Нексус - Миллер Генри Валентайн 11 стр.


— Заботу о ней предоставь мне, — сказала Мона. — И ни о чем не волнуйся. А сейчас оставь нас ненадолго одних.

— Хорошо, — согласился я. — Даю вам на все про все час — ни минутой больше.

Я решил, что сейчас для меня самое лучшее — немного прогуляться. Меньше чем за час Стасю в приличный вид не привести. Да и мне хотелось глотнуть свежего воздуха.

— Запомните, — сказал я, стоя на пороге, — у вас в распоряжении только час. Не будете готовы — пойдете в том виде, в каком вас застану.

Утро было прохладным и ясным. Выпавший ночью снежок припорошил все вокруг — картина была самая рождественская. На улицах почти никого не было.

Я неторопливо побрел к пристани, чтобы полюбоваться видом океанских лайнеров, стоящих в ряд, словно собаки в упряжке. Снег, укутавший пушистой шерстью спасти, ярко сверкал на солнце. Что-то магическое было в этой картине.

Направляясь в сторону Хайтс [29], я забрел в квартал иммигрантов. Здесь атмосфера была не столько магическая, сколько трагическая. Даже светлый дух Рождества не смог скрасить вид этих бедных хижин и лачуг, придать им облик человеческого жилья, А кому это надо? Ведь здесь жили преимущественно иноверцы — грязные арабы, косоглазые чинки [30], индусы, ниггеры… Навстречу мне шел мужчина, по виду араб, одетый в легкие брюки из хлопчатобумажной материи. На голове — вязаная шапочка, на ногах — заношенные ковровые тапочки. «Хвала Аллаху!» — шепнул я, поравнявшись с ним. Немного дальше я наткнулся на двух дерущихся мексиканцев — оба были слишком пьяны, чтобы наносить прицельные удары. Их окружила ребятня — маленькие оборвыши, они криками подзадоривали пьяниц. «Врежь ему! Дай ему в морду!» А из боковой двери ближайшего бара на залитую солнцем улицу, в сверкающую, белизну рождественского утра вышли, пошатываясь, две такие потасканные шлюхи, каких еще поискать! Вот одна наклоняется, поправляя чулок, и, не удержав равновесия, падает плашмя, а вторая смотрит на нее бараньим взглядом, словно не веря глазам, и, споткнувшись, теряет одну туфлю. Пытаясь сохранять достоинство — в ее понимании, — девушка семенит дальше, мурлыча пьяную песенку.

Да, денек отменный! Воздух свежий, бодрящий! Жаль только, что сегодня Рождество. Интересно, готовы ли мои дамы? Я вновь обретал надежду. Ничего, выдержу, успокаивал я себя, только бы женщины не подвели. В голове закрутились всякие байки, которыми я собирался потчевать родных: придется многое присочинить, чтобы их успокоить, — они вечно волновались за нас. Например, всегда спрашивали: «Как ты сейчас, пишешь?» А я отвечал: «Конечно. Опубликовал уже с десяток рассказов». И Моной интересовались. «Моне нравится ее работа?» (Я не помнил, знают ли они, где она работает. Что я говорил в прошлый раз?) А как представить Стасю? Что сказать? Знакомьтесь, это давняя подруга Моны? Она вполне могла учиться с ней в школе. Художница.

Дома я застал Стасю в слезах, она изо всех сил старалась втиснуть ноги в туфли на высоких каблуках. Голая до пояса, в белой, неизвестно где взятой нижней юбке, резинки от пояса болтаются, волосы взлохмачены.

— Мне ни за что их не надеть, — стонала она. — Почему мне надо туда идти?

Мону, похоже, все это веселило. Одежда, гребни и заколки были разбросаны по всему полу.

— Идти тебе не придется, — повторяла она снова и снова. — Мы возьмем такси.

— Шляпу тоже надевать?

— Посмотрим, дорогая.

Я пытался помочь, но сделал только хуже.

— Оставь нас в покое, — потребовали женщины.

Сев в углу, я наблюдал за происходящим. И поглядывал на часы. Было уже почти двенадцать.

— Послушай, — сказал я Моне. — Не надо лезть из кожи вон. Подколи ей волосы и дай нормальную юбку.

Мона заставляла Стасю примерять разные серьги и браслеты.

