В ожидании варваров - Кутзее Джон Максвелл 14 стр.


Калитка дворика за трактиром косо завалилась на проржавевших петлях. Дворик насквозь пропах гнилью. Кухарки вываливают сюда кучи очистков, кости, объедки, золу, чтобы потом вилы закопали все это в землю; но земля устала принимать в себя мусор, и вилы, хороня скопившиеся за неделю отбросы, выволакивают наверх то, что погребли неделю назад. Днем воздух здесь гудит от мух; в сумерках оживают черные и рыжие тараканы.

Под деревянной лестницей, ведущей на галерею и в комнаты прислуги, есть закуток, где держат дрова и где в плохую погоду прячутся от дождя кошки. Заползаю туда и сворачиваюсь на старом мешке. От мешка пахнет мочой, в нем наверняка полно блох, я так замерз, что стучу зубами; но главное сейчас – хоть немного утихомирить боль в спине.

Будит меня дробь шагов по лестнице. Уже давно светло: в смятении, с мутной головой, съеживаюсь в своей норе. Кто-то открывает дверь кухни. Со всех сторон сбегаются куры. Рано или поздно меня здесь непременно обнаружат.

Набравшись дерзости, но несмотря на все усилия, морщась от боли, поднимаюсь по лестнице. В грязной рубашке и замызганных штанах, босиком, с патлатой бородой – какую картину являю я собой миру? Дай бог, чтобы меня приняли за слугу, за конюха, возвращающегося с ночной попойки.

Коридор пуст, дверь в комнату девушки открыта. В самой же комнате, как всегда, прибрано и чисто: возле кровати лежит на полу пушистая шкура, окно затянуто красной клетчатой занавеской, сундук придвинут к стене под вешалку с платьями. Зарываюсь лицом в благоухание ее одежды и думаю о ребенке, который носил мне еду, вспоминаю, как я клал руку ему на плечо и как от этого прикосновения животворная сила растекалась по телу, иссушенному противоестественным одиночеством.

Кровать застелена. Скольжу рукой под покрывало, и мне чудится, будто простыни еще хранят ее тепло. Было бы наивысшим счастьем свернуться калачиком в ее постели, положить голову на ее подушку, забыть об усталости и боли, не думать о том, что охотники, должно быть, уже идут по следу, и, подобно красавице из сказки, заснуть на сто лет. Как сладострастно ощущаю я этим утром притягательность всего теплого, мягкого, душистого! Со вздохом опускаюсь на колени и впихиваю себя под кровать. Распластавшись лицом вниз, так тесно зажатый между полом и планками кровати, что стоит шевельнуть плечом, как кровать приподнимается, я готовлюсь прятаться здесь целый день.

То дремлю, то просыпаюсь, бессвязные сны сменяют друг друга. Ближе к полудню становится до того жарко, что спать больше невозможно. Пока хватает терпения, лежу, обливаясь потом, в своем тесном пыльном убежище. Затем, как ни оттягиваю эту минуту, она все же настает, и я должен немедленно облегчиться. Кряхтя, выползаю из-под кровати и сажусь на ночной горшок. Снова раздирающая кишки боль. Заменивший мне бумагу украденный белый платочек весь в крови. В комнате воняет: противно даже мне, столько времени прожившему в камере, где в углу стояла параша. Открываю дверь и ковыляю по коридору. С галереи видны ряды крыш, за ними – южная стена города, а за ней простирается уходящая в голубую даль пустыня. Внизу никого нет, только на другой стороне улочки какая-то женщина подметает крыльцо. За спиной у нее копошится на четвереньках ребенок и что-то толкает перед собой в пыли – что именно, я не вижу. Круглая детская попка задрана к небу. Как только женщина отворачивается, выхожу из темноты и опорожняю горшок на кучу мусора под галереей. Женщина ничего не замечает.

По городку уже растекается ленивая истома. Утренняя работа закончена: не дожидаясь наступления жары, люди уходят спать в тенистые внутренние дворики или в зеленоватую про хладу дальних комнат. Вода в канавах журчит тише и тише, а потом и вовсе замирает. Слышно только, как под молотком кузнеца позванивает подкова, как воркуют голуби да еще откуда– то доносится плач младенца.

