?
– Тридцатые и Сороковые, насколько я понимаю, – задумчиво сказал Вадим Раскладушкин. – Вот, извольте, патефон.
Пластинка, кажется, относится к тому периоду, что столь неуклюже назван Второй мировой войной.
Заскрипело и запело. «Вспомню я пехоту, и родную роту, и тебя – за то, что дал мне закурить...» Вадим провел Максима дальше внутрь часовни-склада. В углу неожиданно обнаружился хоть и продавленный, но удобный кожаный диван. Таким вещам сейчас цены нет. Пригоден для всего, даже для любовных утех.
– О да, – подтвердил Раскладушкин. – Собственно говоря, это как раз и есть заднее сиденье с лимузина «Паккард» образца 1936 года.
Он еще несколько раз надувал щеки, сдувал пыль с некоторых предметов вокруг дивана. В разных ракурсах и плоскостях открылись некоторые лики, в том числе бесстрастные черты того, чье имя носил сей каменный мешок, покровителя моряков Святого Николая. Под ним Вадим Раскладушкин поставил негасимый, на батарейке, фонарик. Потом он, будто больного, усадил Огородникова на кожаном диване.
– Вот здесь, Макс, вам нужно отсидеться.
Что делать-то мне, взмолился Огородников, молиться, что ли?.. Он брал Раскладушкина за сильную белую руку. Вадим, не сразу уходи!
– Молитесь, если хотите, – сказал Раскладушкин и положил руку на голову Огородникову. – А не хотите, не молитесь.
Увы, мне надо идти...
Огородникова снова стали продирать приступы рыданий. Ой, подожди, дружок, не оставляй! Видишь, огромное истечение влаги из глаз началось у меня. Бесповоротное излияние слезы.
– Это, пожалуй, хорошо, – сказал Раскладушкин. – Из всех человеческих влаг слеза, как говорят, ближе всего к корням души. То есть слеза, как иные тут считают, входит в состав Мирового океана. Речь идет, по мнению определенных кругов, не об океане бурь и борьбы, а об океане греха и горя.