— Хватит! — заорал я. — Она похожа на рождественскую елку.

Около половины первого мы неторопливо вышли из дома и огляделись — не видно ли такси? Естественно, не видно. Пошли пешком. Стася хромает. Вместо шляпы она надела берет и выглядит почти как все. Но мне больно смотреть на нее. Для нее этот поход — большое испытание. Наконец мы ловим такси.

— Слава Богу, опоздаем всего на несколько минут, — бормочу я.

В такси Стася сбрасывает туфли. Женщины весело хихикают. Мона уговаривает Стасю слегка подкрасить губы, чтобы выглядеть более женственно.

— Женственнее — нельзя, могут подумать, что она не настоящая, — предупреждаю я.

— Сколько нам нужно там пробыть? — спрашивает Стася.

— Не могу сказать. Улизнем сразу, когда можно будет. Надеюсь, в семь-восемь.

— Вечера?

— Ну конечно, вечера. Не утра же.

— Господи! — присвистывает она. — Мне столько не выдержать.

Мы приближаемся к месту назначения, и я прошу водителя остановиться на углу, не подъезжая к дому.

— Почему? — недоумевает Мона.

— Потому.

Такси подкатывает к тротуару, и мы выходим. Стася — в чулках, держа туфли в руке.

— А ну-ка надевай! — кричу я.

На углу, рядом с похоронным бюро, стоит большой сосновый гроб.

— Садись сюда и надевай туфли, — командую я.

Стася повинуется мне, как ребенок. Ноги ее промокли, но она, похоже, этого не замечает. Наклоняясь, втискивает ноги в туфли, но тут с ее головы падает берет, и с таким трудом сварганенная прическа мигом разваливается. Пытаясь спасти положение, Мона отважно бросается на помощь, но шпилек нигде не видно.

— Брось! Какая разница? — ворчу я.

Стася встряхивает головой, как норовистая кобылка, — длинные волосы падают на плечи. Она пытается приладить берет, но тот во всех положениях смотрится нелепо.

— Хватит возиться! Пойдем! Неси его в руках!

— Далеко еще? — спрашивает Стася, снова начиная хромать.

— С полквартала. Держись ровнее!

Мы идем рядком по улице ранних скорбей. Подозрительное трио, как сказал бы Ульрик. Я кожей чувствую, как из-за накрахмаленных занавесок на нас пялятся соседи. Вон идет сынок Миллера. А это, наверное, его жена. Но какая из двух?

Отец выходит навстречу.

— Как всегда припозднились, — журит он нас, но голос его весел.

— Как поживаешь? С Рождеством тебя! — Я нагибаюсь и целую его в щеку.

Стасю представляю как давнюю подругу Моны. Нельзя было оставить ее одну, объясняю я.

Отец тепло приветствует Стасю и приглашает в дом. В холле нас встречает сестра, ее глаза уже полны слез.

— С Рождеством, Лоретта! Знакомься, это Стася.

Лоретта с чувством целует Стасю.

— Мона! — восклицает она. — Как ты? Мы уж думали, что больше тебя не увидим.

— А где мама? — спрашиваю я.

— На кухне.

Но вот появляется и мать, улыбаясь своей печальной улыбкой. Я отчетливо читаю ее мысли: «Все как обычно. Вечно опаздывают. И всегда какие-то неожиданности».

Она обнимает всех поочередно.

— Прошу к столу. Индейка готова. — И прибавляет, сопровождая слова насмешливой улыбочкой: — Вы хоть сегодня завтракали?

— Конечно, мама. Но очень давно.

Мать бросает на меня красноречивый взгляд, который говорит: «Знаю я тебя, все ты врешь» — и отворачивается. Мона тем временем вручает подарки.

— Не стоило тратиться, — говорит Лоретта. Эту фразу сестра унаследовала от матери. — В индейке четырнадцать фунтов, — перескакивает она на другую тему и, повернувшись ко мне, сообщает: — Священник передавал тебе привет, Генри.

Я бросаю быстрый взгляд на Стасю: как ей все это? Выражение ее лица вполне добродушное. Кажется, она искренне растрогана.

— Не хотите ли портвейну перед обедом? — спрашивает отец. Он наполняет три бокала и вручаетнам.

— А себе? — говорит Стася.