Вздохнув, ложусь на кровать, и меня обволакивает навевающий сладкие воспоминания запах цветов. Как соблазнительно погрузиться вместе со всем городком в послеполуденный отдых! Ах, эти жаркие весенние дни, незаметно переходящие в лето, – до чего же просто отдать себя во власть их расслабляющей неги! Но как могу я смириться с тем, что меня настигла беда, если жизнь вокруг все так же покойно течет по своим законам? Мне сейчас очень легко поверить, что скоро, когда тени начнут удлиняться и первое дуновение ветерка всколыхнет листву, я проснусь, зевну, оденусь, спущусь по лестнице и, раскланиваясь с друзьями и соседями, пройду через площадь в здание суда, час-другой посижу у себя в кабинете, потом наведу на столе порядок, замкну дверь… – мне очень легко поверить, что все снова будет так, как было всегда. И чтобы опомниться, трясу головой и моргаю, пока наконец не осознаю, что, хотя я лежу здесь, я – в бегах, что, выполняя приказ, солдаты нагрянут и сюда, вытолкают меня взашей, а потом снова запрут там, откуда не увидеть ни неба, ни людей. «Почему? – хриплю я в подушку.– Почему я?») Знал ли мир второго такого же неискушенного в жизни, наивного простака? Сущее дитя! И все же, если им удастся, они засадят меня под замок гнить в темнице, будут с той же злобной нерадивостью заботиться о нуждах моего тела, а потом, однажды, без предупреждения вытащат меня из камеры и молниеносно, как принято у них в условиях чрезвычайного положения, проведут суд при закрытых дверях под руководством маленького надменного полковника: его приспешник будет зачитывать обвинения, а чтобы придать процедуре подобие законности, В пустом зале будут присутствовать в качестве заседателей два младших офицера; затем, и прежде всего в том случае, если они уже проиграли несколько сражений и варвары сбили с них спесь, меня признают виновным в измене – стоит ли в этом сомневаться? Из зала суда меня поволокут на казнь: я буду биться у них в руках и рыдать, преисполненный величайшего изумления, как в тот день, когда я появился на свет, и до самого конца буду упорно верить, что кара не может постигнуть безвинного. «Ты живешь в мире грез! – говорю я себе; громко произношу эти слова вслух, смотрю, как они повисают передо мной в воздухе, и пытаюсь уразуметь их смысл. – Ты должен очнуться!)) Намеренно вызываю в своем сознании образы тех безвинно пострадавших, кого я знал: залитый светом фонаря, нагой мальчик лежит, прикрыв руками пах; пленные варвары сидят на корточках в пыли и, загораживая глаза от солнца, ждут, что будет дальше. Почему же я не допускаю мысли, что растоптавшее их чудовище способно растоптать и меня? Я искренне верю, что не боюсь смерти. Меня, как я догадываюсь, страшит иное – позор умереть все в том же растерянном и глупом недоумении.

Внизу во дворе раздается гомон мужских и женских голосов. Торопливо забиваюсь в свой тайники слышу, как чьи-то сапоги топают по лестнице. Удаляясь в конец галереи, шаги затихают, потом медленно возвращаются и ненадолго гаснут перед каждой дверью. На этом верхнем этаже трактира клетушки, где спит прислуга и где солдаты могут за деньги провести ночь в свое удовольствие, разделены лишь тонкими, обклеенными бумагой перегородками: я отчетливо слышу, как в поисках добычи охотник по очереди распахивает двери одну за другой. Прижимаюсь к стене. Хорошо бы, он не учуял мой запах.

Шаги сворачивают за угол и двигаются по коридору, приближаясь ко мне. Дверь открывается, ее придерживают, потом она закрывается снова. Итак, я прошел испытание.

Снова шаги, но на этот раз легкие, быстрые: кто-то пробегает по коридору и входит в комнату. Я лежу отвернувшись и не вижу ее ног, но знаю, что это она. Сейчас самое время открыть свои карты и попросить ее спрятать меня здесь до наступления темноты, когда я смогу выбраться из города и спуститься к озеру. Но как это сделать? Едва кровать всколыхнется и я начну вылезать, девушка выскочит в коридор и заголосит, зовя на помощь. И где уверенность, что она согласится спрятать меня – одного из тех многих, что не раз проводили время в этой комнате, одного из тех случайных мужчин, ублажая которых она зарабатывает себе на жизнь,– человека в опале, беглеца? Да и узнает ли она меня в моем теперешнем виде? Ее ноги порхают по комнате, изредка задерживаясь то там, то здесь. В этих перебежках я не улавливаю никакой закономерности. Лежу неподвижно, дышу тихо, обливаясь потом. Затем она вдруг исчезает; короткий скрип ступенек, и – тишина.