— Я уже давно не пью, — отвечает отец и, подняв пустой бокал, провозглашает: — Ваше здоровье!

Вот так начался рождественский обед. Счастливого, счастливого Рождества, всем, лошадям, мулам, туркам, пьяницам, глухим, немым, слепым, хромым, язычникам и новообращенным. Счастливого Рождества! Осанна в вышних! Осанна в вышних! Мир на земле — и да будем мы мучить и убивать друг друга до второго пришествия!

(Этот тост я произнес про себя.)

Я сразу же начал давиться слюной. Тяжелое наследие детства. Мать, как и тогда, сидела напротив, держа в руке нож для разделки мяса. Отец всегда сидел справа, а я мальчишкой искоса поглядывал на него, опасаясь, как бы тот чего не выкинул: ведь в пьяном состоянии он легко взрывался, когда мать отпускала какое-нибудь ехидное замечание. Теперь он уже много лет не пил, но у меня по-прежнему за родительским столом начинались спазмы. Все, что говорили сегодня, было сказано — точно так же и тем же столом, что и тысячу раз прежде. Моя реакция тоже была обычной. Я говорил языком двенадцатилетнего мальчика, который только-только затвердил катехизис. Правда, теперь я больше не упоминал тех ужасных имен, которые срывались у меня с языка в юности, вроде Джека Лондона, Карла Маркса, Бальзака или Юджина В. Дебса [31]. Сейчас я слегка нервничал: ведь в отличие от меня Мона и Стася не знали здешних табу — они были «свободными людьми» и могли повести себя соответствующим образом. Стася в любой момент могла вылезти с каким-нибудь диковинным именем — заговорить о Кандинском, Марке Шагале, Цадкине, Бранкузи или Липшице. Хуже того, она вполне могла упомянуть такие имена, как Рамакришна, Свами Вивекананда или Будда Гаутама. Я молил Бога, чтобы, подвыпив, она не завела речь об Эмме Гольдман [32], Александре Беркмане или князе Кропоткине.

К счастью, моя сестра сама забросала нас именами радиокомментаторов, дикторов, эстрадных певцов, звезд музыкальной комедии, соседей и родственников, вплетая в этот длинный список рассказы о разных несчастьях; по ходу дела сестра пускала слезу, шмыгала носом или трагически сопела.

Нет, наша Стася держится молодцом, думал я. И манеры превосходные. Но на сколько ее хватит?

Мало-помалу сытная пища и отличный мозельвейн делали свое дело. Женщины в эту ночь плохо спали, и я видел, что Мона с трудом сдерживает волнами подкатывающую зевоту.

Уяснив ситуацию, отец спросил:

— Вы, наверное, поздно легли?

— Не так чтоб очень, — бодро ответил я. — Но, сам знаешь, раньше полуночи мы не ложимся.

— Ты, видно, ночью пишешь, — сказала мать.

Я так и подпрыгнул. Прежде она воздерживалась от комментариев по поводу моей работы, если, конечно, ей не хотелось уколоть меня или просто выразить неодобрение.

— Ты права, — подтвердил я. — Обычно я работаю по ночам. Ночью тише. И лучше думается.

— А что делаешь днем?

Я уже собирался ответить «работаю, естественно», но вовремя сообразил, что упоминание о работе только усложнит ситуацию. И поэтому сказал:

— Хожу в библиотеку… провожу изыскания.

— А Стася? Что делает она?

Тут меня удивил отец, вдруг выпаливший:

— Она художница — сразу видно.

— Вот как? — Казалось, мать испугало само звучание этого слова. — А за это платят?

Стася снисходительно улыбалась. Искусство никогда не приносит много денег… вначале… любезно объяснила она. И прибавила, что, к счастью, время от времени ей приходят небольшие суммы от опекунов.

— Полагаю, у вас и студия есть? — воодушевился мой старик.

— Да. У меня мансарда в Гринич-Виллидж.

Здесь в разговор, к моему отчаянию, вступила Мона и, по своему обыкновению, стала все конкретизировать. Я быстро перевел разговор на другую тему, потому что мой старик заглотнул не только крючок, но и леску с грузилом и уже намекал, что не прочь навестить Стасю в студии. Ему нравится смотреть, как работают художники, сказал он.