На меня нисходит ощущение покоя, и во внезапном просветлении я понимаю, как все это смешно – и мой побег, и эта игра в прятки; что за глупость улечься в жару под кровать, а потом, выбрав безопасный миг, улизнуть в заросли камышей, чтобы жить там, питаясь, без сомнения, только птичьими яйцами и рыбой, которую надо будет ловить руками; чтобы спать в какой-нибудь норе и терпеливо дожидаться, пока жернова истории перемелют нынешнее время и жизнь на границе вновь погрузится в прежнюю спячку. Если уж начистоту, то я просто перестал владеть собой и впал в панику – ужас, как я полагаю, охватил меняв ту минуту, когда пальцы стражника впились в плечо ребенка, напоминая ему, что не следует ничего мне говорить, и я понял: что бы ни произошло в тот день, винить в случившемся все равно будут меня. Я вошел в камеру здравомыслящим человеком, уверенным в правильности избранной им стези, хотя и до сих пор не могу с точностью объяснить, что это за стезя; но сейчас, после двух месяцев, проведенных среди тараканов, в четырех стенах, где видишь перед собой лишь загадочное пятно копоти, где обоняешь только смрад собственного тела, где поговорить можно лишь с являющимся во сне призраком, на чьих устах печать, – сейчас я далеко не так в себе уверен. Желание коснуться живого человеческого тела и почувствовать его ответное прикосновение захлестывает меня иногда с такой силой, что я скрежещу зубами: как жадно каждый вечер и каждое утро предвкушал я ту минуту, когда рука моя на краткий миг ляжет на плечо мальчику – ведь ничего другого мне было не дано! Женские объятья в чистой постели, хорошая еда, прогулки погожим днем – насколько, казалось бы, все это важнее, чем право решать без подсказки полиции, с кем тебе дружить, а с кем – враждовать! Как могу я утвердиться в своей правоте, когда весь город единодушно осуждает мои похождения с девушкой-чужестранкой и не менее единодушно ополчится против меня, если местные парни будут гибнуть в боях с любезными моему сердцу варварами? Но раз у меня нет непоколебимой уверенности в своей правоте, то какой же смысл страдать под пытками палачей в сиреневых мундирах? Ведь даже если я скажу им правду, даже если слово в слово повторю все, что говорил во время встречи с варварами, даже если моим экзекуторам захочется поверить мне, они будут упорно продолжать свое черное дело, ибо свято чтят заповедь, гласящую, что с предельной правдивостью человек раскрывается только под предельным нажимом. Я убегаю от боли и смерти. Но бегство мое не продумано. Если я спрячусь у озера, то через неделю умру от голода или меня выкурят из плавней дымом. Будем откровенны: я попросту хочу дать себе передышку, потому-то и сбежал сюда, в единственное место, где, может быть, меня еще примут в мягкую постель и ласковые объятья.

Снова шаги. Узнаю ее быструю походку, но на этот раз девушка не одна, с ней – мужчина. Они входят в комнату. Судя по голосу, ее гость еще очень молод, совсем мальчишка.

– Зря ты позволяешь так с собой обращаться! Ты им не рабыня! – с жаром восклицает он.

– Ты не понимаешь, – отвечает она. – И вообще я не хочу сейчас об этом говорить.

Тишина, за тем звуки поцелуев.

Я краснею. Присутствовать при этом невыносимо. Но выхода нет, и, как рогоносец в балаганном фарсе, я, затаив дыхание, все глубже увязаю в трясине позора.

Кто-то из них садится на кровать. На пол с шумом падают сапоги, шуршит одежда, и, отделенные от меня расстоянием всего в дюйм, надо мной вытягиваются два тела. Прогнувшись, планки кровати вдавливаются мне в спину. Слушать слова, которые они сейчас говорят друг другу, стыдно, и я мысленно затыкаю уши, но не могу приказать себе не слышать хорошо знакомые, блаженные вскрики и стоны охваченной страстью девушки, той девушки, что некогда будила в моей душе особую нежность.

Планки давят на меня сильнее. Вжимаюсь в пол как только могу, кровать начинает скрипеть. Мокрый от пота, красный, я не выдерживаю и стону: протяжный тихий стон змеей выползает из моего горла и, никем не замеченный, смешивается с шумом их дыхания.