Я заговорил об Уинслоу Гомере [33], Бугро [34], Райдере [35] и Сислее [36]. (Все любимцы отца.) Стася удивленно вздернула брови, услышав эти несовместимые имена. Удивление ее достигло предела, когда отец стал перечислять американских художников, чьи картины висели в швейной мастерской. (Пока его предшественник не продал ее.) Пожалев Стасю, я прервал отца, пока тот не вошел в раж, напомнив ему о Рескине [37]… точнее, о «Камнях Венеции», единственной прочитанной им книге. Затем заставил вспомнить о Ф.Т. Барнуме [38], Женни Линд [39] и прочих знаменитостях его времени.

Когда в разговоре возникла пауза, Лоретта заметила, что в три тридцать по радио транслируют оперетту… может, мы хотим послушать?

Но тут подошло время вкушать сливовый пудинг с воздушным кремом — и Лоретта моментально забыла про оперетту.

Когда сестра произнесла «три тридцать», я подумал, что нам еще долго сидеть в гостях. О чем, черт подери, говорить все это время? И когда можно отвалить, не обидев хозяев? У меня в голове свербело.

В то же время я видел, что Мона и Стася совсем отяжелели и еле ворочают языком. Глаза у них слипались. О чем таком заговорить, чтобы вывести их из сонного состояния и в то же время не увлечь настолько, что они забудут про сон и наговорят лишнего? О чем-то достаточно незначительном и одновременно не слишком банальном. (Да взбодритесь же вы, дурищи!) Может, о древних египтянах? Но почему непременно о них? Клянусь спасением души, я не мог придумать ничего лучше. Напрягись! Думай!

Неожиданно я осознал, что в комнате стоит гробовая тишина. Даже Лоретта как воды в рот набрала. Интересно, долго это продолжается? Придумай же что-нибудь! Все равно что — надо нарушить молчание. Что же? Вспомнить опять про Рамзеса? К черту Рамзеса! Ну думай же, идиот! Думай! Говори хоть о чем-нибудь!

— Я рассказывал вам?… — начал я.

— Простите, — перебила меня Мона, тяжело поднимаясь из-за стола и по привычке опрокидывая стул. — Вы не возражаете, если я на пару минут прилягу? У меня ужасная мигрень, просто голова раскалывается.

Диван стоял прямо за ней. Не раздумывая, она рухнула на него и закрыла глаза.

(Ради Христа, только не захрапи сразу же!)

— Она, должно быть, очень устала, — посочувствовал отец и перевел взгляд на Стасю. — Почему бы и вам не вздремнуть? От этого одна польза.

Повторять второй раз не пришлось. Стася мигом растянулась рядом с безжизненным телом Моны.

— Принеси одеяло, — сказала мать Лоретте. — То, тонкое, что лежит наверху в комоде.

Диван был тесноват для двоих. Женщины никак не могли удобно устроиться — ворочались, беспокойно крутились, вздыхали, хихикали и непрерывно зевали. Вдруг — бах! — лопнула пружина, и Стася свалилась на пол. Мону это ужасно рассмешило. Она хохотала как сумасшедшая. На мой взгляд, слишком громко. Но откуда ей знать, что этот диван, простоявший у нас в доме лет пятьдесят, служил бы моим родным при бережном обращении еще лет двадцать? У нас в семье не принято смеяться над такими происшествиями.

Тем временем мать решительно опустилась на колени, чтобы взглянуть, что там за поломка в диване. (В нашем доме его называли софой.) Стася все еще лежала на полу, не меняя положения, словно ждала дальнейших инструкций. Мать обходила ее, как бобер, прикидывающий, с какой стороны взяться за упавшее дерево. Тут появилась Лоретта с одеялом в руках и остановилась в дверях как завороженная. (У нас никогда раньше ничего подобного не случалось.) Отец же, у которого, как говорится, руки росли не из того места — он сроду не мог ничего починить, — отправился на задний двор за кирпичами. «Где молоток?» — требовала мать. Вид отца, державшего кирпичи, вызывал у нее презрение. Она преисполнилась решимости сама починить диван — и немедленно.

— Погоди, — остановил ее отец. — Видишь, они хотят отдохнуть. — С этими словами он встал на колени и подпер кирпичами осевший диван.

Назад Дальше