Но вот и кончилось. Вздохнув, они затихают, кровать перестает ходить ходуном, они спокойно лежат бок о бок, волны дремоты уносят их все дальше в сон, а я – мрачный, напряженно застывший, сна ни в одном глазу – поджидаю удобной минуты, чтобы сбежать. Сейчас то время дня, когда засыпают даже куры, то время дня, когда Империей правит только один властелин – солнце. В маленькой комнате под плоской крышей такая жара, что можно задохнуться. Я со вчерашнего вечера ничего не ел и не пил.

Уперевшись ногами в стену, долго выталкиваю себя из-под кровати, потом наконец осторожно приподнимаюсь и сажусь. Боль в спине, ноющая стариковская боль, снова дает о себе знать.

– Простите, – шепчу я.

Они и правда спят: как дети, мальчик и девочка, нагие, рука в руке, на коже бусинки пота, лица разглаженные и безмятежные. Стыд захлестывает меня с удвоенной силой. Красота девушки не будит во мне желания: напротив, сама мысль о том, что старик с тяжелым, дряблым, дурно пахнущим телом (как же они не почувствовали запаха?) смел когда-то обнимать ее, кажется сейчас в высшей степени непристойной. Ведал ли я, что творю, когда подминал под себя такие юные, похожие на цветы создания с мягкими лепестками – ведь была не только эта девушка, но еще и та, другая? Я должен был оставаться среди себе подобных, среди разжиревших и увядающих; мой удел – сварливые толстые бабы с едко пахнущими подмышками, потаскухи с большими, обвислыми грудями. На цыпочках я выхожу из комнаты и ковыляю по лестнице вниз, навстречу ослепительному огню солнца.

Верхняя створка ведущей в кухню двери открыта. Какая-то старуха, скрюченная и беззубая, стоя ест из чугунной кастрюли. Мы встречаемся глазами; она застывает с разинутым ртом, ложка повисает в воздухе на полпути. Старуха узнает меня. Машу рукой и улыбаюсь – я сам удивлен, как легко дается мне эта улыбка. Ложка продолжает прерванный путь, губы накрывают ее, старуха отводит взгляд в сторону, я иду дальше.

Северные ворота города заперты, решетка задвинута. Взбираюсь по лестнице на сторожевую башню над углом стены и жадно впиваюсь глазами в любимый пейзаж: полоса зелени вдоль реки, вся в черных прогалинах; светло– зеленые пятна болот, где колышутся молодые побеги камышей; сверкающая гладь озера.

Но что-то не так. Сколько я просидел под замком, упрятанный от мира: два месяца или десять лет? Всходы пшеницы на полях под стеной должны были к этому времени дружно подняться на восемнадцать дюймов. Но повсюду, кроме западной оконечности орошаемых участков, вижу лишь короткие желтоватые стебельки. Ближе к озеру много широких проплешин, а вдоль дамбы тянутся серые стога.

Заброшенные поля, парализованная солнцем площадь, пустые улицы – картина эта внезапно обретает в моих глазах новый и зловещий смысл. Люди покидают город – другого объяснения не найти, – и шум, который я слышал среди ночи два дня назад, означал не прибытие, а отъезд. При этой мысли сердце у меня екает (от ужаса? от радости ). И все же, должно быть, я ошибаюсь: приглядевшись, вижу на площади двух мальчишек, которые мирно играют под шелковицей; да и судя по тому, что я видел в трактире, жизнь в городе идет своим ходом.

Дозорный, усевшись на высокий табурет, тупо смотрит с вершины башни в пустыню. Подхожу к нему почти вплотную, только тогда он наконец замечает меня и вздрагивает.

– Спускайся назад, – говорит он бесцветным голосом, – сюда подниматься запрещено.

Я его никогда раньше не видел. Только тут сознаю, что с тех пор, как сбежал на волю, за все время не видел никого из прежних солдат гарнизона. Почему вокруг одни чужие?

– Ты разве меня не знаешь? – спрашиваю я.

– Спускайся.

– Я сейчас, только сначала ответь мне на один очень важный вопрос. Понимаешь, мне, кроме тебя, некого спросить – все то ли спят, то ли ушли. Ты скажи мне вот что: кто ты такой? Куда подевались все, кого я знал? Что случилось с полями? Все будто паводком размыло. Только с чего ему быть, паводку то? – Он слушает мое бормотание, и глаза его сужаются. – Ты уж прости за глупые вопросы, но меня лихорадка скрутила, я был прикован к постели, – этот книжный оборот вырывается у меня совершенно непроизвольно, – мне только сегодня разрешили подняться. Поэтому я…

Назад Дальше